Глава 5 Мстители

Сам Бог почти стал сожалеть

О том, что создал человечий род,

Узрел, что все несправедливо,

Все горе, все тщета забот,

И человек, пусть полон веры,

Сочтет жестоким выше меры

Величество, что выше всех себя несет.

Бразильский бандитский романс{58}

Ах, господа, если бы я умел читать и писать,

я бы уничтожил человеческую расу.

Микеле Карузо, пастух и бандит,

схваченный в Беневенто, 1863

Умеренность в убийствах (и вообще насилии) сопутствует образу социального бандита. Нам не следует ожидать от них, как от социальной группы, жизни, приближенной к нравственным стандартам, ими же принятым и ожидаемым от них со стороны их аудитории, в большей степени, чем от обычных граждан. Тем не менее на первый взгляд кажутся странными бандиты, которым не только свойственна жестокость в той степени, которая не объясняется простой деградацией нравов, но и вообще террор составляет часть их публичного образа. Они оказываются героями, но не вопреки страху и ужасу, которые вселяют их действия, а в каком-то смысле благодаря им. Они не устраняют несправедливость, они мстят, являют силу, их привлекательность не в установлении справедливости — ведь месть и воздаяние неотделимы от справедливости в тех обществах, где принят принцип «око за око», — а в демонстрации того, что даже бедные и слабые могут наводить страх.

Сложно сказать, следует ли рассматривать этих общественных монстров как специальный подвид социальных бандитов. Мораль того мира, к которому они принадлежат (и который находит отражение в песнях, стихах и брошюрах о них), содержит ценности «благородных разбойников» наряду с их собственными ценностями. Как сказал о Лампионе народный поэт:

Он для забавы убивал

Лишь из жестокосердия,

Еду голодным раздавал

Из чистого милосердия.

Среди cangaçeiros северо-востока Бразилии встречаются такие, как великий Антониу Сильвино (1875–1944, годы деятельности в роли бандитского вожака 1896–1914), которых в основном вспоминают за их добрые дела, и другие, как Рио Прето, известные в основном своей жестокостью. Однако, говоря в целом, образ cangaçeiro составлен из двух этих частей. Проиллюстрируем это рассказом одного из бардов-самоучек о прославленном cangaçeiro Виргулино Феррейра да Сильва (1898 (?) — 1938), повсеместно известном, как Капитан или Лампион.

Согласно легенде (а нас больше интересует образ, чем действительность в данном случае), он родился в семье уважаемых фермеров-скотоводов на склоне гор в сухой части в глубине материка, в штате Пернамбуко «в прошлые времена, когда внутренние районы процветали», рос умным мальчиком — а значит, по легенде, не слишком крепким. Слабый должен иметь возможность самоидентификации с великим бандитом. Как писал поэт Забеле:

Там, где жил Лампион,

Смелели даже червяки,

Мартышка била ягуара,

Баран отстаивал свой луг.

Его дядя, Мануэль Лопес, говорил, что племянник должен стать врачом, что вызывало улыбки.

Никто не видывал врачей

В этом бескрайнем сертане;

Здесь встречают только пастухов,

Шайки бандитов

Или певцов.

В любом случае юный Виргулино хотел быть не врачом, а пастухом, хотя он за три месяца в школе выучился читать и писать, освоил счет и прекрасно слагал стихи. Семья Феррейра, когда юноше было семнадцать, покинула ферму в связи с ложным обвинением в воровстве из-за конфликта с семейством Ногейра. Так началась эта вражда, которая и сделала его бандитом. «Виргулино, — сказали ему, — доверься Божьему суду», но он отвечал: «Священная книга велит чтить отца и мать, и если я не защищу наше доброе имя, я не буду мужчиной». Так что он

Купил ружье с кинжалом

В городе Сан-Франсиско

и сколотил банду со своими братьями и еще двадцатью семью другими парнями (известными поэту и его землякам по имени, как это традиционно часто бывало с теми, кто подавался в бандиты), чтобы напасть на Ногейра в Серра-Вермелья. Шаг от кровной вражды к преступной жизни был вполне логичен, а учитывая превосходящую силу Ногейра — также и необходим. Лампион становится бродячим бандитом, еще более известным, чем Антониу Сильвино, чье пленение в 1914 году оставило пустым место в пантеоне этих захолустных краев.

Никого он не щадил,

Ни солдат, ни людей,

Его подругой был кинжал,

Винтовка — его талантом…

Богатых нищими отпускал

В ногах лежали смелые,

Кто мог, тот из страны бежал.

Но в течение всех этих лет (по сути 1920–1938 гг.), пока он держал в страхе весь северо-восток, он не переставал оплакивать свою судьбу, говорит поэт, которая сделала его грабителем вместо честного труженика и предназначила ему известную смерть, если только ему не повезет сложить голову в честном бою.

Он был и остается народным героем, но неоднозначным. Можно объяснить естественной осторожностью то, что поэт делает реверанс принятой морали и упоминает «радость севера» при известии о смерти великого бандита (далеко не все баллады допускают эту точку зрения). Реакция крестьянина в городке Москито, вероятно, была более типичной. Когда солдаты шествовали по городу с головами преступников в банках с керосином, чтобы убедить всех в смерти Лампиона, он сказал: «Они убили Капитана, потому что сильная молитва бесполезна в воде»{59}.

Последнее убежище бандита находилось в высохшем русле ручья, и как еще можно было объяснить его поражение, кроме как неудачей оберегающей магии? И все же, хотя он был героем, он не был праведным героем.

Он в самом деле совершил паломничество к знаменитому мессии из Жуазейру, отцу Сисеру, прося его благословления в начале бандитского пути, и святой отец, после тщетной попытки отвратить Лампиона от этого шага, выдал ему документ, назначив его капитаном, а его двух братьев — лейтенантами[36]. Однако баллада, из которой я позаимствовал большую часть истории Лампиона, не упоминает ни случаев установления справедливости (кроме как внутри самой банды), ни раздачи бедным награбленного у богатых, ни праведного суда. Она упоминает сражения, ранения, набеги на города (или то, что сходило за города в бразильской глуши), похищения, захват богачей в заложники, разнообразные приключения с солдатами, женщинами, голодом и жаждой, но ничего, что напоминало бы о робингудстве. Напротив, в этой истории упоминается много «ужасов»: как Лампион убил пленника, несмотря на выкуп, заплаченный его женой; как он убивал батраков; как пытал старуху, проклявшую его (не зная, кто он), заставляя танцевать в обнимку с кактусом, пока она не упала замертво; как он подверг мучительной смерти одного из своих людей, который его обидел, заставив того съесть литр соли, и тому подобные эпизоды. Для этого бандита гораздо важнее было быть безжалостным и устрашающим, чем быть другом беднякам.

Довольно любопытно, что, хотя в реальной жизни Лампион был, без сомнения, взбалмошным и порой жестоким человеком, он считал себя стоящим на страже по меньшей мере одного важного аспекта: половой нравственности.

Он кастрировал соблазнителей, запрещал насиловать женщин (хотя вряд ли в этом часто возникала нужда, учитывая их привлекательный образ), члены банды были шокированы приказом обрить налысо женщину и отпустить ее голой, хоть это и было наказанием за предательство. Один из членов банды, Анжело Роке по кличке Лабареда, покинувший ряды бандитов и ставший судебным привратников в Байе (!), видимо имел задатки робин гуда. Но эти качества не играли главенствующей роли в сложившемся мифе.

Внушение страха действительно составляет часть образа у многих бандитов: «Равнины Вика дрожат, когда иду…» — говорит герой одной из многочисленных баллад, славящих каталонских bandoleros XVI–XVII веков, которая «отнюдь не изобилует сценами щедрости» (по словам их блестящего летописца Фустера), хотя популярные герои среди них во многих отношениях «благородные». Они становятся бандитами в результате некоторых неуголовных действий, грабят богатых, а не бедных, должны постоянно оберегать свою честь, например, убивать лишь в ответ на «оскорбление чести».

Страх, как мы увидим позднее, составляет значительную часть образа гайдуков, которые тоже не очень много раздают бедным. И здесь также он сочетается с некоторыми характеристиками «благородного разбойника». Страх и жестокость сочетаются с «благородством» и в образе целиком выдуманного головореза, Хоакина Мурьеты, защищавшего мексиканцев от янки на заре Калифорнии, — литературная выдумка, но достаточно правдоподобная, чтобы войти в калифорнийский фольклор и даже в историографию. Во всех перечисленных случаях бандит — символ силы и мести.

С другой стороны, примеры настоящей отъявленной жестокости обычно не относятся к типичным бандитам. Вероятно, ошибочно вешать на бандитов эпидемию кровопролития, разразившуюся в перуанском департаменте Уануко с 1917 до конца 1920-х годов: хотя грабежи также имели место, основные мотивы описывались «скорее как ненависть и кровная вражда». По свидетельствам очевидцев, это в самом деле была ситуация кровной вражды, вышедшей из-под контроля и вызвавшей «смертельную лихорадку среди мужчин». Эта лихорадка заставила их «хладнокровно жечь, насиловать, убивать, грабить и разрушать» повсюду, кроме родной деревни или общины.

Еще более очевидно отвратительное явление: колумбийская violencia после 1948 года, которая выходит далеко за рамки обычного социального бандитизма. Нигде это патологическое насилие ради насилия не проявилось так ужасающе, как в этой крестьянской революции, сорвавшейся в анархию. Хотя наиболее жуткие практики, такие, как разрубание пленных на мелкие кусочки «на глазах и для увеселения бойцов, доведенных до безумия этим варварством» (позднее это стали называть picar a tamal[37]), предположительно возникли раньше, во время партизанских кампаний в этой кровожадной стране{60}. Важным элементом этих эпидемий жестокости и смертоубийства является их безнравственность даже по стандартам тех, кто сам в них участвует. Если вырезание целого автобуса безобидных крестьян еще может быть как-то понято в контексте дикарской гражданской войны, то такие (достоверно засвидетельствованные) инциденты, как вырывание плода из чрева беременной женщины и помещение туда мужских гениталий, могут быть только сознательным «грехом». И несмотря на это, некоторые мужчины, учинявшие эти зверства, были и остаются «героями» для местного населения.

Таким образом, чрезмерное насилие и жестокость оказываются феноменами, которые лишь пересекаются с бандитизмом в некоторых областях. Тем не менее представляется достаточно важным предусмотреть им некоторое объяснение, как социальным явлениям (в данном случае нерелевантно, является ли данный конкретный бандит психопатом; в действительности маловероятно, чтобы многие бандиты-крестьяне оказались с психологическими отклонениями).

Можно допустить две возможные причины, хотя обе не являются достаточными для объяснения всей сверхжестокости. Первая состоит в том, что, по словам турецкого писателя Яшара Кемаля, «разбойники живут любовью и страхом. Когда они внушают только любовь — это слабость. Когда они внушают только страх — их ненавидят, у них нет сторонников»{61}. Другими словами, даже лучший из бандитов должен демонстрировать свою способность быть «ужасным».

Вторая причина в том, что жестокость неотделима от возмездия, а возмездие является абсолютно легитимным действием даже для самого благородного из бандитов. Невозможно заставить угнетателя отплатить за унижение жертвы той же монетой: угнетатель действует в структуре подразумеваемого богатства, власти и социального превосходства, которые недоступны жертве, если только не в ситуации социальной революции, которая свергает правящий класс и поднимает угнетенных. Жертва может рассчитывать только на собственные ресурсы, и среди них насилие и жестокость обладают максимальным эффектом воздействия. Так, в хорошо известной болгарской балладе о жестоких бандитах «Стоян и Неделя» Стоян со своими бандитами устраивает набег на деревню, где некогда Неделя держала его в наемных слугах и унижала. Он похищает Неделю и заставляет прислуживать бандитам, но этого унижения оказывается недостаточно: из мести он отсекает ей голову.

Очевидно, однако, что за этими вспышками неоправданной жестокости стоит не только это. Даже два предложенных объяснения могут быть приняты лишь с большими оговорками, потому что нужно быть сумасшедшим, чтобы безоглядно продираться сквозь джунгли социальной психологии.

Некоторые наиболее известные примеры сверхжестокости связаны с особенно угнетенными и униженными социальными группами (например, люди с другим цветом кожи в обществах белой расы) либо с еще более унизительными случаями угнетения меньшинства большинством. Возможно, не является совпадением то, что Хоакин Мурьета — создатель благородной, но также и известной своей жестокостью банды, мститель и защитник калифорнийских мексиканцев от завоевателей-гринго, сам был индейцем чероки, то есть принадлежал к еще более безнадежно подавляемому меньшинству. Лопес Альбухар[38], описавший кровавый шторм, захлестнувший крестьян-индейцев Уануко (Перу), видел здесь несомненную связь. Эти «бандиты» грабили, жгли и убивали в конечном итоге «из мести за ненасытное хищничество людей, относящихся к чужой расе», то есть белых. Отдельные случаи варварских крестьянских бунтов среди индейских рабов против своих белых хозяев в Боливии, до революции 1952 года, демонстрируют сходные (временные) смещения от обычной вялой пассивности крестьян к жестокой ярости.

Необузданное возмездие без разбора, но, может быть, это еще и более общая «революция разрушения», которая оставит весь мир в руинах, раз уж никакой «хороший» мир невозможен. И особенно это вероятно среди слабых, вечных жертв, оставшихся без надежды на победу даже в своих мечтах. Стаггер Ли, легендарный герой негритянских баллад, разрушает целый город землетрясением, подобно Самсону. Брехтовская пиратка Дженни[39], распоследняя посудомойка в заштатном постоялом дворе, которую обижает всякий, мечтает о пиратах, которые войдут на восьмимачтовом фрегате в город, захватят его и спросят ее, кого здесь пожалеть. Никого не жалеть, все умрут, а пиратка Дженни будет ухмыляться, глядя на катящиеся отрубленные головы. В романах об угнетаемых рабочих итальянского юга герои легенд, такие, как калабрийский бандит Нино Мартино, мечтают о всеобщем разрушении. В таких обстоятельствах демонстрация силы, любой силы, уже будет сама по себе победой. Убийства и пытки — самое примитивное и личное проявление силы, и чем слабее сам себя внутри ощущает бунтарь, тем больше предположительно у него соблазн показать свою силу таким образом.

Но даже в моменты триумфов победа приносит свои соблазны к разрушению, потому что у примитивных крестьян-мятежников нет позитивной программы, а есть только негативная — по избавлению от всей той сверхструктуры, которая мешает людям хорошо жить и честно взаимодействовать, как в старые добрые времена. Убить, вырезать, выжечь все то, что не нужно и не полезно человеку с плугом или с пастушьим посохом, — значит устранить заразу, оставить только хорошее, чистое и естественное. Так партизаны-разбойники итальянского юга уничтожали не только врагов и кабальные бумаги, но и заодно без необходимости — тех, кто побогаче. Их социальной справедливостью было разрушение.

Есть, однако, и другая ситуация, в которой насилие выходит за рамки обычно принимаемого даже в привычных к насилию обществах. Это случается в периоды быстрых социальных изменений, когда эти изменения рушат традиционные механизмы социального контроля, сдерживающие деструктивную анархию. Феномен вражды, «вышедшей из берегов», знаком тем, кто изучает социумы с обычаями кровной мести. Обычно в подобных сообществах заложен внутренний социальный контроль. Своего рода тормоз. Когда счет между двумя враждующими семьями сравнивается посредством очередного убийства или какой-то иной компенсации, достигается мирное соглашение, гарантируемое третьими сторонами, скрепляемое межклановым браком или еще каким-то принятым образом, чтобы убийства не продолжались безостановочно. Однако, если по какой-то причине (наиболее очевидная из них — вмешательство новаторского государства, в каком-то ключе невосприимчивого к местным обычаям либо оказывающего поддержку политически более влиятельному семейству) тормоз перестает работать, вражда превращается в бесконечную цепь поочередных убийств, которая заканчивается либо истреблением одной из семей, либо спустя годы распри приводит опять к мирному соглашению, которое следовало бы заключить сразу. Как мы уже могли видеть на примере Лампиона, такие сбои в работе традиционных механизмов улаживания кровной вражды могут среди прочего умножать число преступников и бандитов (и в действительности именно кровная вражда почти неизменно является точкой отсчета для бразильских cangaçeiros).

Имеются прекрасные примеры более общих сбоев в таких традиционных устройствах социального контроля. В своей замечательной автобиографии «Бесудна земл>а» Милован Джилас[40] описывает разрушение той системы ценностей, которая направляла поведение людей в его родной Черногории перед Первой мировой войной. Он упоминает о странном эпизоде. Православные черногорцы имели обыкновение, помимо своих внутренних распрей, обмениваться набегами с соседями — албанцами-католиками и боснийцами-мусульманами. В начале 1920-х отряд черногорцев выдвинулся в рейд по боснийским селам, как делалось испокон веков. И к своему ужасу они обнаружили, что делают вещи, которые в набегах никогда не делались, которые считались дурными: пытки, изнасилования, детоубийства. И они ничего не могли с собой поделать. Правила людской жизни были ясны и понятны; права и обязанности, цели, пределы, сроки и предмет их действий — все было давно определено обычаем и прецедентом. Обязательность этих правил обуславливалась еще и тем, что они были частью системы, элементы которой не входили в слишком очевидное противоречие с реальностью.

И вот часть этой системы сломалась: они перестали считать себя героями, после того, как не отдали жизнь борьбе с австрийскими захватчиками (согласно гипотезе Джиласа). Поэтому перестала работать и другая часть системы: идя на военное дело, они больше не могли себя вести «героически». И общество смогло восстановить свой «нравственный баланс» только тогда, когда героическая система ценностей вновь возникла на новой почве — парадоксальным образом на базе массового вступления черногорцев в компартию. Когда в 1941 году прозвучал призыв подняться на борьбу против немцев, тысячи мужчин с винтовками отправились в горы сражаться, убивать и погибать, на этот раз «славно»[41].

Как мы видели, бандитизм растет и обретает масштабы эпидемии в периоды социальных напряжений и потрясений. Эти же времена наиболее благоприятны для вспышек насилия и жестокости. Они не присущи сущностному образу бандитизма, кроме как в той мере, в которой бандит во все времена является орудием возмездия бедных. Но в такие времена они, без сомнения, учащаются, становятся более систематичными. Нигде это не проявляется столь ярко, как в ситуациях крестьянских восстаний и бунтов, которые не достигают уровня социальной революции, а их участники вынуждены возвращаться к жизни преступников и грабителей: голодные, озлобленные, обиженные даже на тех бедняков, которые оставили их сражаться в одиночку. Либо, еще более отчетливо, это проявляется в следующем поколении «детей насилия», которые прошли школу родных пепелищ, тел убитых отцов и изнасилованных матерей и сестер, чтобы начать жизнь преступников.

Что тебя больше всего впечатлило?

Зрелище горящих домов.

Что тебя больше всего уязвило?

Мать и меньшие братья, плачущие от голода в горах.

Тебя ранили?

Пять раз, стреляли из винтовки.

Чего бы ты хотел больше всего?

Пусть оставят меня в покое, я пойду работать. Я хочу научиться читать.

Но им нужно лишь убить меня. Меня не оставят живым{62}.

Двадцатидвухлетнего вожака колумбийской банды Теофило Рохаса («Чиспас») обвиняли почти в 400 преступлениях: тридцать семь убитых в Ромералесе, восемнадцать в Альтамире, восемнадцать в Чили, тридцать в Сан-Хуан-де-ла-Чина, столько же в Эль-Саладо, по двадцать пять в Точе и Гуадале, четырнадцать в Лос-Наранхос и т. д.

Монсеньор Херман Гусман, который знаком с violencia в своей родной Колумбии лучше многих, писал об этих заблудших кровожадных детях анархии. Для них:

Во-первых, человек и земля, так прочно связанные в крестьянской жизни, оказываются оторваны друг от друга. Они не возделывают почву, не заботятся о деревьях… Эти мужчины, или скорее юноши, лишены надежды. Неопределенность окружает их жизни, которые находят выражение в приключениях, воплощение в смертельных предприятиях, у которых нет никакого сверхсмысла.

Во-вторых, они утратили чувство дома, как якоря, как места, которое можно любить, откуда черпать спокойствие, чувство уверенности и постоянства. Они стали вечными странствующими авантюристами и бродягами. С преступными делами является нестабильность и ослабление связей. Для них остановка, эмоциональная привязанность к какому-то месту были бы равносильны сдаче, это стало бы их концом.

В-третьих, их неприкаянные жизни заводят этих юных врагов общества во временные, ненадежные и сомнительные обстоятельства, весьма далекие от того, что они оставили дома. Их кочевая жизнь подразумевает беспорядочный поиск поводов для эмоционального удовлетворения, для которого больше нет никакой серьезной основы. Здесь лежит разгадка их сексуальной озабоченности, патологической регулярности их аномальных преступлений. Для них любовь означает в большинстве случаев насилие или случайное сожительство… Если они считают, что девушка хочет их покинуть по какой-либо причине, они ее убивают.

В-четвертых, они теряют чувство пути как элемента, связывающего воедино крестьянскую жизнь. Горцы заботятся о тропинках, по которым они возят и носят свои бесчисленные грузы, пока те в каком-то смысле не становятся их сокровенной собственностью. Это своего рода любовь, которая заставляет людей вновь и вновь проходить по ним вперед и назад. Но сегодняшний антисоциальный бандит оставляет знакомые тропы, потому что его преследуют солдаты или правила партизанской войны гонят его искать места для неожиданных засад или секретных ходов для внезапных атак{63}.

Только прочная идеология и дисциплина могут удержать людей от вырождения в волков в таких обстоятельствах, но это никоим образом и не является характерным для стихийных мятежников.

Все же, хотя мы не можем не учитывать патологические расстройства, присущие бандитам, насилие и жестокость, которые наиболее типичны и встречаются постоянно, неотделимы от мести. Мстят за личные унижения, но мстят и тем, кто угнетал других. В мае 1744 года бандит Олекса Довбуш напал на имение пана Константина Злотницкого. Он опустил руки в огонь, чтобы опалить их, взял в горсти пылающие уголья, и отказался от какого-либо выкупа. «Я не за выкупом пришел, а по твою душу, за то, что ты столько мучил людей» — так докладывали о нем львовские монахи-цистерцианцы. Он убил также жену Злотницкого и его малолетнего сына. Монашеская хроника, посвященная этому событию, заканчивается тем наблюдением, что Злотницкий был жестоким барином, который сгубил многих. Там, где люди уходят в бандиты, жестокость порождает жестокость, а кровь взывает к крови{64}.

Загрузка...