Ужинали рано. Федор Кузьмич в углу, на видном месте, голова в плечах, хмур; рядом Дарья Ивановна — хлебает молча, торопливо, и такое выражение на ее лице, будто хочет что-то сказать. Нюська с Андреем у стены, тесно, бьются локтями. Светка посреди детворы, смеется, набегалась; Владимир и Ирина на краю стола, друг против друга.
— Андрей, — обратилась Светка к брату, откусывая хлеб, — нарисуй меня, как прошлый раз Нюську нарисовал, в простыне…
Дарья Ивановна постучала ложкой по тарелке:
— Я ему нарисую… И тебе, бессовестная…
Владимир уткнулся в тарелку, сомкнув брови, выпрямился однажды, поймал Иринин взгляд, шевельнулся на стуле так, что тот заскрипел.
— Не мешай есть…
— Чего так?
— На других смотри, — сказал напрямик. Потянулся за хлебом, уронил стакан и покраснел.
Ирина склонила голову, примирительно улыбнулась, Федор Кузьмич заелозил на стуле и вмешался:
— Поговори с ем. С ем поговоришь. Два слова добром сказать не может… Как одурел…
Ему уже было жалко Ирину.
Владимир вышел из-за стола. Разбрасывая белье, оделся в комнате, завязал галстук. В зеркале лицо неспокойное, с полосами бровей, щеки гранитным отвесом, а поверх лба пепельная львиная грива. Развязал галстук, бросил в шкаф и услышал голос Ирины:
— Далеко?
Она стояла в дверном проеме, улыбаясь покорно.
— Гулять! — бросил Владимир и отвернулся.
— Почему меня не зовешь?
— Один обойдусь…
— Ах, вот как…
— Представь себе, — прошел мимо к дверям и — в сени, пальто на плече, шапка под мышкой. Он все еще не мог ее простить.
На улице падал снег. На взгорья после метели легло затишье, глубокое и густое, будто происходило на Отводах что-то важное. Бабка Опенкина набирала у колонки воду и курила. Катались на санях расстатуревские девки. Петька Воробьев колол во дворе дрова. Владимир окликнул его, Петька за минуту собрался. Они прыгнули в сани к девкам, скатились с горы и пошли к трамвайной остановке.
— Когда свадьба, жених? — уколол Зыкова Воробьев. Петька, по своему обыкновению, шел сзади и похихикивал.
— Когда будет, тогда узнаешь…
— Что-то заждался… Прошлый раз у Иринки спрашиваю, она и глаза укатила…
— Ты не спрашивай…
Помолчав, Петька насмешливо протянул:
— Охохошеньки-хо-хо — села муха в молоко…
Проходя мимо шахты, встретили Гришку Басулина. У него на горле пучком топорщился шарф, шапка с опущенными ушами глубоко натянута на лоб.
— Куда путь держим, товарищ начальник? В город? Это даже очень нам с вами по пути. — Басулин пошел рядом, говоря тоном спокойным и однообразным: — Задержаться после смены пришлось… Твой папаша как последний раз забабахал, так семь кругов как бешеная корова языком слизнула…
— Восстановили?
— А то как же! Тогда бы и задерживаться не стоило. — Они приближались к трамвайному кольцу. Стемнело, и дорогу освещали тусклые, желтые от мороза фонари. — А все же конкретно, — снова спросил Басулин, — куда?
— Так… Куда глаза глядят, — ответил Зыков, потому что и сам не знал, в какую сторону податься, лишь бы Ирине досадить — пусть не думает, что без нее ему и жизни нет.
— Приглашаю в общежитие, — сказал Басулин. — У меня сюрпризик для вас…
Гришка работал на участке чуть больше недели, но освоился быстро, и Зыков не однажды слышал от людей, что работник он толковый.
— Сюрпризик, говоришь? — спросил Петька. Он не любил, когда к ним с Владимиром присоединялся кто-то третий: ревновал.
— Телевидение… Вы же тут живете как в дыре. Город еще называется… Ретранслятора нет… Милости прошу ко мне, посмотрите, как деревня с этим делом справляется.
Зыков читал в газете, что строительство ретранслятора намечено к концу семилетки, там же еще было написано, что любители умудряются ловить телепередачи из Томска, но для этого месяцами колдуют над аппаратурой, а тут какой-то «залетный прохиндей», по выражению одного старого рабочего, в городе без году неделя — и пожалуйте вам: приглашаю к телевизору.
— Можно и посмотреть, — согласился, но в голосе недоверие, подмигнул Петьке Воробьеву: мол, наколем трепача. Петька недовольно сморщил нос: стоит ли накалывать? Старая история: приглашает в общежитие, чтобы выпить с начальством бутылку водки да потрепаться насчет заработной платы. Но из уважения к другу поддержал:
— Заглянем…
Басулин жил в боковой комнатушке на третьем этаже. Два темных окна были занавешены новыми портьерами. В комнате стояли казенный шифоньер, самодельная туалетная тумбочка, стол и две кровати. На одной из кроватей сидел немолодой мужчина в красной сатиновой рубахе и играл сам с собой в карты. Едва вошел Григорий, мужчина поднялся, поставил стул посреди комнаты и сел, обратив темное узкое лицо с бесцветными глазами в сторону стола, на котором что-то громоздилось, накрытое простыней.
— Комендант сказал, чтобы ты убрал с крыши свою трубу, — прошепелявил мужчина, не глядя на Басулина. — Говорит: ветер подует, сронит твою балдахину и кого-нибудь пришибет…
— И ты его никуда не послал? — раздеваясь, спросил Гришка.
— Куда мне его посылать? Я его пошлю, а он меня из общежития выселит…
Через полчаса они смотрели телевизионную передачу и Зыков про себя удивлялся, а Григорий Басулин вполголоса говорил:
— Все мое богатство… С этим и катаюсь с места на место… Только антенну за пару бутылок делают…
В комнату набились парни, каждый со своим стулом, проходя, здоровались с Григорием, протягивая руки, будто знали его невесть сколько лет. Мужчина с узким лицом на правах хозяина сидел в первом ряду и через равные промежутки громко повторял:
— Не курить! Кто курить начнет, того выгоним…
Изображение было слабым, но собравшиеся в комнате все равно смотрели на маленький белесый экран с восхищением — показывали «Свадьбу с приданым»; это почти чудо — смотреть телевизионную передачу в городе, где более уважаемые граждане не могут себе такого позволить…
Может быть, только один Петька Воробьев смотрел на телевизор с холодным чувством: и передача ему не нравилась, и весь этот любопытный общежитский народец, и Гришка Басулин, который заметно рисуется, лезет, что называется, в глаза: стащил у кого-нибудь телевизионную аппаратуру и смотался, а теперь хвастает, будто сам сделал. Такие люди, как этот Басулин, перелетные, едва ли способны что-нибудь толковое сделать…
После просмотра передачи, когда комната опустела, Гришка постучал по груди сухими кулаками и обратился к мужчине в красной рубахе:
— Ты, обормот, бутылку-то взял, как я наказывал?
Мужчина молча достал из шифоньера водку и поставил на стол.
— Милый у меня сосед, не правда ли? — спросил Григорий у Зыкова. — Что ни скажи, все исполнит…
Сели к столу, убрав лишние вещи. Хозяин помолчал и уверенно поднял стакан:
— Вот так и живем, Владимир Федорович… Так сказать, скрашивая однообразную жизнь общежитской братии… Ну, хоп!
Владимир качнул стаканом, а Петька про себя подумал: «Ну, что я говорил? Вот она и выпивка… Сейчас будет обычный разговор: начальник, устрой заработок, за водкой дело не постоит…» Посмотрел на Владимира неодобрительно, выпил, и его красноватое лицо еще больше покраснело.
А Басулин между тем вытер рукавом губы, бросил на кровать подушку и отвалился. Его лицо засветилось довольством, будто ничего ему в жизни не надо было, кроме этого выпитого стакана водки да людей, следящих за ним с любопытством. Он посмотрел на Зыкова и начал разговор:
— Я заметил, Владимир Федорович, что не нравлюсь вашему товарищу… Он на меня так взирает, будто матюгнуть хочет…
Петька захмелел от выпитого, смело ринулся в бой:
— Ты не думай, товарищ, что я инженер какой. Я такой же, как ты, рабочий. И скажу прямо: не нравишься ты мне.
— Отчего же? — спросил Басулин.
— Не такой, как все… Легонький, юркий, на все руки. А на месте тебя все равно не держат, потому ты мотаешься — то здесь, то там…
От последних слов Басулин нахмурился. Он сел на кровати прямо, усмехнулся недружелюбно, будто каменными губами:
— Затихни, милый! Не тебе судить, какой я… Ты дальше своего носа еще ничего не видел.
— Вот я и говорю, ты много видишь, — не уступал Воробьев, глядя на хозяина с необыкновенной решительностью. — У тебя вся и жизнь — тут урвал, там урвал… И все видение.
— Ошибаешься, хлопец, — Басулин выдвинул из-под кровати чемодан, спокойно порылся в нем и достал белую коробочку. Раскрыв ее, он подержал на весу орден «Знак Почета». — Ну-ка ты свой покажь?
Петька растерялся, а хозяин упористо продолжал, глядя на награду:
— Это за казахстанскую нефть… Грамоты доставать не буду, сейчас грамотами не удивишь. Но их у меня леспромхозовских штук десяток, со строительства железной дороги столько же, да за армянский тоннель…
Протянув Зыкову орденскую книжку, Басулин уперся глазами в Петьку:
— Я не летун, дорогой мой! Разве начальники летуны, когда они то на Волге электростанции строят, то на Ангаре. Они там, где нужнее… Так вот и я работаю там, где я нужнее…
Тут, наконец, и Петька опомнился. Тоже вскочил, покраснел до синевы, застучал кулаками по столу:
— Ты на меня не ори… Чего ты на меня орешь? Ты знаешь, как я живу? На моей шее четверо пацанов один другого меньше… Я, может быть, тоже поехал бы, как ты, куда глаза глядят, а пацанов куда? Чтобы с голоду пропали… или в приют?
Поднялся Зыков, уперся руками в плечи обоим, успокоил:
— Сядьте! А то сейчас головами трахну, чтобы остыли.
И Петька и Басулин, разом послушавшись, сели.
Ожидая трамвай поздно вечером, Владимир и Петька молча ходили по улице. Воздух дрожал от бесовского лёта такси. Приятно кружились охмелевшие головы. Контуры домов ввечеру потерялись, и улицы превратились в огромные тоннели, поверх которых блестела в облаках луна. Петька продолжал мысленно спорить с Басулиным, а Владимир думал, что получилось бы довольно щекотливо, повстречайся сейчас ему Ирина с Григорьевым. Он бы подошел к ним и сказал Ирине что-нибудь дерзкое и обидное: ведь он, Владимир, хоть и ушел в город, но провел вечер в мужской компании, а она едва за калитку — и к мужику…
Чьи-то руки прикрыли ему глаза. Он потрогал мягкие пальцы и узнал:
— Надька!
— Ты меня видел, — сказала Фефелова. Она встала напротив, сложила на груди руки и притопывала сапожком. — Не отпирайся… Я знаю, ты сейчас станешь спорить, что узнал меня по рукам…
Подошел Петька, поздоровался. Они постояли втроем, не зная, о чем говорить. Когда подкатил трамвай, Петька заскочил на подножку и крикнул:
— Следующим приедешь!.. Не буду мешать!..
Владимир посмотрел на Фефелову. Соломенные волосы выкатились из-под ее платка. Глаза, густо обведенные тушью, нос и накрашенные губы теснились на маленьком лице с абрикосовой кожей, раскрасневшейся от мороза. Посмотрел и сказал:
— Что по ночам бродишь?
— А ты?
— Я по делам ходил…
— И я по делам…
Они не встречались после того вечера, когда обиженный и сердитый Зыков напоил ее в кафе и напился сам.
— У нас комсомольское собрание было, — сказала Надя и уперлась руками в грудь Владимира, пытаясь сдвинуть его с места, но Владимир гранитом прирос к земле. — Балаболили, балаболили четыре часа, все одно и то же… Надоело… Иду, смотрю, ты на остановке стоишь… — Она уперлась сильнее, толкнула Владимира: — Отступи, байбак… Ой, уж не может девчонке уступить. Бандит… — И тут же заговорила обыденной своей скороговоркой, перебив себя: — Ты не сердись, что обозвала… Это хорошо, когда женщина обзывает. Это она от беспомощности… У нас в доме такой Мотовилов живет, Сергей Сергеевич… Он в ОРСе работает. У него лицо как у моржа. Жена его называет — Склизя. А он рад. Говорит — это она от любви своей такое слово придумала…
Надя улыбнулась и подала Владимиру руку. Он взял. Девушка благодарно прислонилась лбом к его щеке.
— И вообще. Многие мужчины любят, когда женщины придумывают им прозвища, — сказала она. — У нас на хлебозаводе одна пара работает, Митькины… Она его Краколыгой зовет, а он к ней — Марья Ивановна, Марья Ивановна…
Они пошли вдоль улицы. Владимиру было приятно, что Надя не вспоминает о прошлой дурацкой встрече. Девушка взяла его под руку.
— Я заметила, что вообще люди странно друг к другу относятся, когда любят… У нас в доме живут Гульдяевы. Он такой мужик — высокий, голова огурцом, а она коротконогая. Веришь, Володька, в кино поврозь ходят. Честное слово. Он с семи, она с девяти. Или когда во двор выйдут: он на одной лавке сидит, она на другой. А тут как-то у него подозрение на рак… Гульдяиха чуть с ума не сошла…
Народу поздним вечером немного. От витрин магазинов свет цветных газовых ламп. Лица людей то зеленые, то оранжевые, то красные. Рука Нади тоже то зеленая, то оранжевая, то красная…
— Ох, господи, эти люди… — вздохнула Фефелова. — Кого только на белом свете не родится…
Она не замолкала ни на мгновение, будто ее заставляли молчать, а теперь она вольна говорить сколько угодно. И говорила о пустяках, как о чем-то важном и необходимом, а вовсе не о том, что наболело у нее на душе. Владимир про себя отметил, что Надька, в сущности, добрая… Вспомнил, что такой же доброй и хорошей она казалась ему тогда, в прошлом году, в доме отдыха на Окуле.
Они ходили по улице долго, замерзли. В окнах стали редеть огни. Небо очистилось, и луна обернулась желтоватым морозным кружком. Надя спрятала руки в карманы, поежилась, ткнулась щекой в воротник пальто, предложила:
— Отвези меня куда-нибудь… Не хочу домой…
Они съездили на Отводы, постояли в шахтовом парке. Сквозь прозрачные тополя мерцала вытянутым хвостом Большая Медведица. Надя сказала, что по-сибирски Большую Медведицу называют Кычикой, и тут же вспомнила случай из жизни родственницы, которая верила в звездные приметы.
Зашли отогреться в шахтоуправление: тепло, дремотно, пусто. Владимир провел Надю в свой кабинет. Она встала у батареи и попросила не зажигать света. От тепла уронила на плечи шерстяной платок и расстегнула пальто.
— Подошел бы, что ли… — Она повернулась спиной к Владимиру, и ему показалось, что она смеется над ним беззвучно и дерзко. Он притих у стола, чувствуя, как немеют пальцы согревающихся ног. Ему было приятно, и он забыл обо всем на свете.
— Знал бы ты, как хорошо мне вот так, вдвоем, — продолжала Надя.
Она будто приснилась во сне, и голос ее шел издалека. Владимир посмотрел на желтый свет, падающий из окна на плечи и волосы Фефеловой, ощутил, что весь состоит из добра и будоражащей силы. Он не обрадовался за себя, скорее — напугался, подошел к Наде; она повернулась к нему и зашептала:
— Как мне все надоело, Вовка. Все надоело: хлебозавод, этот город… Все… Я никогда тебе не говорила…
Он тронул ее за плечи, и она с готовностью поддалась ему, прибавилась в росте, потянулась глазами к его глазам. Касаясь рукой его шершавого подбородка, сказала:
— Ничего не надо… Хочу вот так стоять бесконечно. И чтобы весь мир был освещен радостью, чтобы он был твой и мой… Чтобы можно было пожелать в Африку — вот тебе Африка… Тебе не хочется в Африку? О, какой ты черствый и дикий!.. А мне хочется в Африку, посмотреть снега Килиманджаро.
Повинуясь ее ласке и заговорщицкому шепоту, Владимир взял Надю на руки и стал носить ее по кабинету, ощущая молодое тело и волнуясь. Надя ткнулась губами в его прохладную шею и перебирала жесткие волосы на его затылке.
— Володька… Мой любимый Володька, — шептала она ему на ухо. — Мой хороший, славный Володька…
Вдруг открылась дверь, и еще в темноте Владимир определил, кто вошел, но так и остался стоять с ношей на руках. Вспыхнул свет, и Ирина, припав спиной к косяку, стала вытирать влажные щеки смятым платком.
— Извините меня, — в свою очередь прохрипела Ирина. — Мне Петька говорит…
Еще раз вытерев щеки, не договорив, она потушила свет и вышла.
За одну минуту разрушилась волшебная идиллия, Владимир постоял мгновение, ощущая приступ неимоверной отчаянной злости на себя, на Фефелову, на весь мир. Ни слова не сказав, он бросился к двери, выбежал на улицу, тихую и морозную под ниспадающей тусклой луной. Не увидев Ирины, помчался домой, на Отводы. Ирины дома не оказалось. Владимир снова побежал к комбинату, заглянул во все кабинеты и снова — домой. Ожидал Ирину до утра, отплясывал на морозе, но не дождался.
На другой день, забирая у Зыковых вещи и Славку, Ирина сказала, что уходит к мужу, а Владимиру оставила записку, что огорчена случившимся выше сил и быть с Владимиром в одном доме для нее невозможно.
Зыков-младший прочитал записку поздно вечером, придя с работы, разорвал ее на мелкие клочья и снова ушел из дома.