XI

Учитель Дорджи Уланов разговаривал в полутемном сарае с Боваджином. Разговор был тяжелый и долгий.

Боваджин спокойно выслушал сына, сказавшего ему, что учитель скрывается у них и хочет поговорить с ним. Он пришел в сарай и протянул Дорджи Уланову руку.

— Здравствуй, учитель. Какой плохой у тебя класс. Это здесь ты учишь моего сына поджигать цистерны с горючим?

Дорджи Сарангович, сидевший на краю погреба, усмехнулся:

— Здесь, Боваджин. Класс, правда, неважный. Но зато тут можно хорошо учиться.

— А как учится мой сын?

— Он — отличник! Ты можешь им гордиться.

Боваджин, подвернув ноги, сел возле погреба и испытующе посмотрел на Дорджи Саранговича.

— Мне приятно слышать от тебя такие слова. Но скажи, учитель, разве Арслан превзошел тебя?

Уланов снова усмехнулся.

— Нет, Боваджин. Пока еще нет.

— Почему же ты сам не пошел взрывать эти цистерны? — спросил с той же заинтересованностью Боваджин.

Учитель молча потянулся за костылями, которые стояли у него за спиной. Боваджин посмотрел на них, затем перевел взгляд на ноги Дорджи Саранговича.

— Вроде бы обе при тебе.

— А что толку? — засмеялся учитель и осторожно похлопал себя по правой ноге. — Что она есть, что нету. Не хочет ходить. Наступлю — в пот бросает.

Боваджин показал рукой на ногу учителя:

— На фронте?

— А где же еще! Там. Кто-то из ваших. — Дорджи Сарангович, как автоматом, повел выставленным костылем.

Боваджин чуть исподлобья взглянул на Уланова.

— А подождать с этой нефтебазой, пока заживет нога, ты не мог? — медленно спросил он.

— Так война ведь, — отозвался Дорджи Сарангович, выдержав этот тяжелый взгляд своего собеседника. — Воевать надо. Исправлять твою ошибку.

— Какую ошибку?

— Как какую? С немцами сотрудничаешь? Вот какую! Ты же считаешь, что они — власть. А они еще могут подумать, что все калмыки так считают.

— Значит, по-твоему, они не власть? — Боваджин сощурился, и его глаза совсем закрылись. — Зачем же ты тогда живешь в коровнике, а не в своем доме, если они не власть?

— Потому, что немцы боятся меня и хотят убить, — отвечал учитель насмешливо.

Взгляд Боваджина сделался напряженным.

— Немцам ты не нужен. Это Марджи за тобой охотится. Что ты, мясо у него из котла выхватил?

— Ну а как же, — весело сказал учитель. — У нас с ним личные счеты. Он украл твоего маленького сына и хотел его утопить, а я догнал его и отнял Арслана. Только и всего.

Дорджи Сарангович сидел, опершись руками о край погреба, отчего плечи у него поднялись вверх, словно он повис на костылях. Он давно уже не видел солнца, и лицо его было бело-серым, как побеги картошки, долго пролежавшей в темном погребе.

Боваджин подался вперед:

— Марджи украл маленького Арслана? Зачем?

Учитель в нескольких словах рассказал ему эту давнюю историю. Темное лицо Боваджина как будто еще больше потемнело.

— Почему сестра ничего не сказала мне об этом? — отшатнулся он назад, когда Дорджи Сарангович замолчал.

— Я думаю — боялась, — сказал учитель. — Вдруг ты кинешься на Марджи? А он такой большой ахлач!..

Боваджин сидел, мрачно уставясь в земляной пол.

Потом поднял тяжелый взгляд на Дорджи Саранговича.

— Да он просто волк, учитель. И его нужно убить, как зверя. Затравить, а когда кончится дыхание и он сядет и ощерится — пробить ему башку плетью со свинчаткой. — Боваджин, задыхаясь, схватился за грудь. — Я говорил неправильные слова, учитель. Ты такой же отец Арслану, как и я. Я дал ему жизнь в первый раз, ты — во второй. Как отец ты имеешь право посылать его поджигать цистерны.

Дорджи Сарангович с любопытством смотрел на Боваджина.

— Как здорово ты рассудил. Ты правда мудрый человек. Спасибо тебе. Но отец у Арслана один — ты. Я только его командир. И как командир говорю тебе: ты можешь гордиться своим сыном.

Гордость и горечь были в словах Боваджина, когда он сказал, покачав головой:

— Нет, учитель, я отец только по крови. В этой одежде я чужой Арслану. А вот ты — одного с ним рода и одной мудрости…

— Да ведь не бывает двух мудростей. — Уланов наконец мог сказать то, к чему вел весь этот разговор. — Мудрость одна, потому что народ — один. Калмыцкий народ, русский народ — только языки разные. А родина и мудрость одна — народная.

Напряженно смотревший и слушавший Боваджин обхватил голову руками и, покачиваясь, глухо заговорил:

— Туман у меня в мыслях, учитель, густой туман. Как попал я в плен, так все время один туман. — Он замолчал, и стало слышно, как шелестит ветер и солома на крыше. — Похоже на то, как было сперва в ссылке, на Урале. Чужие люди, родина далеко, сзади все порушено, сына нет — не жизнь, а сплошной туман. Года три так жил. Потом начал понемногу понимать. Выучили меня в совхозе на тракториста. Помню, сестра убивалась, какой, мол, я кулак. А я кулаком был в мыслях, а это ведь главное в человеке. Какую мысль человек надел, по той и живет. Не жалел я прошлой жизни, а жалел сына. Домой вернуться нельзя, а насчет сына, так мы с женой и заикнуться боялись. Ведь скрыли его от ссылки, как бы у него неприятностей не было. Время-то было крутое. Ждали, вот кончит школу — вызовем к себе. Совсем было дождались, какой-то год всего остался. А тут — война. — Боваджин снова замолчал. Снова сделался слышен шелест ветра в соломе. — Взяли меня на фронт. Всего восемь дней я воевал. Ударил немец в танк болванкой, снес башню, товарищи погибли, а меня контузило. Из носа, из ушей кровь течет, лежу возле танка, не понимаю ничего. А тут немцы… Ты не был в плену, учитель?

Глядя в страдальческие глаза Боваджина, Дорджи Сарангович отрицательно покачал головой.

— Пришел в себя — лежу в каком-то зернохранилище, рядом другие пленные. И все раненые. Это у немцев был такой лазарет для наших пленных. Врачи тоже наши пленные. Ни лекарств, ни настоящей еды. Сварят свеклу в пустой воде и этим кормят. У кого было хорошее здоровье, тот поправлялся, а кто послабее — помирал. В нашем госпитале я бы небось через месяца два встал, а в этом их лазарете лежал пластом всю зиму. Весной загнали всех ходячих в лагерь — отрабатывать свое лечение. Работали в карьере. Пудовыми кувалдами разбивали камни. Потом погнали куда-то в другое место. Гнали по сорокаградусной жаре, по пятьдесят километров в день. Вечером давали кружку воды и три ложки сухой ржи. Пригнали на лесоповал. Тут нас охраняли уже не немцы, а наши, из военнопленных. И так они над нами издевались, учитель, что почище самих немцев, ей-богу!.. Особенно, говорили, мордует людей один елдаш — елдашами называют в лагерях всех нерусских. Я этого человека не сразу увидел, не приходилось. Раз мы с напарником, Каримом его звали, узбек он был, сели передохнуть под дерево. Не заметили, что к нам подошел кто-то. Вдруг мой Карим как крикнет! А этот елдаш его — плетью, плетью! Я испугался, закрыл голову руками, зажмурился. Тогда он говорит:

— Боваджин, это ты?! — и плетью мне руки поддевает.

Я смотрю — Марджи Иштенов, а он спрашивает:

— Не узнаешь, что ли? Ты в каком бараке?

Я киваю головой: узнаю, мол, и показываю пять пальцев — я в пятом бараке жил, а сказать ничего не могу. Марджи смеется.

— Видать, — говорит, — ты на радостях языка лишился. Ну, ладно, я к тебе после зайду.

С чего это, правда, у меня язык отнялся? Били меня и раньше, но никогда такого не было. Видно, это потому, что не ожидал я тут его встретить. Он ушел. Вот какая была история. В тот же день Марджи пришел ко мне в барак. А на другой день я уже в лесу не работал. Он попросил начальника, и меня перевели на кухню.

Ну, я радуюсь: легкий труд, еды много — значит, бог есть. Живой буду!.. Подъем в три часа, потому что в семь пленных уже выгоняют на работу. Меня переселили из барака в дровяной сарай возле кухни, чтоб далеко не ходить. И вот Марджи зачастил ко мне в гости. По ночам. Заявится в час или в два — и сидит до подъема, когда мне котлы надо топить. Я спрашиваю его:

— Ты почему ночью не спишь?

А он смеется.

— Боюсь, — говорит, — как бы ты не проспал. Я за тебя поручился — значит, отвечаю за тебя.

Не поймешь, то ли правду говорит, то ли шутки шутит. И еще непонятно, куда он бегает все время. Посидит, посидит — и вдруг сорвется как ошпаренный.

— Что это ты? — спрашиваю я.

Опять смеется.

Раз, помню, вышел он вот так, потом возвращается и зовет меня с собой.

— Только чтоб тихо, — говорит.

Выходим. Ночь, а светло, потому что на кухне свет горит. Порядок такой. Пленные в бараке спят при свете, и в любых помещениях, есть там кто или нет, обязательно горит свет. Подошли к окну, заглядываем в кухню.

— Узнаёшь кого-нибудь? — спрашивает Марджи.

А там люди возле котлов. Четыре котла у нас было — три маленьких и большой, человек мог бы поместиться. И мужиков этих четверо.

— Одного знаю, — говорю. — Это Петр — наш повар. А что они тут делают?

— Ладно, пошли, — отвечает Марджи.

Вернулись мы в сарай. Марджи достал какую-то бумагу, карандаш. Дает мне:

— Подпиши.

— А что это, — спрашиваю, — за бумага? — Читать-писать я не был обучен, только и умею что расписаться. Но бумага мне не понравилась. — Петр, — говорю, — хороший человек. Добрый!

— Вот он по доброте своей и продает наши продукты, — отвечает Марджи, — а люди с голоду пухнут.

— Какие продукты? Гнилую свеклу?

— Ты видел его с другими людьми на кухне?

— Ну, видел.

— О том и бумага. Подписывай!

Поставил я свою закорючку. Видеть-то я их видел, никуда не денешься.

В тот же день появился новый повар, и тоже из военнопленных. А через неделю вызывают меня к коменданту.

— Молодец, — говорит он. — Спасибо тебе, что помог поймать плохих людей. Они писали листовки, готовили восстание в лагере. А главарем у них был повар. Он совсем не повар, а комиссар, и ты помог нам его разоблачить. Будешь работать на нас и дальше.

У меня словно язык отрезали, но все же я спросил:

— А что с ним сделали? С этим поваром?

— С такими у нас разговор короткий. Расстреляли его!

Я не помню, как добрался до своего сарая. Приходит Марджи — я за топор. Ну, он молодой, здоровый, отнял его у меня и избил. Потом начал уговаривать.

— Ты, — говорит, — святое дело сделал — помог немцам против большевиков, против Советской власти. Эта власть — греховная, дьявольская. Потому и хурулы закрыли и отняли у тебя имущество, родину, дом. Думаешь, это я тебя раскулачивал и выселял?.. Меня большевики заставили. А сейчас мы с тобой отомстили им. Моя подпись тоже есть на той бумаге! Мы с тобой связаны, как ремень с рукояткой.

Спутал он меня, учитель, словно железными путами с замком. Сперва я все казнился, что согрешил: оговорил человека ни за что. А после этого разговора понял, что я не просто грешник, а предатель. Когда меня без памяти взяли в плен, я Родине не изменил. А как подписал ту дьявольскую бумагу — стал изменником.

После Марджи сказал мне:

— Будешь охранником. Подкормился на кухне, теперь давай отрабатывай хлеб.

Я не хотел. Думал, как я буду над Каримом стоять с плетью? Вчера держались за одну пилу, а сегодня — он за пилу, а я за плеть? Нехорошо. Но я подумал: не возьмусь — другой найдется, злой. И себе сделаю хуже и пленным. Надел эту одежду, взял плеть, винтовку. Стал охранником. Все делаю, как велят, только не бью никого. Марджи заметил, ругается, мол, чистеньким хочешь быть?.. Потом совсем перестал разговаривать. И другие охранники смотрят на меня, как на заразную лошадь. Я ждал, что вот-вот посадят обратно, в барак. Вдруг как-то приходит веселый Марджи и говорит — едем в Калмыкию. Как будто он мне весь мир на ладонь поставил, учитель, и сто лет жизни в карман положил. Слава бурханам, дом свой увижу, сына!.. Ну вот, увидел я дом, сына увидел. Людям плохо — как же мне будет хорошо? А сын здороваться не захотел, за винтовку схватился. Сейчас, правда, разговаривает, но не от души, а только чтобы я не мешал ему поджигать цистерны…

Дорджи Сарангович спросил:

— А как ты узнал, что Арслан принимал участие в этой операции?

— А ты бы не узнал? — устало ответил Боваджин. — Если бы твой сын сегодня ловил сусликов возле нефтебазы, а завтра бы она загорелась?.. — И он вяло махнул своей широкой ладонью. — Мне немецкого бензина не жалко, сына жалко. Цистерны немцы новые поставят, а сына мне кто вернет?..

— А кто, скажи, вернет сына Амархан? — твердо спросил учитель. — Ты знаешь, что Арслан носит в кармане похоронку на Басанга?

— Бедная сестра, — проговорил Боваджин, покачивая головой. — Значит, Басанга убили?.. Я не видел его взрослым, и мне кажется, что убили того мальчика, которого я помню.

— Так оно и есть. Убили Басанга-студента, и моего ученика, и того мальчугана, которого ты помнишь. А если бы Марджи убил маленького Арслана, то убил бы и моего ученика, и этого парня, который взорвал вчера нефтебазу. Они трижды убийцы — что немцы, что Марджи. Но они не были и никогда не будут властью, даже если дойдут до самого Каспия. Только не думай, что они власть. Ты сам говорил, мысль — главное в человеке. Какую мысль человек носит в себе, по такой и живет. У твоего сына — правильная мысль. Чем больше людей будет думать так, как твой сын, тем скорее вернется настоящая народная власть — Советская власть.

— Первые слова, которые я сказал Арслану, — задумчиво проговорил Боваджин, — это то, что он ростом догнал меня, а по уму — перегнал. Видать, я не промахнулся, попал в утку, а не в озеро… — Он вздохнул, как вздыхают люди с больным сердцем, которым недостает воздуха. — Может, я переберусь обратно к сестре, учитель? Так тебе будет спокойнее!

Дорджи Сарангович тоже устал от этого разговора. Со свешенными в погреб ногами он лег на спину, на тускло золотящуюся в полумраке соломенную россыпь.

— Сейчас бы в степь… — сказал он, закрывая глаза. — Ничего не хочу — просто лечь вот так на бугорке и слушать, как ветер свистит в ковыле. Хорошо!..


Загрузка...