Шахта «Суртаинская», где работали Зыковы, умещалась меж овальных загорбков на месте бывшего торжища шахтерей-кооперативников. За шахтовым комбинатом был парк, зимой прозрачный и гулкий. Сквозь него туда и обратно со стуком проносились трамваи, свозя из города рабочий люд. Правое крыло парка примыкало к Маланьевой роще, левое упиралось в железнодорожную пришахтную станцию. За парком — речка Мормышка, уносящая воду за десять километров в большую Томь.
Все здесь знакомо Федору Кузьмичу, исхожено-извидано. Далеко-давным, в детстве, купался в Мормышке и ловил пескарей. Тогда в летнюю пору обнажались ее песчаные берега, а вода становилась зеленовато-прозрачной и было видно, как плавают рыбешки. Под вечер на торжищном пустыре вихрились смерчи, поднимая в небо обрывки газет и пучки сена. В Маланьевой роще гуляли девки с парнями и ребятня следила за ними. Там же, в Маланьевой роще, дразнила Федора Кузьмича губительным смехом разгульная и красивая Марьяша Кульбякина.
Парк разбили перед войной на месте торжища, а в войну зимой и летом рабочие приводили сюда ребятишек и на машинах отправляли их по детским садам. Приводил и Федор Кузьмич своего Володьку: он плакал и не хотел ехать на машине. Здесь же, в парке, в летнее время, при необходимости отдыхали между сменами забойщики: вздремнется часок-другой на зеленой траве — и снова под землю. Федор Кузьмич тоже не раз ночевал и запомнил глубокую тишину тех ночей, голубые всплески звезд и аромат вызревшей листвы, а утром чуть свет надсадные крики голодных ворон да меж кустов маячившую фигуру вызывальщика — татарина Загальдулина.
— Посадщика семь щеловек — в шахту пошла-а. Запальщика пошла тоща-а…
Теперешнее шахтовое хозяйство по сравнению с прошлым выгодно отличается: просторное, заново отстроенное после войны — сплошь из кирпича, с асфальтированными дорогами; ночами межгорбье в огнях, издалека видно — озаряет небо огромная желтоватая воронка света. С утра до вечера грохот поверхностных конвейеров, треск кранов, люди… И только все тот же в округе воздух, к которому привык за долгие годы Федор Кузьмич, сладковато-кислый от угольного склада. Вдыхая этот воздух, Зыков бодрился и забывал, что ему, Федору Кузьмичу, близится пятьдесят лет.
Главное лицо на шахте — ее начальник.
За время работы Федора Кузьмича начальников сменилось изрядно. Были заядлые шахматисты, боксеры, один любитель собак, еще один — страстный болельщик футбола: организовал шахтовую команду и построил в Маланьевой роще стадион; другой рыбак — при нем футбольное поле заросло травой лебедой, зато шахта в верховье запрудила Мормышку и развела в водоеме карпов и карасей. Последний, Дмитрий Степанович Фефелов, будто ни к чему, кроме работы, пристрастий не имел, потому нравился Федору Кузьмичу особенно.
В молодости Фефелов кучерил, заправски управлялся с шахтерскими лошадьми, потому и пошел горняцкой дорогой. Был забойщиком, штейгером, до войны учился, в войну воевал красноармейцем-большевиком. После войны утянулся в Сибирь, встретил, наконец, женщину да так и остался в далеких сибирских краях сначала парторгом при шахте, а после завершения учебы — начальником шахты.
Детей у него не случилось, потому любил он дочку Анны Гавриловны, жены, что осталась у нее от первого брака. Надино счастье, может быть, и было единственным пристрастием Дмитрия Степановича, а остальное — работа. Худощавый, с беловато-сиреневыми бровями, торчащими беспорядочно на выпуклых надбровьях, Фефелов появлялся на шахте рано: демисезон нараспашку, руки за спиной, пройдет в столовую — посмотрит, чем людей кормят, наругает, если надо, заведующего — и только потом в кабинет.
Шахта «Суртаинская» была в прорыве — не хватало очистного фронта. А все потому, что в последние годы неоправданно свертывали подготовительные работы, добиваясь роста производительности труда. К счастью, ко времени одумались, выпросили на реконструкцию денег — решили подрабатывать отводы, но для этого первоначально следовало убрать с отводов людей. Шло строительство нескольких пятиэтажных домов недалеко от Маланьевой рощи, за трамвайной остановкой, но конца этому строительству не было видно, а потому в ближайшее время нельзя было рассчитывать на улучшение работы шахты.
Не однажды в гневе заходил Фефелов к главному инженеру:
— Где работать, Павел Васильевич, где работать?
Григорьев за последние месяцы изменился, утрами пил много воды, поднимал глаза неохотно, часто и подолгу беспричинно рылся в карманах.
— Никакой возможности, Дмитрий Степанович.
— Грош вам цена как главному инженеру.
— Не надо с утра нервы друг другу портить, — отвечал Григорьев устало. — Выправится положение… Дайте срок.
Фефелов сдавался. Садясь на стул, спрашивал мирно:
— Что у тебя?
Павел Васильевич тоже садился, прятал руки, смотрел исподлобья:
— Все то же, Дмитрий Степанович… Уезжать мне отсюда надо. Сходиться с Ириной и уезжать…
— Да уж, видимо, что-то предпринимать надо. Работник из тебя, прямо скажу, неважный.
Григорьев сдавливал губы: такое слышать от начальника кому приятно? Но ничего не поделаешь… Фефелов, как нарочно, метит в больное место. А Павел Васильевич и без того понимал, что выбилась его жизнь из обычной колеи, заметалась по рытвинам, оттого и работа не по душе, выпьет дома, прячась, — только и облегчение.
Всего начальнику не расскажешь, да и душа горняцкая огорожена прочной крепью — не быстро раскроется. Только самому больно Павлу Васильевичу за свою дурость: чем жена виновата? Мечтает съездить с ним, Павлом Васильевичем, за границу, в круиз вокруг Европы, шепчет ночами бог знает что. А его, Григорьева, тянет к Ирине, к ребенку тянет. И сопротивляется Павел Васильевич, знает свой дурацкий характер, будет измываться над Ириной, а все равно тянет. Иринка еще подливает масло в огонь, рассказывает, что ухаживают за ней зыковские ребята, особенно младший: у того и не баловство вовсе… Так прямо и говорит, рассыпая мелкий стеклянный смех:
— Умыкнут меня… Дождешься, Пашка…
В прошлый раз он услышал эти слова в кабинете — Ирина приходила к нему на работу. Не выдержал Павел Васильевич, вызвал секретаршу:
— Пригласите начальника пятого участка…
Когда секретарша вышла, Ирина спросила, поднимаясь со стула:
— Для чего это, Паша?
— Знаем, для чего…
— Да ты что? С ума сошел? Как тебе не стыдно…
— Нечего стыдиться… Сама-то защищаться с девок от парней не умеешь, — вспомнил старое.
У нее от стыда зарделись уши, отступила к окну, чувствуя в ногах дрожь… После убежала, не попрощавшись…
А с Зыковым и вовсе вышло неладно. Зашел Владимир Федорович, смотрит, а у главного инженера глаза, наверно, остекленели. Оттянул Павел Васильевич галстук, стал расстегивать воротник рубашки, оторвал пуговицу.
— Сестра, говоришь, приехала? — вдруг заговорил чужим голосом. — Я ее мужа знаю, вместе учились… Вчера иду с работы, его встречаю. Он и просил узнать, как Ирина?
Разве об этом расскажешь начальнику шахты. Язык не поворачивается. Вот и смотришь ему в глаза изо всех сил, говоришь, что можно сказать:
— Честное слово, Дмитрий Степанович… Голова разламывается. Знаю себя: с Ириной жизни не будет. Но вот она рядом, здесь, и не могу я.
— Ты мне задачи не ставь, Павел Васильевич, — Фефелов вел свое. — Решайся, если работать хочешь. Добром из путаницы выходи: либо туда, либо сюда.
И уходил из кабинета главного инженера твердым шагом.
В те ясные осенние дни, когда с убранного огорода тянуло запахом жухлой ботвы и когда солнце, еще горячее и высокое, приятно щекотало шею, Федор Кузьмич запасался углем.
— Все, мать, — говорил в такую погоду Зыков жене. — Осталось угля привезти, и амба.
В эту осень он по привычке не изменил себе, выбрал свободный день и пошел на шахту.
Подходя к кабинету, завидел Фефелова, остановился лицом к стенду, будто изучал шахтовые показатели, а сам думал: «Не заметил бы, разъязви его… Что спросит, старый болтун? Когда свадьба?»
Фефелов прошел мимо, и Федор Кузьмич поторопился ушмыгнуть в кабинет.
В раскомандировке пристал к рабочему — молодому парню:
— Сщас иду, сам-то что-то бегом, ни на кого не смотрит… — Федор Кузьмич поморгал глазами и совсем притворно спросил: — Замуж-то не спровадил дочку, на знаешь?
— Мне его дочка как клопу полнолуние…
— Это конечно, а все же интересно как-то? Она на хлебозаводе у него работает?
— Да говорят…
— Кому-то отломится кусочек.
— Ты, никак, Кузьмич, задумал старуху бросить?
— Я еще с ума не сошел. Так просто, любопытство.
Отойдя от парня, Федор Кузьмич пристроился к группе пожилых.
— Ты же в ночь, Кузьмич. Зачем пришел?
— Угля надо выписать… Не знаете, на складе уголь хороший?
— Да ниче… Я вот брал. Когда? С неделю назад.
— Сщас пойду, выпишу. С машинами, наверное, туго.
— Сотня рубчиков.
— Ты смотри, как дерут…
Уголь выписывал заместитель Фефелова Николай Иванович Марчиков. Зыков углядел его возле столовой.
— Все работаешь, Кузьмич? — обратился к нему заместитель начальника шахты громко, будто к глухому.
— Работаю, Николай Иванович, работаю.
— На пенсию скоро?
— На будущий год…
— Справный еще…
— Какой справный? — притворился Федор Кузьмич. — И спина болит, и ноги болят…
— Ври, ври. — Они пошли в сторону комбината. Николай Иванович шел мелкими шажками, носки врозь, как у балерины, отдувался и подрагивал мясистыми щеками. — Дочка, говоришь, отыскалась? — спросил у Федора Кузьмича. — Слыхал, слыхал… Красивая, говорят, дочка… Поди, и сам не помнишь, сколько напускал по свету в молодости ребятишек?
— Я этим делом не занимался, Николай Иванович. Я только с Дарьей.
— Знаем мы этих Дарий… Чего ко мне-то? — обратил маленькие заплывшие глаза на Федора Кузьмича, пропуская его в кабинет.
— Зима скоро, за угольком пришел, — объяснил Зыков. — Сейчас не привезть, в бураны и делать нечего.
— Да это понятно, — растянул Николай Иванович с видом бывалого человека. Махнув рукой, он опустился на стул. — Кому ты говоришь.
— Вам говорю, Николай Иванович, — Федор Кузьмич пожал плечами.
— Знаю, не столу, — ответил Марчиков и довольный откинулся на стуле. — Только не теми словами речь начинаешь, старый, — подсказал откровенно. — В баньку-то к тебе который месяц прошусь? А ты что?
В этот день Федор Кузьмич привез угля, а Марчиков напарился в зыковской бане. Оба сидели во дворе к вечеру, разговаривали, а сыновья Федора Кузьмича, Андрей, Илья и Владимир, вместе с Ириной стаскивали ведрами привезенный уголь под навес в ящик.
— Хороша, Кузьмич, у тя банька, — щерил Марчиков пухлый рот, следя за Ириной. — Хороша банька, да скоро выйдет. Жалко небось?
— Чего жалко? — отвечал с притворью Федор Кузьмич.
— Знаю чего… Баньку жалко, — смеялся Николай Иванович. — Вы, домовладельцы, так просто добро не спустите, юлите. Хитры, — Марчиков погрозил пальцем и разъяснил: — Но я вам ремешки пообрежу… Как милые с отводов съедете. Шахта здесь будет. А то расселились на золоте, понимаешь, и сидят — бани им тут, голубятни, курятни…
— Говорил Володька, говорил… Съедем. Мы не против. Нам где ни жить, лишь бы жить… — Федора Кузьмича тоже враз не раскусишь — кругло поговорить мастак.
— Разумно судишь, правильно, — наслаждался своим величием Николай Иванович, а сам на Ирину — зырк, зырк! И в голову не возьмет, что Владимир за его взглядом вдогонку пустил свой из-под навеса, понял, куда метит заместитель начальника шахты, покраснел, рассердился. — Надо иметь ко всему государственный подход, Федор Кузьмич, — продолжал Марчиков, вытирая пот с лица. — Между прочим, это я Фефелову предложил подработать отводы. — Посмотрев на Федора Кузьмича, он круто поменял разговор: — А что? У тебя после баньки ничего не найдется?..
«Противная морда, — проходя подумал Владимир. — Какой дурак его в руководстве держит?» А Федор Кузьмич догадливо засмеялся:
— Где-то было, Николай Иванович… Где-то было…
Марчиков выпил во дворе, без закуски, с удовольствием похлопал себя по груди и вовсе разговорился, захвастал на ухо Федору Кузьмичу:
— Мы тут с Дмитрием Степановичем посовещались… Я предложил ему столовую перестроить… Для рабочих будет свой зал, все кафелем обделаем, стеклом, как в ресторациях, и для себя закуток отгородим, тихий, скромный, без лишних глаз… Чтобы, допустим, пришел и спокойно покушал. Мы там, Кузьмич, с тобой вспомним молодость… — Марчиков подмигнул и продолжал громко: — Я тебя, Кузьмич, в обиду не дам. Ты меня знаешь… С квартирой вот… Какая квартира понравится — твоя… Мы с тобой свое поработали, слава богу…
Когда Зыков-старший исчез в доме за второй стопкой, его задержал на кухне Владимир, уперся глазами в подбородок отца:
— Зачем болтуна привел?
— Не твое дело! — ударил по столу кулаком Федор Кузьмич.
— Слушаешь — уши развесил, — упористо бегая глазами, цедил Владимир, — а он тебе заливает…
— Еще что! — взвизгнул Федор Кузьмич. — Прочь с глаз! Не твое это щенячье дело…
Владимир отступился, но ходил по двору темный, пружинистый, таская на плечах кадушку с углем. Шептал Ирине:
— Ступай в дом, а то этот боров тебя насквозь проглядит.
— Пусть смотрит…
Андрей гоготал, едва поспевая за братом с обычными ведрами:
— Сщас бы петровские времена, Владимчик… Ты бы точно князем был, каким-нибудь Разумовским или Шереметевым. С таким здоровьем даже господом богом не стыдно быть…
Охмелевший Марчиков поднялся и неровным шагом подступил к Владимиру:
— Дай-ка, богатырь, кадушку — я принесу… Тоже не лаптем щи хлебали…
Федор Кузьмич остепенил гостя:
— Испачкаетесь, Николай Иванович, испачкаетесь. Сами сносят… Долго ли им? Что вы, на самом деле…
Но Марчиков забрал бочку и пошел за калитку — ему захотелось показать себя перед Ириной. Илья нагрузил поклажу сполна, Николай Иванович поднял ее на плечо и понес через двор медленно, демонстрируя силу и здоровье. Снял бочку, высыпал уголь, будто воду из ведра вылил.
— Есть еще, чем похвастать, — выпятил грудь. — А ну-ка, молодушка, плесни мне водицы на руки, — это уже к Ирине, чтобы разговор завести. — Пусть братья работают, а уголь таскать не женское дело…
Ирина улыбнулась, зачерпнула в сенях воды, полила. А Николай Иванович тут же со своими разговорами, пока посторонних нет:
— Знаю, к кому ходишь… Видел тебя прошлый раз… Григорьев — мужик не промах…
— Да и вы, я смотрю.
— Я что? Я так… — Марчиков стряхнул с рук воду и подмигнул. — А вообще-то у женщин глаз лучше…
И схватил Ирину за талию, поднял, понес через двор. От неожиданности Ирина обомлела, растеряла злые слова, яркая краснота разлилась по щекам. Никто не заметил, откуда и подлетел Владимир. Федор Кузьмич не успел с крыльца сбежать, а Марчиков уже лежал на земле и держался за лицо.
До трамвайной остановки провожал Николая Ивановича Андрей.
— Я твоему братку подстрою, — грозил Марчиков, поддерживая пятак у глаза.
Андрей подначивал:
— Вы не знаете, как я бью, Николай Иванович… Не дай бог, пристроюсь, идти не могут… Только «скорая помощь»…
— Ты не зубоскаль, я о тебе наслышался… А, братку твоему не пройдет…
Дома Владимира ругал отец:
— Ты на кого руку поднял, разъязви тебя? Отвечай немедля — на кого?
— Отстань, отец, не до тебя…
— Народил господь детушек… Тебя ремнем нахлестать?
За Владимира вступилась Светка:
— Пусть не лапает этот твой толстомордый. Меня не было, я бы ему все щеки покорябала.
— Я вам сщас покорябаю… Я сщас покорябаю. — Федор Кузьмич пометался по избе, выбежал на улицу, исчез в огороде.
С дивана поднялась Ирина и громко вздохнула. Владимир посмотрел на нее, отвернулся и встал у окна, глубоко втолкнув руки в карманы.
На другой день его вызвал к себе Фефелов.
Дмитрий Степанович был хмур, явно не в духе, крутил в руках карандаш. Положил локти на стол, долго смотрел на Зыкова не мигая.
— Что скажешь? — выдавил.
Владимир, конечно, понимал, что вчерашняя стычка только есть, что глупость, но сдаваться не собирался, не таковская кровь у Зыковых.
— Что говорить, Дмитрий Степанович? — Владимир переминулся с ноги на ногу, отвел глаза. — Нечего мне говорить…
Фефелов выбежал из-за стола.
— Ты чего бормочешь? — остановился против Зыкова, ударил карандашом в стол. — Хулиган ты дипломированный, и больше никто… Ты чего мне бормочешь?
Но Зыкова криком не напугать. Может, с тихого разговора и поник бы, но сейчас гранитом отвердело лицо, огненные питоньи глаза навстречу Фефелову:
— Вы кого защищаете? Сами-то вы кого под крылышко?
Фефелов и подавно не привык к неуступчивости. А потом, сколько раз говорить, чтобы перестал руками махать. Еще когда с Надькой дружил, только и разговоров — не дай бог, кто на нее не так посмотрел, закрывай лицо. Это еще что за бандит! Это какие к нему меры принимать? Инженер, руководитель…
— Ты еще мне огрызаться! Вот ты как… — Фефелов петухом пошел на Владимира, толкнулся в его грудь, будто в стену. — Ты думаешь, я за этим тебя позвал? Сейчас же извинись перед Николаем Ивановичем… Он тебе в отцы годится. Пацан ты этакий…
Владимир отвернулся, поджав губы:
— Ни за какие деньги.
— С участка вышвырну… У меня здесь не рассадник хулиганства…
Владимир сглотил слюну:
— Я за вашим участком в очереди не стоял. Дмитрий Степанович сам попервоначалу не хотел подобного оборота, думал взять быка за рога, гонор зыковский сбить, чтобы извинился перед старшим, но теперь отступать было некуда: еще сопляк, понимаешь, а смотри что… Распусти-ка, да он тебе все головы поотрывает… Вернулся к себе за стол, пошевелил клочками бровей, выдавил жестко:
— Сдай участок помощнику… Я с тебя, субчика, пыл хулиганский сгоню…
Выходя из кабинета, Владимир подумал: «Не разобрался, ничего… Тоже мне, до старости дожил… Из-за Фефелова все… Черт с ним, с его участком… Как-нибудь обойдусь… — И все на душе у него потемнело: — Отец что скажет? Обижу старика… Вот еще влетел, дурак…»
Дома за калиткой на лавке его ждала Ирина. Встала навстречу, глаза вскинет-опустит, пальцы сцепленные, хрустит суставами.
— Что, драчун? — спросила. — Как дела?
— Дела — как сажа бела… — остановился против Ирины, посмотрел сверху вниз — в глазах ни огня, ни силы. — Сняли, наверно, еще судить будут…
Ирина дрогнула уголками губ:
— Ты что говоришь, Володя…
— Что есть…
— Ну как это, сняли? Ни за что ни про что…
— А вот так: иди, говорит, сдай участок помощнику…
— А ты?
— А я, мол, за твоим участком в очереди не стоял.
— Совсем с ума сошел. А отец?
Владимир посмотрел в ее глаза виноватые. Хмыкнул:
— Чего отец?
— Дурной ты, Вовка… — вырвалось у нее. — Ну совсем дурной…
Она отошла, села на лавку.
— И совсем недурной, — ответил Владимир, неловко улыбаясь.
— Да как же не дурной? — Ирина заговорила скороговоркой. — Как же не дурной… Это что же такое?
— Я тебя люблю… и все дело…
— Да у меня муж есть, паразит ты этакий… муж, понимаешь? — она вдруг расслабилась под его взглядом, встала, взяла Владимира за руку. — Не надо, а, Володя? У тебя есть девчонка… А я старше тебя… Ты подумай… У меня ребенок… И вообще… Хочешь, я схожу к Марчикову и тебя простят?
Владимир отнял руку, насупился:
— Мне до твоего мужа дела нет…
Ирина всплеснула руками и беспомощно огляделась:
— Тебе хоть кол на голове теши…
— Что хочешь, то и делай, — покорно выпрямился он перед ней.
Она улыбнулась неловко и покачала головой:
— Кипяток хороший парень, но без сахару — дурак…
Федор Кузьмич встретил новость о снятии сына вовсе не так, как думал Владимир. Зыков заметался по комнатам, скомкал половики, то сапог пнет, то игрушку. Так ведь и знал, что не доведет до хорошего Володькино беспутство. Женился бы, дурак, на Фефеловой и жил себе преспокойно. А тут вот что… С Марчиковым подрался… Да беда-то какая, что Иринку на руках поносил. Нюську вон по заду хлопают, и то Андрюшка молчит. А тут смотри что…
В сердцах выбежал на улицу, а там Расстатуриха.
— Сняли твоего сынка, — улыбается на крыльце, сложив руки. — Я говорила — сымуть, отходил, сват, в князьях…
Зыков воздел кулаки к небу:
— Лучше брех собачий не распущай, сватья… Это еще вопрос — сняли или не сняли…
— Сняли, сват, точно… Весь Отвод говорит…
От последних расстатурихиных слов охладился Федор Кузьмич. Да как это они так, с бухты-барахты, сняли? Да что это лошадь из телеги выпрячь? Что это я засуетился, бестолочь старая! Ступай-ка в дом, Федор Кузьмич, полежи. Многообещающе махнув рукой, Зыков отступился от Расстатурихи, исчез в доме и не выходил до вечера, все обдумывая… Уж и не сын виноват, додумался до чего. Марчиков виноват… Раз напился — сиди. Какие еще девки под старость лет! Сказать стыдно…
Дождался вечером Расстатурева.
— Ты, сват, вот что, — заговорил бесцеремонно. — Сватье пакостный язык поокороть. Брешет по Отводу, что Вовку с начальников сняли… А это еще не решено… Дело-то строго начальственное… Сам знаешь, не нашего с тобой ума…
— Это конечно, сват, — обещал Расстатурев. — Скажу, сват, скажу… Перестанет брехать… А то и правда — куда годится.
Федор Кузьмич едва дождался утра. Надел костюм с орденами и на шахту, прямиком к Фефелову, куда страх девался.
— Вы моего ребенка не обижайте, — заговорил с порога, едва успев поздороваться. — Вы своего заместителя уймите… Чем вам Володька мой не приглянулся? Какой он хулиган? Это ваш Марчиков хулиган… Хулиган высшей марки… Пошто он к женщинам без дела привязывается?
Фефелов некоторое время молчал, водя рукой по столу. От недоумения его впалые щеки накрыл сизый румянец и зашелся складками лоб. Когда понял, выпустил сквозь тонкие губы воздух и ответил тихо:
— Хорош ребенок…
— Это вам он верзила, а мне ребенок, — упорствовал Зыков, подойдя к столу.
— Подожди, Федор Кузьмич, подожди, ты меня не заговаривай, — поднял руки Фефелов.
— А вы тожеть, значит, с мысли меня не сбивайте, Дмитрий Степанович, — не унимался Зыков. — Я хоть человек и тихий, грамоты большой не имею, но сбивать меня с мысли не позволю…
Дмитрий Степанович согласился, кивнув головой, еще раз задержал на Зыкове любопытный взгляд и сказал:
— Смеху-то на шахте будет, когда узнают, что ты по такому делу… — Фефелов вышел из-за стола и встал перед Зыковым, вздрагивая смеющимися губами. — Сколько в ребенке весу? Килограммов сто или больше?
И совсем рассмеялся.
— А вы не смейтесь, Дмитрий Степанович… Пришел для серьезного разговора… Вовка мой в драке не виноват, он за сестру вступился… Николай Иванович-то, он что?
— Знаю я все, Федор Кузьмич. Все я знаю.
— Нет, вы послушайте…
— Да говорю же, знаю… — Фефелов взял Федора Кузьмича под мышки и усадил в кресло. — Я ведь почему так поступил? Иначе твоего Вовку ничем не возьмешь. Пойми меня… Ну сам-то ты как? Марчиков Марчиковым, я ему встряску дал. А Вовка твой? Вчера Николаю Ивановичу в морду, сегодня еще кому, а завтра нам с тобой. Так ведь и до беды недалеко. Вот давай с тобой честно поговорим. — Фефелов опустился в кресло напротив.
— Это уж другой разговор, Дмитрий Степанович, Про честность, — заупрямился Федор Кузьмич, сбитый с толку дружеской речью Фефелова. — Это другой разговор…
— Самый тот, Федор Кузьмич, самый тот. Вовку твоего надо к рукам прибрать, пока не поздно.
— Отчего же обязательно с начальников-то снимать? — Зыков осторожно поглядел на Дмитрия Степановича.
— А это уж твой сынок… Гонор у него… Я ему как сказал? Извинись… А он мне что?
— Я ему задам, Дмитрий Степанович, истинный бог, задам.
— Вот это разговор мужицкий, дельный. И хорошенько пропесочь. А насчет снятия… — Дмитрий Степанович снова засмеялся. — Пусть твой ребенок отпуск оформляет, подпишу… — И сразу разоткровенничался: — Девку мою совсем извел, ревет она у меня.
Федор Кузьмич виновато шевельнул бровями:
— Не могу сладить, Дмитрий Степанович… Отстал от девчонки… Ну что ты с ним будешь делать?
— Ничего, поладят… Вообще-то твой парень с умом. Я ведь тоже в людях разбираюсь… — И, вдруг замолчав, Фефелов погрозил пальцем: — Смотри не проболтнись…
— Да что вы, Дмитрий Степанович! За кого меня принимаете… Я его так пропесочу.
— Ну ладно, ступай, а то у меня дела стоят… — и Фефелов похлопал Зыкова по плечу. — Ребенка, говоришь, обидел?
Подписывая заявление на отпуск, Фефелов не смотрел на Владимира.
— Чтобы в городе глаза не мозолил, — пробурчал в стол, — путевка в дом отдыха есть…
Владимир пришел в кабинет своего участка. Его окружили рабочие.
— Говорят, убирают от нас, Владимир Федорович?
— Уже убрали…
— За что?
— В приказе скажут…
— Вроде планы выполняем…
И Владимиру стало грустно. Он смотрел в глаза своим людям, чувствовал, что привык к ним, хорошо их всех знает. И вот этого пожилого человека, который задумчиво скребет рябую щеку. У него болеет жена и неважно учится сын, и он, этот человек, сильно переживает, но работает страстно, самоотверженно, и ему, должно быть, жалко, что снимут с участка его начальника, к которому он привык. Другой — маленький, узкоглазый, с прямым женским носом, у него брат в институте, и он помогает брату — тоже смотрит на бывшего начальника с мягкой улыбкой, проникновенно и сочувственно. Еще один бросил руки за горбатую спину, у этого большая семья, но в бригадах он не удерживался, вздорил и пил, Владимиру дал честное слово, что будет работать лучше всех, и Владимир ему поверил. Теперь он не хуже других, этот неловкий мешковатый дядька. Да и другие… Все это люди, к которым привыкаешь, с которыми работаешь и живешь.
— И куда теперь, Владимир Федорович?
— Пока в отпуск…
— Какой сейчас отпуск, дожди скоро…
Владимир покачал головой и, прощаясь, пожал всем руки.
Ехать ему в дом отдыха или не ехать — последнее слово было за Ириной.
— Поезжай, Володя, — обрадовалась она. Взглянув на Нюську, играющую с детьми, Ирина обняла Владимира и прошептала: — Может, выгонишь дурь…
Он ушел в свой угол, на кровать, и вечер лежал, глядя устало и тоскливо на стенной ковер: решил ехать.
На другой день Владимира провожал до станции друг Петька Воробьев.
— Милое дело — дом отдыха, Владимир Федорович. Житуха там, я тебе скажу, отменная… Сто удовольствий…
Друг у Владимира веселый, крепкой натуры. Прошлой осенью раз за разом схоронил родителей, остался, можно сказать, на лиху беду: два брата, две сестры — один другого меньше, а самому двадцать два, только в тело пошел, но в доме управляется, ребятишки ухоженные и у самого на все время хватает: слезами-жалобами никому не досаждает. Работник настойчивый, дело шахтерское понимает, всюду с веселым словом — прибауткой. И сейчас идет за Владимиром, кудрявит лихими словечками:
— Найдешь Нюшку-прилипушку, — Петька лениво вытянул в стороны руки, будто потягивался, — да споешь ей: «Раскинулось море широко…»
— Спою, — бубнил Владимир, идя тяжелым дедовским шагом.
— А там иначе нельзя: двенадцать дней безделья — с ума сойдешь…
До отхода поезда с часок посидели в ресторане, обговаривая молодые дела, а когда вышли на платформу, глядят, в толпе у вагона стоит с чемоданом Надька Фефелова, голубой платок, пальто, крутит головой, кого-то высматривает.
Увидела Владимира с Петькой, опустила глаза.
— Вот тебе и Нюшка-прилипушка, — сказал Воробьев. Они подошли к Наде, и Петька спросил у друга: — А вы, случайно, не сговорились, субчики?
— Еще что, — ответила Фефелова.
— Да это у вас у всех на языке — «еще что», а смотришь — и коляску везут… — Петька приблизил лицо к Надиному платку и зажмурил глаза: — Аромат-то, господи… Как в цветнике…
Владимира не обрадовала эта встреча, и все ж в вагон он зашел вместе с Фефеловой. Воробьев, стоя на платформе, показывал им в окно сомкнутые руки, желая хорошо отдохнуть, в дружбе и мире. Он смеялся, играя красноватыми густыми бровями, строил рожицы. Владимир хмуро качал головой, а Фефелова наигранно-высокомерно выпячивала нижнюю губу, но радости и глазах скрыть не умела, и Петьке было от того смешно. «Ой, что-то будет, что-то будет», — повторял сквозь смех, а Владимир не понимал, кричал-шевелил губами: «Что? Что?»
Вечером в тот же день Петька пришел на зыковский двор. Федор Кузьмич, по своему обыкновению, ругался:
— Детушки удались, разъязви их… Один пьет, другой на машине ездит — лбина такой, не может к настоящей работе прийти, третий кулаками машет, что с руководства гонют. Ты не смейся мне! — грозил он пальцем Андрею, который сидел на крыльце и трепал за холку кобелька. — Все вы работать не можете… Я старый, но, если мериться с вами, стопчу…
— Это конечно, где нам за тобой угнаться, — соглашался Андрей с улыбкой. — Ты же хитрый, батя, на рубль сделаешь, за два продашь…
Из огорода вышли Светка, Ирина и Марья Антоновна.
— Снова да ладом, — сказала Илюшкина жена, косясь на свекра. — Об чем снова ругаетесь?
— Не влезай в чужой разговор, — предостерег ее Федор Кузьмич и повернулся к Андрею: — Я при всех говорю: запомни, Андрей, опозорю тебя перед коллективом, шибко опозорю… Рядом на лопатку встану, измотаю до смерти, истинным богом клянусь…
В последнее время Федор Кузьмич особенно остро чувствовал, как семья выскальзывает из-под его власти, потому и ругался. Петька прошел к крыльцу, не обращая внимания на Федора Кузьмича.
— А ты чего, рыжий, бродишь тут? — бросился на парня Зыков-старший, немедленно обидевшись от невнимания. — Тоже бездельничаешь, я смотрю… Куда опять Андрея сманиваешь? Куда?
— Никуда я его не сманиваю, дядь Федя, — в ответ Петька спокойно. — Со станции вот иду, Володьку провожал. Зашел сказать, что с Фефеловой в одном вагоне поехал. Прямо так… Вместе сели, из одного окошка пялились…
— Да что ты говоришь, Петенька, — обрадовался тотчас Федор Кузьмич. — Ну и хорошо… Пущай едут… Давно бы им надо съездить.
Андрей тут как тут с подковыркой, только щелки-глаза в лучиках морщин:
— Жди внучонка, батя. Уж на этот раз любимый будет. Не мои, косоглазые.
— Типун тебе на язык, — притопнул ногой Федор Кузьмич. — Дите не обуза, только бы все хорошо.
Воробьев поймал улыбчивый Иринин взгляд и обратил внимание, как она весело защебетала с Марьей Антоновной…
Владимир и Фефелова ехали в одном купе, как и говорил Петька. Надя сидела напротив Зыкова с книгой. Желтые волосы ровным потоком сливались на плечи. Яблоки глаз за нависшими ресницами играли голубизною. Кожа на маленьком лице казалась в вагонных сумерках желтовато-серой, как кожица персика.
За дорогу Надя попыталась заговорить только однажды, вначале:
— Еду в дом отдыха, а ты куда?
— Туда же, — ответил Владимир и достал газету. Он подумал с неприязнью, что эту встречу обстряпал Фефелов.
— Смотри какой… Даже ответить по-человечески не может…
Разлад между ними произошел летом, незаметно. Ссылаясь на работу, Владимир приходил к Фефеловым реже и реже, а потом и вовсе перестал. Одно время Надя беспокоилась, звонила, прибегала на шахту, но после обиделась, отстала: чего это я буду за ним бегать? Дура, что ли? Встречаясь, они делали вид, что ничего не произошло, хотя Надя всякий раз насмешливо спрашивала, как здоровье его «сестры».
Надя, конечно, переживала и дома родным говорила неправду о причине разлада с Зыковым.
— Думала замуж за него, — откровенничала с матерью, — а он напугался… Знаю я его… Боится разговоров, что из корысти на мне женился… Они все, Зыковы, гордые…
— Какая же корысть? — спрашивала мать.
— Такая корысть… Вы как не на белом свете живете, мама…
Сейчас, в дороге, Наде стоило большого труда отмолчаться, но все же она переборола себя, выдержала. Однако позднее, в сосновом бору возле озера с холодной зеленой-зеленой водой, от дней бесконечных и однообразных среди веселых, беззаботных людей измаялась и, в конце концов, сама подошла к Владимиру:
— Отдыхаете, Владимир Федорович?
— Отдыхаю…
— И как отдыхается?
— Отдыхать — не работать…
— Как вы хорошо сказали, — поиздевалась она. — Может, погуляем? Что-то в бор хочется…
— Можно и погулять, — согласился Владимир тоже от одиночества.
В этот же день говорунья Фефелова вволю наговорилась:
— Представляешь, живу в палате с двумя старухами. Одной пятьдесят лет, другой шестьдесят… От одной без конца, даже ночью, пахнет кашей, а от другой какой-то дичайшей смесью: пудры, одеколона, селедки и мороженого… Не спят до полуночи: сидят вяжут и косточки всем перемывают.
Надя была в шерстяном платье кофейного цвета, оно очень подходило к ее большим, выразительным глазам.
— Как-то тут просыпаюсь… Одна старуха, Елена Мануиловна, та, которой шестьдесят, говорит-шепелявит: «Маша-то, дочка, ни с кем не балуется… А все говорят: молодая, распущенная… А какая же она распущенная? Я вот помню себя, в ее годы вовсю гуляла. А что было не гулять-то? Муж — инкассатор в районе: пока все магазины не объедет, тут тебе вольному воля». А вторая ей отвечает, та, которой пятьдесят: «Ой, Елена Мануиловна, да как же вам не стыдно? Этакое говорите, даже уши вянут… Что это за гульба такая? Нет, я своему Васеньке верна до гроба». — «Так ведь и я же верна, Екатерина Ивановна, — другая-то старуха. — Верна, верна. Это ведь мы как делали? С подружкой, конечно… Уедем, милые мои, с пареньками, кутим целый день… Они, пареньки, к нам привязываются, интересно нам, веселимся, но и все на этом… А так чтобы не-ет… Зачем будем распускаться. Не поддаемся… Нагуляемся и домой…»
— Старушки, — пробубнил Зыков.
— Ага, сама невинность, — продолжала Фефелова. — Ты, говорит Елена Мануиловна, тише разговаривай, а то соседний номер мужской, еще привяжутся сдуру…
Они ходили по сухому бору. Пахло рыжим подстилом и сосновыми шишками. Было тихо: ни пения птиц, ни людских голосов. Сквозь макушки сосен проглядывало небо, побеленное солнцем.
— Наслушаешься таких разговоров, ночью снится всякая белиберда, — не умолкала Надя. Ей очень хотелось понравиться Владимиру. — Однажды приснилось, будто раздевают… Понимаешь? И платье сняли, и чулки, и все… Кто раздевает, не могу понять… И бежать — сил нету, ноги ватные… Как закричу — и проснулась! Больше, хоть плачь, заснуть не могла.
— Бывает, — поддакнул Владимир. Бор, тишина, осенний воздух оторвали его от привычных мыслей об Ирине, о доме, о работе, и он был рад этой прогулке. — У нас с Нюськой бывает, — прибавил он, — так заспится, что ничего не понимает.
— Я не засыпаюсь, — поправила Надя, — меня старухи замучили. Просилась в другую палату, не пускают. И вообще — одна…
Надя посмотрела вверх, на кроны сосен, и вздохнула.
После обеда они лежали на берегу озера. Берег был пологий, в песке и хорошими осенними днями прогревался. В полдни можно было загореть, лежа на одеялах. Пахло хвоей. Купол неба в зените был густо-синим, от него голубела в озере вода и казалась теплой.
— Захочу — искупаюсь, — ни с того ни с сего сказала Надя.
Они лежали в стороне от всех, у обрывчика, по которому сновали мелкие красные муравьи. Надя травинкой роняла их на песок и смотрела, как неутомимо, снова и снова заползали муравьи на обрывчик.
— Искупайся, — ответил Владимир, полагая, что она шутит. Он привстал и смотрел на ее спину, плотную, с глубокой ложбинкой. Ему хотелось прикоснуться губами к маленькой покрасневшей лопатке.
— Искупаюсь, — тверже сказала Надя. И чтобы не передумать, сорвалась с берега, окунулась в ледяную воду — даже закричать не смогла: перехватило дыхание — и поплыла, блестя на солнце медными волосами.
— Очумела, что ли? Вернись, — крикнул Владимир, подойдя к воде. Но Надя плыла дальше, к темной озерной середине. На берегу заволновались, привстали, глядя на Владимира сердито — что случилось? Он походил у воды, нервно приглаживая волосы, и тоже бухнулся в озеро.
— Ты мне финты не выбрасывай, — предупреждал он Фефелову после, когда вытащил ее на берег. — Смотри, какая моржиха…
И снова, в который раз, закутывал ее в одеяло. Сейчас она ему снова нравилась.
На другой день у «моржихи» от купания поднялась температура. Надю положили в стационар, и она лежала там у окна с сизым налетом на щеках и такими большими испуганными глазами, что было жутко.
Владимир приходил к ней раз десять на день.
— Освободилась от старух, красота, — говорила Фефелова, улыбаясь через силу, — сейчас хорошо… Лежу и думаю…
И Владимиру в эти минуты казалось, что прекраснее ее, мужественнее нет на свете. Он недоумевал, почему предпочитал другую, старше и строже. Сейчас та, другая, как-то разом отступила.
— Знаешь, о чем я думаю? — спрашивала Фефелова. — Так, обо всем… Когда я была маленькой, все мечтала: вот исполнится мне восемнадцать, потом двадцать два… И ничего нет. Одна работа: булки, баранки…
Она гладила его руку, сгибала пальцы. От нее палило жаром.
— Я о работе заговорила… Что моя работа? Конечно, может, другим она по душе, а мне хлебозавод — острый нож. — Помолчав, она закрывала глаза и говорила глухо, с трудом шевеля губами: — Кому моя работа нужна? Городу… Одному моему городу… И все! Даже меньше… Каким-нибудь двадцати тысячам… А другим людям на меня наплевать: есть я такая, Фефелова, или нет, какое им дело? Грустно, правда? Весь наш Советский Союз возьми… Или весь мир…
Дышала она часто, прерывисто, но вдруг начинала улыбаться, и тогда невозможно было смотреть на нее: сизый налет по щекам густел, топорщились накрашенные брови.
— Я и думаю, — продолжала Надя, — когда для себя живешь — не человек ты, а человечишка, кро-охотный, невидимый. Когда для другого кого, для двух, трех — ты тоже мелюзга. Для ста человек — ты побольше, для тысячи — еще больше, а для миллиона — совсем большой… Вот послушай меня, — Надя закрывала глаза. — Для чего это людям надо, чтобы на других планетах жили марсиане, венеряне, юпитерцы? Это, наверное, значит, что жить ради нескольких миллиардов землян — все еще мало для человека… А?
Владимир поправлял на ней одеяло:
— Ты лежи, не разговаривай… У тебя небось ко всему и ангина…
— Как же не разговаривать, если хочется? Вот ты уйдешь, и я снова лежи…
— Не лезла бы куда не надо — и не лежала…
— Я не жалею, что искупалась… Даже как-то хорошо. Другие, может быть, и не рискнули бы, а я искупалась. — Надя вздыхала и смотрела в окно на сосны. — Знаешь, Володя… Тебе признаться? Это я уговорила папку, чтобы он послал тебя в дом отдыха…
Владимир только неловко улыбнулся, сейчас его это не злило. Надя поворачивала к нему голову и шептала:
— Правда не сердишься? Поцелуй меня… Я с ума без тебя схожу, Вовка…
Владимир целовал, касаясь грудью ее груди, украдкой приглаживал ее волосы, спрашивал одно и то же:
— Тебе купить чего-нибудь сладкого?
Фефелова болела несколько дней. Ее выписали из стационара вечером, неожиданно. Она побежала в мужской корпус. Владимир лежал на кровати, положив руки под голову. В палате никого не было. В окно сквозь сосновые кроны с трудом пробивалось солнце. Было тихо, и пахло свежим постельным бельем.
— Не встретил даже, — закапризничала Надька шутливо. Лицо ее счастливо осветилось.
— Думал, завтра. — Владимир приподнялся на кровати.
— Ничего ты не думал. — Она прикрыла дверь и села к нему на кровать. — То есть я хотела сказать, ни о чем ты не думал…
Владимир помолчал, глядя на нее, и спросил:
— Я, должно быть, отвратительный, да?
Надя поняла, о чем он хотел сказать.
— Совершенно с этим не спорю, ты преотвратительнейший тип… Мне стыдно за тебя. И другим за тебя стыдно. Ты совсем не хочешь быть честным и хорошим. — Поджав плечи, Надя утянула шею и хихикнула, но тут же закусила губу и посмотрела на дверь: — Что, скажут, повизгивает? Гладят, что ли?
— Никто ничего не скажет, — ответил Владимир.
— Знаток, — тут же уколола его Надя. Она убрала с лица ливень волос и совсем легкомысленно, по-детски, показала ему язык. Покраснела. — Фу, как я нехорошо сейчас…
Владимир прислонил ее к себе, но она высвободилась и заговорила быстро:
— Ты же не любишь меня, Вовка. Не любишь! Я по твоим глазам вижу, они холодные, это камни. Не надо, Володя, слышишь? Ты же не любишь меня, дубина…
Зыков наклонил ее снова и подвинулся к стене.