ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Угольный торг совершался на пустыре.

— Что просишь, хозяин?

— Что дашь…

— Углишко-то не дюже ладный…

— Глаза разуй, чалдон.

Зыков-старший выгодно продал две угольные кучи и тут же, на торге, распил четверть водки, заедая репчатым луком и хлебом. Огромный, седой, шея в одно с конячьей головищей, он в радости трепал напарника Кульбякина, некрепкого, но красивого мужика, и допытывался, почему у того «закисшая морда». Кульбякин косил охмелелыми глазами и сжимал кулаки.

— Марьяша, дочь, спакостила, Евтеич… Хватились — девка на сносях… От кого — не сказывает, то ли сама не знает.

Тем же днем Зыков привел к напарнику сына Федьку и, как был во хмелю и задоре, сосватал за него разбухшую Марьяшу.

— Чей бычок ни прыгай, а теленочек все наш. — Зыков бил кулаком по столу, и Федор, нерослый, короткошеий, сидел в страхе.

Потом старик выпил уйму домашней настойки и ночью, заспорив с Кульбякиным, выдернул из земли воротные стояки, а к утру, исхаркавшись кровью, помер.

Неделю спустя к Зыковым пришла Марьяша. Федор вышел к ней за калитку и во все глаза смотрел на невесту, на ее матовые щеки, прикрытые от мороза шалью.

— Что, Федя? Как теперь? — спросила Марьяша.

Он разминал в ладони снег. У него от стыда горела уши.

— Зачем пришла?

— Сватали же. — Она опустилась на колени и ткнулась в его ноги лицом. — Прости, Федя… Возьми меня, пожалей… Что хошь делать буду…

Сыграли свадьбу. Молодых поселили в новом доме на Отводах. Ранним благовещеньем Марьяша разродилась чернявой дочкой Ириной.

— Вот и все, Федя… и грех мой весь, — сказала.

После родов Марьяша вовсе похорошела, стала гулять, восполняя недогуленное в девках, а под Новый год и совсем сбежала, оставив Федору хозяйство и грудную девчонку.

К Федору пришла мать:

— Куда суразиху девать думаешь?

Федор сидел у зыбки. Серые волосы комком падали на лоб. В доме пахло волглыми пеленками. Было сумрачно и печально.

— Куда девать? — он вздохнул и выпрямился. — На помойку не бросишь…

Прошло время, и Федор женился заново. Дарья, крупная в бедре и груди бабеха, спешно перевезла к Федору шмотье, сына Андрюху и взялась за хозяйство. Она не обижала Ирину, но не особенно и ластила. Что тут ни говори, а самой двадцать три — молода, издумалась по ладу и нежному мужику, как добрая коняга — с места и вскачь: понесла тем же месяцем.

Пока рожала Илью, наехавшая в город Марьяша выкрала Ирину.

Полгода убивался Федор Кузьмич, но время излечило рану, смирился.

Время наступило лихое, шумное, вторая половина тридцатых годов. Жизнь полегчала. К Федору перешла на жительство мать — бабка Зычиха. Дарья разохотилась, родила Володьку. И пошло все чередом — и ладом и не ладом: не как бог пошлет, а как сами вздумают. Одолели войну. Дарья Ивановна управлялась по хозяйству. После дочери Светки, последышка, совсем располнела, щеки — жаром, по зиме никакой обуви не знала: к соседям бегала босая. Федор Кузьмич работал на шахте взрывником, по праздникам цеплял медали «Шахтерская слава» и ходил Отводами кум королю, враскачку. Он погрузнел, с годами растерял волосы, на круглом лице потемнели губы, а шея напрочь вобралась в плечи.


Шахтные Отводы — на склоне горы. Рябит от накатанных домишек, сараев, бань. Улицы — вкривь и вкось, всякая по себе, нужную не сыскать. Зимой за домами и заборами копятся непролазные снега, а то и вовсе затянет снегом огороды, и тогда тропы ложатся напрямик, по усадьбам, от дома к дому, до магазина, до Маланьевой рощи, куда подходит городской трамвай.

Дом Зыковых большой — на сторону по четыре окна. В палисаднике на углу кривая береза подпирает электрические провода. С севера по крышу дом затянут снегом, с юга от двора веселый, открытый, с баней, высоким сараем и голубятней. Двор поделен штакетником, за штакетником обитые ветром яблони и крыжовник. На цепи кобелек, хвост — кренделем.

Зыковская семья на Отводах приметная.

Дарьин старшак Андрей, смолоду пакостник, прославился матырством. Из года в год до недавна тянулась за ним кличка Вражина. Учился плохо, сбегал из дома: то в Ташкент за веселой жизнью, то на Алтай. Веснушчатый, с материным носом-бирюлькой, он строчил заплывшими глазами, норовя спакостить. Бывало, увешивался кладбищенскими гнилушками и гонял до беспамятства мужиков. Или стучал в окно соседке бабке Опенкиной. Бабке мерещились привидения, старуха падала замертво и болела неделями. Андрюхе же все нипочем: к зиме сгонял во двор уйму собак и возил на них воду. Однажды, когда оттепель зачернила снег, поджег псам хвосты и смотрел, как носились по дворам огненные смерчи, пугая хозяев воем.

Правда, что рисовать, что играть на гитаре да песни петь равных ему не было.

Женился Андрей по дурости, рано. Взял соседскую Нюську Расстатуреву. Нюська была раскоса, родила двух раскосых девок. Андрей безотрывно мстил теще Расстатурихе:

— Ты мне за свою уродину деньги плати…

Расстатуриха замирала с открытым ртом, теребила прокушенное в девках ухо, а после до вечера ругалась с мужем:

— Через тебя все… И правда люди говорят — обезьянник. За Нюську тридцатку спрашивает, а за остальных по сколь? Их у тебя, дурака, двенадцать душ…

Андрей работал на шахте проходчиком. После армии учился в вечерней школе, пошел было на лад, рисовал да пел под гитару парням на зависть, но связался с бабенкой. Нюська, не будь дурой, выследила. Андрей смотрел на бабью драку и с горечью повторял:

— Какую любовь изгадили, падлы…

И с тех пор временами запивал.

Второй Зыков — сын Илья — был с детства тихоней. Все, бывало, скрывался по углам, где потемнее да потише. У других детей игрушки как игрушки — у кого сабля, у кого краснозвездный шлем, а у Зыкова Ильи битые патефонные пластинки. Случись, Илюхи не видно, значит, в сенях за дверью крутит на пальце пластинку и смотрит, как уходит под наклейку музыкальная дорожка. Федора Кузьмича раздражали Илюшкина продолговатая голова с вислым затылком, узкое лицо, прозрачный гнутый нос и тонкие губы. Отец ругался:

— Чего стих, дар господень? Ступай, корове сена снеси…

Учился Илья хорошо, даже старательно, будто специально угождал отцу с матерью, но в девятом классе неожиданно заупрямился, в школу не пошел, исчез. Вернулся через несколько дней и принес матери сторублевую бумажку.

— Трудно отцу с нашей оравой, — сказал.

Пошел работать. Сначала плотником. В первый же год отремонтировал отцовский дом, потом выстроил свой, маленький, на огороде. С каждой получки скупал где можно грампластинки, и летними вечерами подолгу слышалась музыка из открытого окна его дома. Должно быть, на музыку, как бабочка на свет, прилетела к нему бабенка Марья Антоновна (не знал Илюха молодых забав да гулянок). Рыжеволосая, с яркими губами, крикунья — продавщица из ближнего магазина, пугала Зыковых худобой, но страсть как прильнула к музыке и все пела на огородах да пела и «упела», по словам соседей, Илью Федоровича.

— Ему и такая сойдет, — откровенно признавался Федор Кузьмич. — И мне выкропчется, все без очереди в лавке что продаст…

Пока Илья служил в армии, Марья Антоновна жила на примете, обласканная, как могло ласкать зыковское семейство. А вернулся Илья — всяко бывало, потому что действительно выдалась Зыковым невестка — другим отродясь не сыскать: в обиде запальчива до припадков, ругается, никого не слушает, сама на себя наговорит, а потом обижается, неделями не разговаривает с родней, отворачивается.

— Они, худые-то, все один к одному, — повторяла слова мужа Дарья Ивановна, когда разговаривала с соседями. — Пущай молчит, баба с возу — кобыле легче…

Илья Федорович после армии работал шофером, управлялся с грузовой машиной, хорошо зарабатывал, уйму благодарностей да похвал заслужил. В местной газете была напечатана его фотография в кабине грузовика.

— Ишь ты, разъязви тебя, — дивился Федор Кузьмич. — Велика ль работа — на машине кататься… А смотри-ка ты… — Но тут же хмурился и безразлично складывал на животе руки. — Некого было помещать, вот и втолкнулся…

Владимир Зыков, младший сын Федора Кузьмича, пошел в деда, лицо круглое, сухое, глаза неподвижные, в огне. Был суров и напорист, на спор вырывал из земли двухметровую березу.

— Как мог в деда Кузю родиться? — бывало, твердила бабка Зычиха, мать Федора Кузьмича. Она лежала на кухне в подушках, болела. — Такой же бугай… Работником бы в Кузю пошел. Кузьма-то работник был — хоть куда…

Дарья Ивановна в ответ оборачивалась к сыну. А тот стоял где-нибудь у окна или в дверном проеме — руки в карманы, ростом под притолоку, рубаха на груди вот лопнет.

На задворье Владимира примечали. Особенно старуха Опенкина. Бабка прожила изрядно, посохла — кости да кожа, в завалюхе на огородах ютилась одна, скучала и оттого любила судачить, особенно в толк. Хворо тряся головой, она тыкала в землю сучковатым батогом и курила махорочную самокрутку.

— Вовка-то Зыков — анженер… Кто такой-то? — окутываясь синим дымом, твердила она. — Хоть его братьев возьми — Андрюху с Ильей…

В разговоре ей возражала зыковская сватья Расстатуриха, поперечница:

— Что инженер, что не инженер — один бес. Он тебе усадьбу вскопает, ты и хвалишь…

— Вскапывает, — соглашалась старуха и всасывала дым так, что трещала махра. — Ты пошто к нему своих девок подсылаешь? Пошто? Зятька захотела анженера?

Давно поговаривали, что Вовка балует с Расстатуревой Веркой. А какое это баловство? Одна сноха расстатуревская да другая. У Федора Кузьмича от этого баловства кровь носом хлещет. Верка-то что? Пара Вовке? Пара — гусь да гагара. Прошлый раз к обеду приспела, умяла три тарелки борща, как с голодного мысу, ни стыда ни совести…

Приметливый и языкастый Дарьин старшак не минул подогнать отчиму тоски: брюхата, мол, Верка-то, куда смотришь… Федор Кузьмич шел к Расстатуревым, косился на Верку, девку могучей лосиной кости, смотрел на ее вздрагивающий живот, на лицо, затертое пудрой, глаза и про себя твердил облегченно: «Эта с лени и забрюхатить не сможет». Придя домой, ругал Андрея:

— Ты мне эти выходки прекрати… Народил черт детушек! А то ведь я на тебя управу найду…

Прошлым летом Владимир нежданно-негаданно прилип к Наденьке Фефеловой, дочке начальника шахты. Что там ни говорите, а Федору Кузьмичу очень даже уважил. Хоть и тараторка Наденька, болтушка, упаси бог, однако с Веркой Расстатуревой не сравнить: барышня заметная — что станом, что другим чем… И папа в городе лицо не последнее, и сама мила — глаза-яблоки чище выпаренного белья.

Намертво задумал Федор Кузьмич — быть свадьбе. Потому нашел случай, пригласил в гости Фефелова, угощал на все сто — для милого гостя вино рекой, а сам все о детях. Вот, мол, у меня Володька… Что скажешь? Начальником участка работает, молодой, неженатый, то да се. У вас, Дмитрий Степанович, дочка тоже с образованием, на хлебозаводе всякие подсчеты ведет. Мне тамошнего хлебного дела не понять, но сердце чувствует — пара они. Не будем на дороге стоять: наше дело таковское — народить да вырастить, а там пусть сами смотрят…

Фефелов после чарки на все согласен: как порешат молодые, тому и быть. Видно, сам не раз подумывал, как бы не вышло беды с девчонкой: вон с каким бугаем дружбу водит. В общем, рад, руку на согласие подает, о свадьбе то сам словцо уронит, то выслушает.

Под конец обнялись — прямо родня родней, и Федор Кузьмич доверительно и льстиво зашептал:

— Ей-богу… Ну какие у меня снохи? Вот Нюська. Другой раз подумаешь — ну и что? Пусть раскосая, ей веревки не вить… Волосы опять же хорошие, сама держаться умеет. И что вы думаете, Дмитрий Степанович? Девок рожает. Двоих родила, одну сбросила. Точно в мать, в Расстатуриху. А вторая, Марья Антоновна?.. Хлебом в лавке торгует.

— Кому какая приглянется, — отвечал Фефелов осторожно.

— Не знаю, Дмитрий Степанович, не знаю, — вздыхал Федор Кузьмич и на всякий случай тоже осторожничал: — Врать не буду — не знаю…

Зыков провожал Фефелова за Отводы, вернулся улыбчивый. Завидев в соседнем дворе Расстатуриху, прилег на заборец.

— Сват-то что? — А про себя подумал: видела, кого провожал.

— Что сват? — отозвалась Расстатуриха, выплескивая из ведра воду. — Лежит, что ему сделается…

«Неужели не видела? — обиделся Федор Кузьмич. — То все узырит, разъязви ее…»

— Жаловался Владимир, работает сват хреновато, — сказал первое, что пришло в голову.

— Ему, сват, и говори… Чего ты мне говоришь? — Расстатуриха надела ведро на заборный кол. — У меня своих забот по горло… Тебе бы девок-то столько…

«Видела», — определил по сердитому тону Расстатурихи Зыков, обрадовался и с открытой наглецой продолжал:

— Ты, сватья, случаем, не знаешь: мой Вовка с твоими девками не треплется?

Расстатуриха поднялась на высокое крыльцо и обернулась:

— Ты, сваток, вроде моими и брезгуешь?

— Хватит, сватья, одной… И так шумно, а твоим, взбалмошным, и подраться не долго… Пусть на стороне парней ищут…

И Федор Кузьмич пошел вразвалку. Вид у него был гордый, будто говорил всей улице: куда Расстатурихиным девкам до его Вовки!

Обиженная Расстатуриха крикнула вслед:

— Ты своим щенком не гордись, сват. Сымуть его с начальников… Весь Отвод говорит — сымуть. Еще придешь за моими девками…

«Как бы не так — приду, — соображал про себя Зыков и даже жаловался: — Сватья, змеюга, язык бы ей, кролихе, пооторвать: какой брех распускает…»

…Младшая у Зыковых — Светлана — невестилась, заканчивала десятый класс. Из-под челки посмеивались глаза, голубоватые, будто в трещинках. Губы брусничные, кожа белая, на сахаре. Девочка шила себе фартуки и гоняла Андрюшкиных голубей.

Так и жили Зыковы, ухаживали за больной бабкой Зычихой, ссорились, мирились, работали, только и разговоров было что о Вовкиной свадьбе. Обыденно жили, ни хорошо, ни плохо, но без подъема, чуть в стороне от других людей. И вдруг ворвался в подворье вихрь, закрутил зыковскую семью, поднял, чтобы все смотрели: то наехала в гости Ирина с ребенком, Ирина — Марьяшкина дочка. Неделю прожила, пошла учительствовать да и прижилась. Смуглая, шелестящая, в разговоре легкая. Какие-то у нее дела на людях, заботы — дома не посидит.

Заволновались Зыковы, сошли с привычной орбиты. Светка от красивой учительницы ни на шаг, виснет на ее плечах, пристает с шепотками. Андрей совсем язык распустил, всех поддевает, высмеивает, а сам на гитаре звенит — едва свободная минута, песни поет. Нюська с Марьей Антоновной пристрастились платья шить, фасоны новые, с открытой грудью, как у Марьяшиной дочки» У Федора Кузьмича ленца от заботы, нервы стариковские не выдерживают от многолюдья, ругательный стал, сварливый, Дарья Ивановна знай с утра до вечера кухарит, а потом спит как убитая. Илья за книжки разные взялся: скрытно ото всех принес «Капитал» и стал читать, норовя познать истину и обогнать в разуме братьев. Владимир от Фефеловой крутой поворот, девку забросил, сладу с ним нет, ходит сопит, как в прошлом дед Кузьма Евтеич перед запоем.

Однажды выследил Федор Кузьмич: пришел с работы младшак — время ночное, приподнял со спящей Ирины одеяло и уставился.

— Володька, ты чего, стервец, делаешь? — зашептал отец, скручивая сыну ухо. — Пошел спать, бессовестный кобелина…

Владимир покорно разделся, но долго слышал Федор Кузьмич, как сын ворочался на кровати.

«Посечь надо курвеца, посечь», — подумал Зыков, тяжело дыша, устраиваясь на свое место рядом с Дарьей Ивановной.

2

Ирине к этому времени шел двадцать восьмой год.

Она помнила, как ее выкрали у отца: бабка Кульбяжиха выманила ее с Отводов конфетами, усадила в телегу с незнакомой женщиной и что-то крикнула мужику-вознице хриплое, злое, и телега забилась на рытвинах, страшно и шумно качаясь.

До шестнадцати лет Ирина жила с матерью, переезжая из города в город, меняя квартиры и комнаты, глядя на ласковых и шумных мужчин. В шестнадцать лет ее соблазнил один из материных любовников, красавец осетин Камал Галиев, «сапожник по вольному найму и художник по складу души», как он выражался. Поняв беду, девочка ушла из дома и жила трудно, в нехватке, но матери простить ее поведения не могла. Потому всякий раз, когда Марьяша приходила в общежитие, Ирина упрашивала подруг выйти к ней и сказать, что дочери нет.

Горком комсомола ей помог устроиться на работу. Перемена образа жизни повлияла на нее благодатно, закончив десять классов в вечерней школе, Ирина поступила в педагогический институт, где пять лет была секретарем комсомольской организации.

Ко времени в душу запал человек — Паша Григорьев. Он ходил по городу без головного убора зимой и летом, высокий, неторопливый, и люди засматривались на его волнистые волосы, прямые, в линейку брови. Ирина запомнила, как лежала на пляже, будто сумасшедшая, а Павел прижимал ее к горячему песку и долго и мягко целовал в губы.

Все разрушилось мерзко в рабочем общежитии в кровати у окна, из которого был виден вход в городской парк с литыми фигурами сталеваров. Справа стоял Дом техники, серый, цирком построенный в тридцатых годах, а перед домом цветник, залитый матовым светом луны. Ирина смотрела туда, плакала, кутаясь в простыню, и негодовала, что ни она не нужна любимому человеку, ни ее ум, ни ее лицо.

— Я не виновата: мать у меня такая, — призналась она горько и откровенно.

Семья вышла ненормальной. Навязчиво, рабыней, привязалась к Павлу Ирина, а он зверствовал, пил и плакал по ночам, терзая свое воображение неимоверными картинами ее прошлого. А тут, как назло, не случилось ребенка, и Григорьев выговаривал, нервно дымя сигаретой, что у развратных женщин детей не бывает.

Славка родился спустя три года, когда семьи, собственно, не было. Ирина ушла от Павла. Он не вернул ее, отступился, получив новое назначение — он был горным инженером, — уехал с другой женщиной. Попервоначалу все валилось у Ирины из рук, но беда не вечна. Окрепла постепенно, отдалась учительской работе, снова похорошела: гордо откинулась голова, и в глазах затеплился таинственно палящий блеск. В двадцать пять лет вступила в партию, потому что иначе, укрыто, стороной, прожить свою жизнь не хотела да и позабыла, что есть эта другая сторона, осторожная, энергичная, а порою и гадкая.

Как-то по делам оказался в городе Григорьев. Он зашел проведать сына и задержался больше положенного, Ирина торжествовала. С тех пор в ней укрепилась, одолела мысль — уехать к мужу, возродить семью — еще не все пропало.

Так вспомнила о Зыковых.


Подходя к зыковскому дому, Ирина увидела Светку. Глазастая девчонка с челкой, в шароварах, оседлав конек сарая, размахивала тряпкой и свистела, пугая голубей, а внизу, на заборе, висел мальчишка и кричал:

— Светка, мохноногий летит, чижовский… слазь, к едрене-фене, а то Андрею скричу…

Ирине открыла Нюська: душные ореховые волосы на спине и плечах. Спросила, что надо. Глаза отводит. Выглянул Андрей, свел редкие брови, уставился на Ирину. Нюська толкнула мужа в плечо.

День был ясный, с редкими крупными облаками. Облака текли медленно, огибая солнце. На крыльцо вышел Федор Кузьмич, козырьком приложил руку ко лбу:

— Кто такая?

И узнал. Сколько не видел, а узнал. Засуетился, крикнул жену и трусцой — навстречу гостье.

Ужинали празднично. Бабка Зычиха раскраснелась в подушках, смеялась, прикрывая беззубый рот углом пододеяльника, и повторяла:

— Гля, гля, Федь, малюсенька была, Ирина-т… О, господи!

Федор Кузьмич клал руку на плечо Ирины и улыбался счастливо, но неузнанно: то ли Марьяшу вспомнил — свою первую любовь, то ли гостье рад, то ли так, спьяну. Липла к Ирине Светка, млея от невиданной красоты. Андрей рисовал на газете женское лицо. Нюська прямила голову, и никто не видел, что под столом она злобно тыкала каблуком по ноге мужа. Илья разговаривал, с Марьей Антоновной, обещая назавтра собрать гостей. Один Владимир сидел безучастный: вскинет голову, опустит, вскинет, опустит. Под конец встал и ушел топить баню.

Ирина задумчиво смотрела в окно. Штакетник, обожженный заревом уходящего солнца. Блики на яблонях и далеком заборе. Прошел по двору зыковский младший, узловатый, неловкий, волосы на стороны, встал красный от зарева, погладил носком сапога юркого кобелька. Ирина подумала: «Какой бы я стала, если бы выросла в этом доме? Здесь так хорошо…»

А над сараем между тем курчавился дым, то бордовый, то фиолетовый, тек прозрачной легкой тенью к засыпающим тополям, и чувствовался нежный запах этого древесного дыма, запах далекий и знакомый.

Оторвалась от окна. Бабка Зычиха рассказывала про старые сибирские рубленые бани.

— Они у нас вон где стояли… Кричишь, бывало, оттуль: «Кузя-я, в баньку-т придешь, мя похвощить?» А он с крыльца медведем на всю деревню: «Беспременно приду…»

Бабку перебил Андрей:

— Это что… Рассказать вам? — Ирина заметила, что за сегодняшний вечер Андрей и так начинал разговор, и этак, а сам от нее, Ирины, глаз не отводит, возбужденный от Нюськи таится. — Люди такие есть, — продолжал Андрей, — совсем в баню не ходят…

— Вот тебе, — удивилась Дарья Ивановна. — Как же они?

Андрей значительно хмыкнул и откинулся на стуле.

— Шубы надевают в солнечный день и прыгают, а потом раздеваются догола и пот чищалками отскребают…

— Ух, ты, господи меня прости, — шевельнулась в кровати бабка Зычиха. — Уж не мряканцы ли?

— Не американцы…

Ирина смеялась.

Совсем поздно Дарья Ивановна повела ее в огород смотреть урожай. Теплый сумрак стелился от призаборных кустов чилики, и пахло подсолнухами. Ирина украдкой приметила, как Федор Кузьмич поднял из погреба два ведра студеной воды и окатил младшего сына. Владимир стоял за углом бани голый, напаренный и прикрывался от матери и гостьи банным тазом.


Паша Григорьев с годами раздался в плечах — ему исполнилось тридцать три года, лицо стало крупное, мягкое, волосы бились не бойко, крадучись. Ирина пришла к нему на работу, и он увез ее на машине.

— С чего ты взяла, что я плохо живу? Милая моя чудачка… Живу я вовсе неплохо…

В межгорье светило солнце. На склонах горбов заводями желтели одуванчики. Их бережно укачивал ветер.

— Но все равно замечательно, что ты приехала, — прибавил Павел Васильевич.

Ирина была в капроновом платье с красными цветами, выглядела эффектно среди нетоптаной зелени. Григорьев с восхищением смотрел на бывшую жену, а Ирина молчала и только едва заметно кривила губы.

— Детей у меня больше нет, — продолжал Павел Васильевич. Он расстелил на траве красную ковровую дорожку с заднего сиденья «Победы», выставил бутылку сухого вина и предложил Ирине посидеть на свежем воздухе. — Как-то не до детей сейчас… Славку-то привезла?

— Привезла.

— Соскучился я по нему. Большой, наверно?

— Пятый год.

— Смотри, как время летит. А ты все лучше и лучше.

— От чего же мне становиться хуже?

— Ну, так ведь всяко может быть…

Они выпили из одного стакана, и Павел Васильевич спросил прямо:

— Это, конечно, не случайная встреча?

— Разумеется… — Ирина чуть улыбнулась влажными губами, ярко заблестевшими на солнце. — Я, товарищ главный инженер, приехала к вам совершенно целеустремленно…

— Ты всегда была решительной и коварной, — перебил ее Григорьев, облокачиваясь на руку и глядя в ее посветлевшие глаза.

— Отчего же непременно коварной? — возразила Ирина. — По-моему, я всегда была чистосердечной… Это все твои домыслы о моем коварстве…

— Не будем уточнять, — попросил Григорьев, опуская глаза. — Я рад тебя видеть.

— Спасибо, Паша. Я почему-то была уверена, что ты поймешь меня правильно… То есть, я хотела сказать, серьезно.

— В последнее время я без конца думаю о тебе, — признался Павел Васильевич, ложась на живот. — Не буду врать, что моя жена дура. И что мне совершенно с ней невыносимо. Нет. Но я думаю о тебе, будто о чем-то ярко промелькнувшем. Так думают о детстве. И так всегда хочется, чтобы это детство возвратилось.

— Ты стал поэтом, милый мой Паша, — засмеялась Ирина и притронулась рукой к его руке. — Мне тоже хочется детства. Я, честное слово, не знаю почему, — заторопилась Ирина, — но какой-то голос внутри меня беспрестанно мне подсказывает, что ни ты, ни я не имеем права позабыть друг о друге. У нас ребенок, Паша… А потом, вся наша жизнь еще впереди…

— Я надеюсь, ты не заставишь меня торопиться? — попросил он, взглянув на нее мягко, просяще. — Я совершенно с тобой согласен, Ирина. Но ты знаешь мой характер. А потом, надо подготовить других людей, я все же главный инженер шахты. Люди могут всяко подумать…

В ответ Ирина не отвела глаз и насколько могла ответила ему нежной решимостью, что готова на все и ради ребенка и ради себя, но она приехала не к осторожному главному инженеру шахты Павлу Васильевичу Григорьеву, она приехала к Пашке, который когда-то давно целовал ее на пляже, открыто, у всех на глазах. И все же вслух сказала:

— Боже упаси, Паша… Надо все обдумать, конечно…

— Безусловно, — обрадовался он. — Оставайся в городе. Я помогу тебе устроиться на работу.

— Вот этого совершенно не нужно, — отклонила она его предложение, наливая в стакан вина. — Я устроюсь на работу сама.

— Ты строптива, как прежде.

И Павел Васильевич осуждающе покачал головой. Вечером Григорьев привез Ирину к дому Зыковых и, расставаясь, много раз целовал руку в тени кривой зыковской березки. Ирина улыбалась, глядя на его склоненную голову, на рябь волос, и не отнимала руки. Ночью она вспомнила об этом и не сомневалась, что все будет хорошо.


Дни тянулись за днями. Ирина устроилась на работу в ближнюю отводовскую школу-десятилетку, ежедневно встречалась с Григорьевым и оттого, что умела подчинить его себе, обласкать, оставаясь на расстоянии, всегда имела хорошее настроение. Дома она беспрестанно что-то делала, переставляла мебель, заменяла портьеры, спорила, заставила Федора Кузьмича купить на окна новые легкие металлические карнизы взамен старых — тяжелых деревянных; у бабки Зычихи высмеяла ржавую тусклую иконку без лика, так что бабка спрятала иконку подальше и редко доставала, а у Марьи Антоновны однажды собрала все вышивки со стен и развесила эстампы. Дарья Ивановна вынуждена была кухарить в белом фартуке, а Нюське отрубила являться по утрам на кухню в ночной рубашке. Сама Ирина купила три полки и каждый вечер приносила домой книги.

— Умная девка-т, — не однажды хвастался Ириной Федор Кузьмич перед соседями, особенно перед сватом Расстатуревым. — Я и сам на эти окна смотрел. Вот чувствую — не хватает чего-то, а чего — не пойму…

— Дык, сват, — отвечал Расстатурев, — чего ты нас с ней равняешь? Давечь твой Илюшка говорил, что она всего Карла Маркса наизусть знает…

— Ну, допустим, наизусть она нашего Карла Маркса не знает, — поостерег Расстатурева Федор Кузьмич. — Пущай Илюшка не врет, А что умная девка, хозяйка, это не отымешь.

Не знал Расстатурев, что такое мнение о Марьяшиной дочке сложилось у Федора Кузьмича не только из-за ее красивой наружности и характера, но большей частью от того, что не раз выручала она Федора Кузьмича в споре с детьми.

Бывало, после бани, за чаем, втянутся Зыковы в разговор.

— Семья — это вам не так просто, — поучал семейство Федор Кузьмич, сидя за столом красный, неспокойный. — Вы почитайте, что в газетах пишут… Как дом из кирпичей, так и государство наше из семей собирается.

С ним не соглашался Андрей, укрывая блудливые глаза:

— Батя, семья — чтоб детей рожать.

— Ты при женщинах ерунду не пори, — сердился Федор Кузьмич и отбирал у Дарьи Ивановны полотенце, чтобы вытереть лицо. — Всякий знает, для чего семья…

— Хотя правда, — вслух рассуждал Дарьин старшак и царапал для впечатления покатый лоб. — Дети и без семьи начинаются. У Верки тещиной куда пузо денешь? И мужика нету…

В разговор вмешалась Нюська, отодвинув кружку с чаем и глядя одним глазом на мужа, другим на свекра:

— Ты про Верку не трепись: у ней с детства пузо такое.

Андрей насмешливо поддакивал, а Федор Кузьмич продолжал строго:

— Верка Расстатурева — не пример. И семья не для одного только, чтобы детей рожать.

Ирина пила чай, не мешая спору.

— А я о чем говорю? — не отступал Андрей. — Семья для того, чтобы кормиться… Раньше для этого родами жили, нам в школе, помню, рассказывали, а сейчас орудия изобрели и семье хватает…

— Ты меня к своей глупости не приписывай, — возмущался Федор Кузьмич, подозревая недоброе в словах Андрея, и нападал на Владимира: — А ты, грамотей, пошто за отца не вступишься? Пошто точку зрения нашего государства не держишь?

Но Андрей не давал никому говорить:

— Все от орудий, батя, от орудий…

— Знаю, что не от Иисуса Христа. Что ты мне все заладил — от орудий да от орудий?

— Скажи — от чего? — Андрей вытягивал руку, прося ответа, но не умолкал: — Орудие плохое — семья большая, орудие лучше — и семья троячок. А в будущем какое орудие будет? Отличное. Сплошная механизация со всеми этими прочими автоматами, любой бабе под силу. Тогда, думаете, как жить будут? Поодиночке. Сейчас еще бабенки за мужиков держатся, а потом — катитесь вы к такой-то матери, алкоголики, мы и без вас прокантуемся. Скажут: вон живет на Марьиной роще государственный мужик Васька Петров… Трезвый, здоровый, красивый… Он нам один детей наделает.

— О-о-о, — осуждающе тянул Федор Кузьмич и качал головой. — Смотри, какой умник… Васька ему Петров… Это ты к чему наших женщин научаешь? Кто тебе, болтуну, позволит семью распущать?

В этот момент и вступила в разговор Ирина, обыкновенно поддерживая Федора Кузьмича:

— Ты просто циник и пошляк. — Ирина смотрела на Андрея в упор, зрачки от напряжения чуть заметно синели. — Даже если ты шутишь. Семья — это духовная связь, не только ради хлеба и детей. Это потребность сердца. Иными словами — любовь.

Андрей не выносил Ирининого взгляда, отводил глаза, и тут снова вдохновлялся Федор Кузьмич:

— А я об чем говорил? Только я другими словами. Правильно выразиться не мог. А так, конечно, во главе всего любовь, значит, и должна встать.

Он показно принимался что-нибудь делать, говоря этим, что спор окончен.

Вечерами, когда затишь усыпляла Отводы, когда золотые облака тяжелыми ворохами стояли в небе, Ирина засиживалась с Ильей Зыковым. Марья Антоновна ревновала, включала и выключала проигрыватель, в пылу затаптывала под окнами георгины, но Илья не обращал внимания, уйдя в разговор. Его узкое лицо озарялось светом, подрагивали на коленях пальцы рук и в глазах отражался закат.

— Как же вы, партийные, с мужем семью-то свою не сберегли?

Ирина таилась говорить правду:

— Это, Илюша, длинный разговор… А потом, почему ты делаешь ударение на слове партийные?

— Как не сделать? У партийных особые нагрузки, на них люди смотрят… Вот, допустим, кто простой и нарушит семью, так с него какой спрос? Никакого — разводись и живи. А с партийного спрос полагается большой…

Илья выпрямился и глядел перед собой задумчиво и тревожно.

— Спрос спросом, на нем счастье не наживешь, — отвечала Ирина. — Вообще-то я так думаю: конечно, каждый человек должен думать о долге и чести всю свою жизнь. Партийный он или беспартийный, одинаково… Но семейная жизнь, как говорят, потемки, тут дело личное и не всегда стоит говорить о долге. Иногда жить врозь лучше, чем вместе. — Ирина задумчиво качала головой. — А что касается меня, моей семьи, то я и приехала сюда, чтобы восстановить ее, и думаю, что мне это удастся.

Илья улыбнулся, глядя на свои руки, и перевел разговор на другое:

— Ирина, тебя никогда не мучают сомнения?

— Ты о чем?

— Ну, вот… хотя бы от жизни… Допустим, ты живешь, живешь, а тебе тоскливо. Отвернуть хочется от твоей надоевшей жизни. Как ты?

— Отворачиваю. Только ведь почему надо об этом думать? Неужели тебе кажется, что жизнь состоит сплошь из несуразностей, от которых постоянно надо оберегаться?

— Что ты… Я о другом… — Илья поправлял ворот рубахи и смотрел на Ирину. — Я вот — рабочий, шофер… Поставляю на стройку всякий материал… Работаю я хорошо, честно скажу. Работой своей доволен, чувствовал себя человеком. А ты приехала к нам, я как-то сразу уловил, что гордиться мне нечем, что я попросту недотепа, ничего не знаю, ничего не понимаю…

— Зачем же так, Илья Федорович? — начинала было Ирина, но Илья перебил ее:

— У каждого своя линия бывает, Ирина… Вот у нашего отца хотя бы… и у него есть своя линия: сохранить в единстве семью, правильно ею руководить. У всех своя линия есть. А я с тобой встретился и понял, что у меня никакой линии нет. Я хоть и рабочий человек, а своей рабочей линии в понятии не имею.

— Вон ты о чем… — Ирина прислонилась щекой к плечу Ильи. — Это легко поправить, милый Илья. Было бы желание иметь свою линию…

Такие разговоры даром не проходили. Когда однажды над Отводами прошумел ураган, спутав провода, Илья упросил братьев и отца помочь наладить в поселке свет. Они работали целый день в воскресенье. К вечеру на Отводах вспыхнули огни, и люди хвалили Зыковых, а Илья особенно долго просидел с Ириной. Уже зажглась на востоке звезда, а в огороде все еще слышался их разговор. Ирине казалось, что Илья ждет от нее теплых слов — похвал, и она говорила их, Илья сидел на скамье уткнув глаза в траву, и у него дрожали руки.

Однако больше всех зыковских нравился Ирине Владимир. Будто и не мальчик — руководитель участка, инженер, окрепший парень и в мыслях и в деле, здоровый, разденется, любо посмотреть — каждая мышца играет, а взглянет Ирина на него — покраснеет как девочка, глаза уронит и буравит ими землю. И невеста его Ирине нравится — Надя Фефелова: придет в гости, семь бочек арестантов наболтает, и все с незатейливой девичьей простотой, игру какую-нибудь навяжет, в ту же лапту, и бегает целый вечер, шумя на весь Отвод. Старухи вяжут у заборов, мужики играют в лото, вечернее солнце подкрашивает небеса, легкий воздух, натоптанные улицы. И все бы хорошо, казалось, на белом свете, только Владимир так и норовит погнаться за ней, Ириной, ударить мячом, а ей почему-то не хочется, чтобы он догнал, дразнит его, посмеивается. Однажды, убегая, споткнулась и сильно ушибла ногу. Владимир поднял ее на руки, понес домой, она только тогда спохватилась, когда увидела растопорщенные глазенки Нади Фефеловой: девушка придерживала рукой желтые волосы у виска и сжимала белые губы.

Нравилось Ирине посидеть с Владимиром на крыльце.

— Я Андрюшку вашего хорошо помню, — рассказывала Ирина что-нибудь обыденное. — Дрались мы с ним: выйдем на улицу играть и обязательно раздеремся… Дарья Ивановна одного отшлепает и другого…

Владимир сидел слушал, редко вставлял слово:

— Это она может…

— А тогда на Отводах мало было домов… Зелень всюду, — продолжала Ирина. — Станешь в прятки играть, запрячешься рядом, а тебя ищут, ищут…

Ирина не знала, что Владимир уже не раз допытывался у отца, ловя его на работе, в шахте, когда не было лишних глаз:

— Дочь тебе Ирина или не дочь?

— Ты чего пристаешь? Чего пристаешь? — защищался как мог Федор Кузьмич. — Отступи сщас же, кому говорю.

— Ответь мне, папа, — упрашивал Владимир.

Федор Кузьмич неуступно давил сына животом:

— Тебе что? Не вздумай к ей пристать! Сестра она тебе, и все тут.

Владимир махал рукой и отходил. Конечно, этого Ирина не знала, потому вживалась в зыковскую семью легко, внося свои вкусы и привычки. Ясно, не обходилось и без казусов, но казусы были житейские, проходящие. Например, однажды уговорила Ирина Дарью Ивановну сходить с нею на концерт симфонической музыки. Дарья Ивановна разоделась и терпеливо отсидела в филармонии два часа, но дома перед сном жаловалась Федору Кузьмичу:

— Это что ты, матушки мои, как завели одно и то же и битый час — пи-ли, пи-ли… Ажно до сих пор в ушах звон стоит. Больше отродясь не пойду, хоть на коленях она будет стоять.

Федора Кузьмича тоже на старости втянула в забаву. Придумай, мол, песню, папа… Придумает Зыков, а Славка, Иринкин пацан, подойдет к деду и спросит о какой-нибудь глупости, например:

— Деда, что будешь петь, когда баба Дарья тебя в печку на сковородке сунет?

Делать нечего Зыкову, поет:

По долинам и по взго-орьям

Шла дивизия впе-ред…

И потом возмущается:

— Это что же? Смеетесь над дедом? В печку его, деда-то? Ах ты, разъязви тебя, сорванец…

Одно Ирине в тягость у Зыковых — Андрей. Больно глаза у него откровенные: другой раз посмотрит, будто разденет. И все на лице ухмылка, одним словом кольнет, другим: конечно, бабочка, мол, веселая, интеллигентная. Почему бы с такой бабочкой не развлечься? Мужа нету… А что касается родства, то я-то знаю, какая ты мне сестренка.

Однажды в темень, на сентябрь, когда еще хранилось ночами тепло, бежала Ирина от Расстатуревых: бегала за свечкой, огонь в доме погас, а она планы завтрашних уроков не написала. Бежит огородами, мурлычет песню, а навстречу из призаборных кустов Андрей.

— Сестричка? — обхватил крепко, дыхнул неприятно.

— Одурел, что ли?

— Тише.

Она опомнилась, вцепилась ему в плечо:

— Пусти, Андрей… Жалеть будешь…

— Ничего, сестричка, пожалеем да утихнем…

— Отпусти, говорю. — Ирина забилась и отрывисто крикнула.

Со двора отозвалась Дарья Ивановна:

— Чтой-то там?

И скрипнула огородной калиткой.

Андрей расслабил руки и скрылся в темноте. Ирина, растерянная, в слезах, без свечки, вернулась во двор и села на крыльцо. Она сидела, прислонив голову к стене дома, и тупо смотрела в небо, где что-то черное и большое свивалось в огромные клубки, закрывало звезды.

Вышел из дому Владимир:

— Чего сидишь?

Она рассказала, доверилась. Владимир пробурчал в ответ что-то, подал руку, проводил в сени:

— Иди домой… Свечку принесу…

На другой день Ирина пришла с работы и встретила во дворе Андрея. Андрей посмотрел на нее — Ирина невольно рассмеялась: под глазами у него блестели два расплывчатых лиловых синяка.

Загрузка...