ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Шахта «Суртаинская», где работали Зыковы, умещалась меж овальных загорбков на месте бывшего торжища шахтерей-кооперативников. За шахтовым комбинатом был парк, зимой прозрачный и гулкий. Сквозь него туда и обратно со стуком проносились трамваи, свозя из города рабочий люд. Правое крыло парка примыкало к Маланьевой роще, левое упиралось в железнодорожную пришахтную станцию. За парком — речка Мормышка, уносящая воду за десять километров в большую Томь.

Все здесь знакомо Федору Кузьмичу, исхожено-извидано. Далеко-давным, в детстве, купался в Мормышке и ловил пескарей. Тогда в летнюю пору обнажались ее песчаные берега, а вода становилась зеленовато-прозрачной и было видно, как плавают рыбешки. Под вечер на торжищном пустыре вихрились смерчи, поднимая в небо обрывки газет и пучки сена. В Маланьевой роще гуляли девки с парнями и ребятня следила за ними. Там же, в Маланьевой роще, дразнила Федора Кузьмича губительным смехом разгульная и красивая Марьяша Кульбякина.

Парк разбили перед войной на месте торжища, а в войну зимой и летом рабочие приводили сюда ребятишек и на машинах отправляли их по детским садам. Приводил и Федор Кузьмич своего Володьку: он плакал и не хотел ехать на машине. Здесь же, в парке, в летнее время, при необходимости отдыхали между сменами забойщики: вздремнется часок-другой на зеленой траве — и снова под землю. Федор Кузьмич тоже не раз ночевал и запомнил глубокую тишину тех ночей, голубые всплески звезд и аромат вызревшей листвы, а утром чуть свет надсадные крики голодных ворон да меж кустов маячившую фигуру вызывальщика — татарина Загальдулина.

— Посадщика семь щеловек — в шахту пошла-а. Запальщика пошла тоща-а…

Теперешнее шахтовое хозяйство по сравнению с прошлым выгодно отличается: просторное, заново отстроенное после войны — сплошь из кирпича, с асфальтированными дорогами; ночами межгорбье в огнях, издалека видно — озаряет небо огромная желтоватая воронка света. С утра до вечера грохот поверхностных конвейеров, треск кранов, люди… И только все тот же в округе воздух, к которому привык за долгие годы Федор Кузьмич, сладковато-кислый от угольного склада. Вдыхая этот воздух, Зыков бодрился и забывал, что ему, Федору Кузьмичу, близится пятьдесят лет.

Главное лицо на шахте — ее начальник.

За время работы Федора Кузьмича начальников сменилось изрядно. Были заядлые шахматисты, боксеры, один любитель собак, еще один — страстный болельщик футбола: организовал шахтовую команду и построил в Маланьевой роще стадион; другой рыбак — при нем футбольное поле заросло травой лебедой, зато шахта в верховье запрудила Мормышку и развела в водоеме карпов и карасей. Последний, Дмитрий Степанович Фефелов, будто ни к чему, кроме работы, пристрастий не имел, потому нравился Федору Кузьмичу особенно.

В молодости Фефелов кучерил, заправски управлялся с шахтерскими лошадьми, потому и пошел горняцкой дорогой. Был забойщиком, штейгером, до войны учился, в войну воевал красноармейцем-большевиком. После войны утянулся в Сибирь, встретил, наконец, женщину да так и остался в далеких сибирских краях сначала парторгом при шахте, а после завершения учебы — начальником шахты.

Детей у него не случилось, потому любил он дочку Анны Гавриловны, жены, что осталась у нее от первого брака. Надино счастье, может быть, и было единственным пристрастием Дмитрия Степановича, а остальное — работа. Худощавый, с беловато-сиреневыми бровями, торчащими беспорядочно на выпуклых надбровьях, Фефелов появлялся на шахте рано: демисезон нараспашку, руки за спиной, пройдет в столовую — посмотрит, чем людей кормят, наругает, если надо, заведующего — и только потом в кабинет.

Шахта «Суртаинская» была в прорыве — не хватало очистного фронта. А все потому, что в последние годы неоправданно свертывали подготовительные работы, добиваясь роста производительности труда. К счастью, ко времени одумались, выпросили на реконструкцию денег — решили подрабатывать отводы, но для этого первоначально следовало убрать с отводов людей. Шло строительство нескольких пятиэтажных домов недалеко от Маланьевой рощи, за трамвайной остановкой, но конца этому строительству не было видно, а потому в ближайшее время нельзя было рассчитывать на улучшение работы шахты.

Не однажды в гневе заходил Фефелов к главному инженеру:

— Где работать, Павел Васильевич, где работать?

Григорьев за последние месяцы изменился, утрами пил много воды, поднимал глаза неохотно, часто и подолгу беспричинно рылся в карманах.

— Никакой возможности, Дмитрий Степанович.

— Грош вам цена как главному инженеру.

— Не надо с утра нервы друг другу портить, — отвечал Григорьев устало. — Выправится положение… Дайте срок.

Фефелов сдавался. Садясь на стул, спрашивал мирно:

— Что у тебя?

Павел Васильевич тоже садился, прятал руки, смотрел исподлобья:

— Все то же, Дмитрий Степанович… Уезжать мне отсюда надо. Сходиться с Ириной и уезжать…

— Да уж, видимо, что-то предпринимать надо. Работник из тебя, прямо скажу, неважный.

Григорьев сдавливал губы: такое слышать от начальника кому приятно? Но ничего не поделаешь… Фефелов, как нарочно, метит в больное место. А Павел Васильевич и без того понимал, что выбилась его жизнь из обычной колеи, заметалась по рытвинам, оттого и работа не по душе, выпьет дома, прячась, — только и облегчение.

Всего начальнику не расскажешь, да и душа горняцкая огорожена прочной крепью — не быстро раскроется. Только самому больно Павлу Васильевичу за свою дурость: чем жена виновата? Мечтает съездить с ним, Павлом Васильевичем, за границу, в круиз вокруг Европы, шепчет ночами бог знает что. А его, Григорьева, тянет к Ирине, к ребенку тянет. И сопротивляется Павел Васильевич, знает свой дурацкий характер, будет измываться над Ириной, а все равно тянет. Иринка еще подливает масло в огонь, рассказывает, что ухаживают за ней зыковские ребята, особенно младший: у того и не баловство вовсе… Так прямо и говорит, рассыпая мелкий стеклянный смех:

— Умыкнут меня… Дождешься, Пашка…

В прошлый раз он услышал эти слова в кабинете — Ирина приходила к нему на работу. Не выдержал Павел Васильевич, вызвал секретаршу:

— Пригласите начальника пятого участка…

Когда секретарша вышла, Ирина спросила, поднимаясь со стула:

— Для чего это, Паша?

— Знаем, для чего…

— Да ты что? С ума сошел? Как тебе не стыдно…

— Нечего стыдиться… Сама-то защищаться с девок от парней не умеешь, — вспомнил старое.

У нее от стыда зарделись уши, отступила к окну, чувствуя в ногах дрожь… После убежала, не попрощавшись…

А с Зыковым и вовсе вышло неладно. Зашел Владимир Федорович, смотрит, а у главного инженера глаза, наверно, остекленели. Оттянул Павел Васильевич галстук, стал расстегивать воротник рубашки, оторвал пуговицу.

— Сестра, говоришь, приехала? — вдруг заговорил чужим голосом. — Я ее мужа знаю, вместе учились… Вчера иду с работы, его встречаю. Он и просил узнать, как Ирина?

Разве об этом расскажешь начальнику шахты. Язык не поворачивается. Вот и смотришь ему в глаза изо всех сил, говоришь, что можно сказать:

— Честное слово, Дмитрий Степанович… Голова разламывается. Знаю себя: с Ириной жизни не будет. Но вот она рядом, здесь, и не могу я.

— Ты мне задачи не ставь, Павел Васильевич, — Фефелов вел свое. — Решайся, если работать хочешь. Добром из путаницы выходи: либо туда, либо сюда.

И уходил из кабинета главного инженера твердым шагом.

2

В те ясные осенние дни, когда с убранного огорода тянуло запахом жухлой ботвы и когда солнце, еще горячее и высокое, приятно щекотало шею, Федор Кузьмич запасался углем.

— Все, мать, — говорил в такую погоду Зыков жене. — Осталось угля привезти, и амба.

В эту осень он по привычке не изменил себе, выбрал свободный день и пошел на шахту.

Подходя к кабинету, завидел Фефелова, остановился лицом к стенду, будто изучал шахтовые показатели, а сам думал: «Не заметил бы, разъязви его… Что спросит, старый болтун? Когда свадьба?»

Фефелов прошел мимо, и Федор Кузьмич поторопился ушмыгнуть в кабинет.

В раскомандировке пристал к рабочему — молодому парню:

— Сщас иду, сам-то что-то бегом, ни на кого не смотрит… — Федор Кузьмич поморгал глазами и совсем притворно спросил: — Замуж-то не спровадил дочку, на знаешь?

— Мне его дочка как клопу полнолуние…

— Это конечно, а все же интересно как-то? Она на хлебозаводе у него работает?

— Да говорят…

— Кому-то отломится кусочек.

— Ты, никак, Кузьмич, задумал старуху бросить?

— Я еще с ума не сошел. Так просто, любопытство.

Отойдя от парня, Федор Кузьмич пристроился к группе пожилых.

— Ты же в ночь, Кузьмич. Зачем пришел?

— Угля надо выписать… Не знаете, на складе уголь хороший?

— Да ниче… Я вот брал. Когда? С неделю назад.

— Сщас пойду, выпишу. С машинами, наверное, туго.

— Сотня рубчиков.

— Ты смотри, как дерут…

Уголь выписывал заместитель Фефелова Николай Иванович Марчиков. Зыков углядел его возле столовой.

— Все работаешь, Кузьмич? — обратился к нему заместитель начальника шахты громко, будто к глухому.

— Работаю, Николай Иванович, работаю.

— На пенсию скоро?

— На будущий год…

— Справный еще…

— Какой справный? — притворился Федор Кузьмич. — И спина болит, и ноги болят…

— Ври, ври. — Они пошли в сторону комбината. Николай Иванович шел мелкими шажками, носки врозь, как у балерины, отдувался и подрагивал мясистыми щеками. — Дочка, говоришь, отыскалась? — спросил у Федора Кузьмича. — Слыхал, слыхал… Красивая, говорят, дочка… Поди, и сам не помнишь, сколько напускал по свету в молодости ребятишек?

— Я этим делом не занимался, Николай Иванович. Я только с Дарьей.

— Знаем мы этих Дарий… Чего ко мне-то? — обратил маленькие заплывшие глаза на Федора Кузьмича, пропуская его в кабинет.

— Зима скоро, за угольком пришел, — объяснил Зыков. — Сейчас не привезть, в бураны и делать нечего.

— Да это понятно, — растянул Николай Иванович с видом бывалого человека. Махнув рукой, он опустился на стул. — Кому ты говоришь.

— Вам говорю, Николай Иванович, — Федор Кузьмич пожал плечами.

— Знаю, не столу, — ответил Марчиков и довольный откинулся на стуле. — Только не теми словами речь начинаешь, старый, — подсказал откровенно. — В баньку-то к тебе который месяц прошусь? А ты что?

В этот день Федор Кузьмич привез угля, а Марчиков напарился в зыковской бане. Оба сидели во дворе к вечеру, разговаривали, а сыновья Федора Кузьмича, Андрей, Илья и Владимир, вместе с Ириной стаскивали ведрами привезенный уголь под навес в ящик.

— Хороша, Кузьмич, у тя банька, — щерил Марчиков пухлый рот, следя за Ириной. — Хороша банька, да скоро выйдет. Жалко небось?

— Чего жалко? — отвечал с притворью Федор Кузьмич.

— Знаю чего… Баньку жалко, — смеялся Николай Иванович. — Вы, домовладельцы, так просто добро не спустите, юлите. Хитры, — Марчиков погрозил пальцем и разъяснил: — Но я вам ремешки пообрежу… Как милые с отводов съедете. Шахта здесь будет. А то расселились на золоте, понимаешь, и сидят — бани им тут, голубятни, курятни…

— Говорил Володька, говорил… Съедем. Мы не против. Нам где ни жить, лишь бы жить… — Федора Кузьмича тоже враз не раскусишь — кругло поговорить мастак.

— Разумно судишь, правильно, — наслаждался своим величием Николай Иванович, а сам на Ирину — зырк, зырк! И в голову не возьмет, что Владимир за его взглядом вдогонку пустил свой из-под навеса, понял, куда метит заместитель начальника шахты, покраснел, рассердился. — Надо иметь ко всему государственный подход, Федор Кузьмич, — продолжал Марчиков, вытирая пот с лица. — Между прочим, это я Фефелову предложил подработать отводы. — Посмотрев на Федора Кузьмича, он круто поменял разговор: — А что? У тебя после баньки ничего не найдется?..

«Противная морда, — проходя подумал Владимир. — Какой дурак его в руководстве держит?» А Федор Кузьмич догадливо засмеялся:

— Где-то было, Николай Иванович… Где-то было…

Марчиков выпил во дворе, без закуски, с удовольствием похлопал себя по груди и вовсе разговорился, захвастал на ухо Федору Кузьмичу:

— Мы тут с Дмитрием Степановичем посовещались… Я предложил ему столовую перестроить… Для рабочих будет свой зал, все кафелем обделаем, стеклом, как в ресторациях, и для себя закуток отгородим, тихий, скромный, без лишних глаз… Чтобы, допустим, пришел и спокойно покушал. Мы там, Кузьмич, с тобой вспомним молодость… — Марчиков подмигнул и продолжал громко: — Я тебя, Кузьмич, в обиду не дам. Ты меня знаешь… С квартирой вот… Какая квартира понравится — твоя… Мы с тобой свое поработали, слава богу…

Когда Зыков-старший исчез в доме за второй стопкой, его задержал на кухне Владимир, уперся глазами в подбородок отца:

— Зачем болтуна привел?

— Не твое дело! — ударил по столу кулаком Федор Кузьмич.

— Слушаешь — уши развесил, — упористо бегая глазами, цедил Владимир, — а он тебе заливает…

— Еще что! — взвизгнул Федор Кузьмич. — Прочь с глаз! Не твое это щенячье дело…

Владимир отступился, но ходил по двору темный, пружинистый, таская на плечах кадушку с углем. Шептал Ирине:

— Ступай в дом, а то этот боров тебя насквозь проглядит.

— Пусть смотрит…

Андрей гоготал, едва поспевая за братом с обычными ведрами:

— Сщас бы петровские времена, Владимчик… Ты бы точно князем был, каким-нибудь Разумовским или Шереметевым. С таким здоровьем даже господом богом не стыдно быть…

Охмелевший Марчиков поднялся и неровным шагом подступил к Владимиру:

— Дай-ка, богатырь, кадушку — я принесу… Тоже не лаптем щи хлебали…

Федор Кузьмич остепенил гостя:

— Испачкаетесь, Николай Иванович, испачкаетесь. Сами сносят… Долго ли им? Что вы, на самом деле…

Но Марчиков забрал бочку и пошел за калитку — ему захотелось показать себя перед Ириной. Илья нагрузил поклажу сполна, Николай Иванович поднял ее на плечо и понес через двор медленно, демонстрируя силу и здоровье. Снял бочку, высыпал уголь, будто воду из ведра вылил.

— Есть еще, чем похвастать, — выпятил грудь. — А ну-ка, молодушка, плесни мне водицы на руки, — это уже к Ирине, чтобы разговор завести. — Пусть братья работают, а уголь таскать не женское дело…

Ирина улыбнулась, зачерпнула в сенях воды, полила. А Николай Иванович тут же со своими разговорами, пока посторонних нет:

— Знаю, к кому ходишь… Видел тебя прошлый раз… Григорьев — мужик не промах…

— Да и вы, я смотрю.

— Я что? Я так… — Марчиков стряхнул с рук воду и подмигнул. — А вообще-то у женщин глаз лучше…

И схватил Ирину за талию, поднял, понес через двор. От неожиданности Ирина обомлела, растеряла злые слова, яркая краснота разлилась по щекам. Никто не заметил, откуда и подлетел Владимир. Федор Кузьмич не успел с крыльца сбежать, а Марчиков уже лежал на земле и держался за лицо.

До трамвайной остановки провожал Николая Ивановича Андрей.

— Я твоему братку подстрою, — грозил Марчиков, поддерживая пятак у глаза.

Андрей подначивал:

— Вы не знаете, как я бью, Николай Иванович… Не дай бог, пристроюсь, идти не могут… Только «скорая помощь»…

— Ты не зубоскаль, я о тебе наслышался… А, братку твоему не пройдет…

Дома Владимира ругал отец:

— Ты на кого руку поднял, разъязви тебя? Отвечай немедля — на кого?

— Отстань, отец, не до тебя…

— Народил господь детушек… Тебя ремнем нахлестать?

За Владимира вступилась Светка:

— Пусть не лапает этот твой толстомордый. Меня не было, я бы ему все щеки покорябала.

— Я вам сщас покорябаю… Я сщас покорябаю. — Федор Кузьмич пометался по избе, выбежал на улицу, исчез в огороде.

С дивана поднялась Ирина и громко вздохнула. Владимир посмотрел на нее, отвернулся и встал у окна, глубоко втолкнув руки в карманы.

На другой день его вызвал к себе Фефелов.

Дмитрий Степанович был хмур, явно не в духе, крутил в руках карандаш. Положил локти на стол, долго смотрел на Зыкова не мигая.

— Что скажешь? — выдавил.

Владимир, конечно, понимал, что вчерашняя стычка только есть, что глупость, но сдаваться не собирался, не таковская кровь у Зыковых.

— Что говорить, Дмитрий Степанович? — Владимир переминулся с ноги на ногу, отвел глаза. — Нечего мне говорить…

Фефелов выбежал из-за стола.

— Ты чего бормочешь? — остановился против Зыкова, ударил карандашом в стол. — Хулиган ты дипломированный, и больше никто… Ты чего мне бормочешь?

Но Зыкова криком не напугать. Может, с тихого разговора и поник бы, но сейчас гранитом отвердело лицо, огненные питоньи глаза навстречу Фефелову:

— Вы кого защищаете? Сами-то вы кого под крылышко?

Фефелов и подавно не привык к неуступчивости. А потом, сколько раз говорить, чтобы перестал руками махать. Еще когда с Надькой дружил, только и разговоров — не дай бог, кто на нее не так посмотрел, закрывай лицо. Это еще что за бандит! Это какие к нему меры принимать? Инженер, руководитель…

— Ты еще мне огрызаться! Вот ты как… — Фефелов петухом пошел на Владимира, толкнулся в его грудь, будто в стену. — Ты думаешь, я за этим тебя позвал? Сейчас же извинись перед Николаем Ивановичем… Он тебе в отцы годится. Пацан ты этакий…

Владимир отвернулся, поджав губы:

— Ни за какие деньги.

— С участка вышвырну… У меня здесь не рассадник хулиганства…

Владимир сглотил слюну:

— Я за вашим участком в очереди не стоял. Дмитрий Степанович сам попервоначалу не хотел подобного оборота, думал взять быка за рога, гонор зыковский сбить, чтобы извинился перед старшим, но теперь отступать было некуда: еще сопляк, понимаешь, а смотри что… Распусти-ка, да он тебе все головы поотрывает… Вернулся к себе за стол, пошевелил клочками бровей, выдавил жестко:

— Сдай участок помощнику… Я с тебя, субчика, пыл хулиганский сгоню…

Выходя из кабинета, Владимир подумал: «Не разобрался, ничего… Тоже мне, до старости дожил… Из-за Фефелова все… Черт с ним, с его участком… Как-нибудь обойдусь… — И все на душе у него потемнело: — Отец что скажет? Обижу старика… Вот еще влетел, дурак…»

Дома за калиткой на лавке его ждала Ирина. Встала навстречу, глаза вскинет-опустит, пальцы сцепленные, хрустит суставами.

— Что, драчун? — спросила. — Как дела?

— Дела — как сажа бела… — остановился против Ирины, посмотрел сверху вниз — в глазах ни огня, ни силы. — Сняли, наверно, еще судить будут…

Ирина дрогнула уголками губ:

— Ты что говоришь, Володя…

— Что есть…

— Ну как это, сняли? Ни за что ни про что…

— А вот так: иди, говорит, сдай участок помощнику…

— А ты?

— А я, мол, за твоим участком в очереди не стоял.

— Совсем с ума сошел. А отец?

Владимир посмотрел в ее глаза виноватые. Хмыкнул:

— Чего отец?

— Дурной ты, Вовка… — вырвалось у нее. — Ну совсем дурной…

Она отошла, села на лавку.

— И совсем недурной, — ответил Владимир, неловко улыбаясь.

— Да как же не дурной? — Ирина заговорила скороговоркой. — Как же не дурной… Это что же такое?

— Я тебя люблю… и все дело…

— Да у меня муж есть, паразит ты этакий… муж, понимаешь? — она вдруг расслабилась под его взглядом, встала, взяла Владимира за руку. — Не надо, а, Володя? У тебя есть девчонка… А я старше тебя… Ты подумай… У меня ребенок… И вообще… Хочешь, я схожу к Марчикову и тебя простят?

Владимир отнял руку, насупился:

— Мне до твоего мужа дела нет…

Ирина всплеснула руками и беспомощно огляделась:

— Тебе хоть кол на голове теши…

— Что хочешь, то и делай, — покорно выпрямился он перед ней.

Она улыбнулась неловко и покачала головой:

— Кипяток хороший парень, но без сахару — дурак…

Федор Кузьмич встретил новость о снятии сына вовсе не так, как думал Владимир. Зыков заметался по комнатам, скомкал половики, то сапог пнет, то игрушку. Так ведь и знал, что не доведет до хорошего Володькино беспутство. Женился бы, дурак, на Фефеловой и жил себе преспокойно. А тут вот что… С Марчиковым подрался… Да беда-то какая, что Иринку на руках поносил. Нюську вон по заду хлопают, и то Андрюшка молчит. А тут смотри что…

В сердцах выбежал на улицу, а там Расстатуриха.

— Сняли твоего сынка, — улыбается на крыльце, сложив руки. — Я говорила — сымуть, отходил, сват, в князьях…

Зыков воздел кулаки к небу:

— Лучше брех собачий не распущай, сватья… Это еще вопрос — сняли или не сняли…

— Сняли, сват, точно… Весь Отвод говорит…

От последних расстатурихиных слов охладился Федор Кузьмич. Да как это они так, с бухты-барахты, сняли? Да что это лошадь из телеги выпрячь? Что это я засуетился, бестолочь старая! Ступай-ка в дом, Федор Кузьмич, полежи. Многообещающе махнув рукой, Зыков отступился от Расстатурихи, исчез в доме и не выходил до вечера, все обдумывая… Уж и не сын виноват, додумался до чего. Марчиков виноват… Раз напился — сиди. Какие еще девки под старость лет! Сказать стыдно…

Дождался вечером Расстатурева.

— Ты, сват, вот что, — заговорил бесцеремонно. — Сватье пакостный язык поокороть. Брешет по Отводу, что Вовку с начальников сняли… А это еще не решено… Дело-то строго начальственное… Сам знаешь, не нашего с тобой ума…

— Это конечно, сват, — обещал Расстатурев. — Скажу, сват, скажу… Перестанет брехать… А то и правда — куда годится.

Федор Кузьмич едва дождался утра. Надел костюм с орденами и на шахту, прямиком к Фефелову, куда страх девался.

— Вы моего ребенка не обижайте, — заговорил с порога, едва успев поздороваться. — Вы своего заместителя уймите… Чем вам Володька мой не приглянулся? Какой он хулиган? Это ваш Марчиков хулиган… Хулиган высшей марки… Пошто он к женщинам без дела привязывается?

Фефелов некоторое время молчал, водя рукой по столу. От недоумения его впалые щеки накрыл сизый румянец и зашелся складками лоб. Когда понял, выпустил сквозь тонкие губы воздух и ответил тихо:

— Хорош ребенок…

— Это вам он верзила, а мне ребенок, — упорствовал Зыков, подойдя к столу.

— Подожди, Федор Кузьмич, подожди, ты меня не заговаривай, — поднял руки Фефелов.

— А вы тожеть, значит, с мысли меня не сбивайте, Дмитрий Степанович, — не унимался Зыков. — Я хоть человек и тихий, грамоты большой не имею, но сбивать меня с мысли не позволю…

Дмитрий Степанович согласился, кивнув головой, еще раз задержал на Зыкове любопытный взгляд и сказал:

— Смеху-то на шахте будет, когда узнают, что ты по такому делу… — Фефелов вышел из-за стола и встал перед Зыковым, вздрагивая смеющимися губами. — Сколько в ребенке весу? Килограммов сто или больше?

И совсем рассмеялся.

— А вы не смейтесь, Дмитрий Степанович… Пришел для серьезного разговора… Вовка мой в драке не виноват, он за сестру вступился… Николай Иванович-то, он что?

— Знаю я все, Федор Кузьмич. Все я знаю.

— Нет, вы послушайте…

— Да говорю же, знаю… — Фефелов взял Федора Кузьмича под мышки и усадил в кресло. — Я ведь почему так поступил? Иначе твоего Вовку ничем не возьмешь. Пойми меня… Ну сам-то ты как? Марчиков Марчиковым, я ему встряску дал. А Вовка твой? Вчера Николаю Ивановичу в морду, сегодня еще кому, а завтра нам с тобой. Так ведь и до беды недалеко. Вот давай с тобой честно поговорим. — Фефелов опустился в кресло напротив.

— Это уж другой разговор, Дмитрий Степанович, Про честность, — заупрямился Федор Кузьмич, сбитый с толку дружеской речью Фефелова. — Это другой разговор…

— Самый тот, Федор Кузьмич, самый тот. Вовку твоего надо к рукам прибрать, пока не поздно.

— Отчего же обязательно с начальников-то снимать? — Зыков осторожно поглядел на Дмитрия Степановича.

— А это уж твой сынок… Гонор у него… Я ему как сказал? Извинись… А он мне что?

— Я ему задам, Дмитрий Степанович, истинный бог, задам.

— Вот это разговор мужицкий, дельный. И хорошенько пропесочь. А насчет снятия… — Дмитрий Степанович снова засмеялся. — Пусть твой ребенок отпуск оформляет, подпишу… — И сразу разоткровенничался: — Девку мою совсем извел, ревет она у меня.

Федор Кузьмич виновато шевельнул бровями:

— Не могу сладить, Дмитрий Степанович… Отстал от девчонки… Ну что ты с ним будешь делать?

— Ничего, поладят… Вообще-то твой парень с умом. Я ведь тоже в людях разбираюсь… — И, вдруг замолчав, Фефелов погрозил пальцем: — Смотри не проболтнись…

— Да что вы, Дмитрий Степанович! За кого меня принимаете… Я его так пропесочу.

— Ну ладно, ступай, а то у меня дела стоят… — и Фефелов похлопал Зыкова по плечу. — Ребенка, говоришь, обидел?

3

Подписывая заявление на отпуск, Фефелов не смотрел на Владимира.

— Чтобы в городе глаза не мозолил, — пробурчал в стол, — путевка в дом отдыха есть…

Владимир пришел в кабинет своего участка. Его окружили рабочие.

— Говорят, убирают от нас, Владимир Федорович?

— Уже убрали…

— За что?

— В приказе скажут…

— Вроде планы выполняем…

И Владимиру стало грустно. Он смотрел в глаза своим людям, чувствовал, что привык к ним, хорошо их всех знает. И вот этого пожилого человека, который задумчиво скребет рябую щеку. У него болеет жена и неважно учится сын, и он, этот человек, сильно переживает, но работает страстно, самоотверженно, и ему, должно быть, жалко, что снимут с участка его начальника, к которому он привык. Другой — маленький, узкоглазый, с прямым женским носом, у него брат в институте, и он помогает брату — тоже смотрит на бывшего начальника с мягкой улыбкой, проникновенно и сочувственно. Еще один бросил руки за горбатую спину, у этого большая семья, но в бригадах он не удерживался, вздорил и пил, Владимиру дал честное слово, что будет работать лучше всех, и Владимир ему поверил. Теперь он не хуже других, этот неловкий мешковатый дядька. Да и другие… Все это люди, к которым привыкаешь, с которыми работаешь и живешь.

— И куда теперь, Владимир Федорович?

— Пока в отпуск…

— Какой сейчас отпуск, дожди скоро…

Владимир покачал головой и, прощаясь, пожал всем руки.

Ехать ему в дом отдыха или не ехать — последнее слово было за Ириной.

— Поезжай, Володя, — обрадовалась она. Взглянув на Нюську, играющую с детьми, Ирина обняла Владимира и прошептала: — Может, выгонишь дурь…

Он ушел в свой угол, на кровать, и вечер лежал, глядя устало и тоскливо на стенной ковер: решил ехать.

На другой день Владимира провожал до станции друг Петька Воробьев.

— Милое дело — дом отдыха, Владимир Федорович. Житуха там, я тебе скажу, отменная… Сто удовольствий…

Друг у Владимира веселый, крепкой натуры. Прошлой осенью раз за разом схоронил родителей, остался, можно сказать, на лиху беду: два брата, две сестры — один другого меньше, а самому двадцать два, только в тело пошел, но в доме управляется, ребятишки ухоженные и у самого на все время хватает: слезами-жалобами никому не досаждает. Работник настойчивый, дело шахтерское понимает, всюду с веселым словом — прибауткой. И сейчас идет за Владимиром, кудрявит лихими словечками:

— Найдешь Нюшку-прилипушку, — Петька лениво вытянул в стороны руки, будто потягивался, — да споешь ей: «Раскинулось море широко…»

— Спою, — бубнил Владимир, идя тяжелым дедовским шагом.

— А там иначе нельзя: двенадцать дней безделья — с ума сойдешь…

До отхода поезда с часок посидели в ресторане, обговаривая молодые дела, а когда вышли на платформу, глядят, в толпе у вагона стоит с чемоданом Надька Фефелова, голубой платок, пальто, крутит головой, кого-то высматривает.

Увидела Владимира с Петькой, опустила глаза.

— Вот тебе и Нюшка-прилипушка, — сказал Воробьев. Они подошли к Наде, и Петька спросил у друга: — А вы, случайно, не сговорились, субчики?

— Еще что, — ответила Фефелова.

— Да это у вас у всех на языке — «еще что», а смотришь — и коляску везут… — Петька приблизил лицо к Надиному платку и зажмурил глаза: — Аромат-то, господи… Как в цветнике…

Владимира не обрадовала эта встреча, и все ж в вагон он зашел вместе с Фефеловой. Воробьев, стоя на платформе, показывал им в окно сомкнутые руки, желая хорошо отдохнуть, в дружбе и мире. Он смеялся, играя красноватыми густыми бровями, строил рожицы. Владимир хмуро качал головой, а Фефелова наигранно-высокомерно выпячивала нижнюю губу, но радости и глазах скрыть не умела, и Петьке было от того смешно. «Ой, что-то будет, что-то будет», — повторял сквозь смех, а Владимир не понимал, кричал-шевелил губами: «Что? Что?»

Вечером в тот же день Петька пришел на зыковский двор. Федор Кузьмич, по своему обыкновению, ругался:

— Детушки удались, разъязви их… Один пьет, другой на машине ездит — лбина такой, не может к настоящей работе прийти, третий кулаками машет, что с руководства гонют. Ты не смейся мне! — грозил он пальцем Андрею, который сидел на крыльце и трепал за холку кобелька. — Все вы работать не можете… Я старый, но, если мериться с вами, стопчу…

— Это конечно, где нам за тобой угнаться, — соглашался Андрей с улыбкой. — Ты же хитрый, батя, на рубль сделаешь, за два продашь…

Из огорода вышли Светка, Ирина и Марья Антоновна.

— Снова да ладом, — сказала Илюшкина жена, косясь на свекра. — Об чем снова ругаетесь?

— Не влезай в чужой разговор, — предостерег ее Федор Кузьмич и повернулся к Андрею: — Я при всех говорю: запомни, Андрей, опозорю тебя перед коллективом, шибко опозорю… Рядом на лопатку встану, измотаю до смерти, истинным богом клянусь…

В последнее время Федор Кузьмич особенно остро чувствовал, как семья выскальзывает из-под его власти, потому и ругался. Петька прошел к крыльцу, не обращая внимания на Федора Кузьмича.

— А ты чего, рыжий, бродишь тут? — бросился на парня Зыков-старший, немедленно обидевшись от невнимания. — Тоже бездельничаешь, я смотрю… Куда опять Андрея сманиваешь? Куда?

— Никуда я его не сманиваю, дядь Федя, — в ответ Петька спокойно. — Со станции вот иду, Володьку провожал. Зашел сказать, что с Фефеловой в одном вагоне поехал. Прямо так… Вместе сели, из одного окошка пялились…

— Да что ты говоришь, Петенька, — обрадовался тотчас Федор Кузьмич. — Ну и хорошо… Пущай едут… Давно бы им надо съездить.

Андрей тут как тут с подковыркой, только щелки-глаза в лучиках морщин:

— Жди внучонка, батя. Уж на этот раз любимый будет. Не мои, косоглазые.

— Типун тебе на язык, — притопнул ногой Федор Кузьмич. — Дите не обуза, только бы все хорошо.

Воробьев поймал улыбчивый Иринин взгляд и обратил внимание, как она весело защебетала с Марьей Антоновной…


Владимир и Фефелова ехали в одном купе, как и говорил Петька. Надя сидела напротив Зыкова с книгой. Желтые волосы ровным потоком сливались на плечи. Яблоки глаз за нависшими ресницами играли голубизною. Кожа на маленьком лице казалась в вагонных сумерках желтовато-серой, как кожица персика.

За дорогу Надя попыталась заговорить только однажды, вначале:

— Еду в дом отдыха, а ты куда?

— Туда же, — ответил Владимир и достал газету. Он подумал с неприязнью, что эту встречу обстряпал Фефелов.

— Смотри какой… Даже ответить по-человечески не может…

Разлад между ними произошел летом, незаметно. Ссылаясь на работу, Владимир приходил к Фефеловым реже и реже, а потом и вовсе перестал. Одно время Надя беспокоилась, звонила, прибегала на шахту, но после обиделась, отстала: чего это я буду за ним бегать? Дура, что ли? Встречаясь, они делали вид, что ничего не произошло, хотя Надя всякий раз насмешливо спрашивала, как здоровье его «сестры».

Надя, конечно, переживала и дома родным говорила неправду о причине разлада с Зыковым.

— Думала замуж за него, — откровенничала с матерью, — а он напугался… Знаю я его… Боится разговоров, что из корысти на мне женился… Они все, Зыковы, гордые…

— Какая же корысть? — спрашивала мать.

— Такая корысть… Вы как не на белом свете живете, мама…

Сейчас, в дороге, Наде стоило большого труда отмолчаться, но все же она переборола себя, выдержала. Однако позднее, в сосновом бору возле озера с холодной зеленой-зеленой водой, от дней бесконечных и однообразных среди веселых, беззаботных людей измаялась и, в конце концов, сама подошла к Владимиру:

— Отдыхаете, Владимир Федорович?

— Отдыхаю…

— И как отдыхается?

— Отдыхать — не работать…

— Как вы хорошо сказали, — поиздевалась она. — Может, погуляем? Что-то в бор хочется…

— Можно и погулять, — согласился Владимир тоже от одиночества.

В этот же день говорунья Фефелова вволю наговорилась:

— Представляешь, живу в палате с двумя старухами. Одной пятьдесят лет, другой шестьдесят… От одной без конца, даже ночью, пахнет кашей, а от другой какой-то дичайшей смесью: пудры, одеколона, селедки и мороженого… Не спят до полуночи: сидят вяжут и косточки всем перемывают.

Надя была в шерстяном платье кофейного цвета, оно очень подходило к ее большим, выразительным глазам.

— Как-то тут просыпаюсь… Одна старуха, Елена Мануиловна, та, которой шестьдесят, говорит-шепелявит: «Маша-то, дочка, ни с кем не балуется… А все говорят: молодая, распущенная… А какая же она распущенная? Я вот помню себя, в ее годы вовсю гуляла. А что было не гулять-то? Муж — инкассатор в районе: пока все магазины не объедет, тут тебе вольному воля». А вторая ей отвечает, та, которой пятьдесят: «Ой, Елена Мануиловна, да как же вам не стыдно? Этакое говорите, даже уши вянут… Что это за гульба такая? Нет, я своему Васеньке верна до гроба». — «Так ведь и я же верна, Екатерина Ивановна, — другая-то старуха. — Верна, верна. Это ведь мы как делали? С подружкой, конечно… Уедем, милые мои, с пареньками, кутим целый день… Они, пареньки, к нам привязываются, интересно нам, веселимся, но и все на этом… А так чтобы не-ет… Зачем будем распускаться. Не поддаемся… Нагуляемся и домой…»

— Старушки, — пробубнил Зыков.

— Ага, сама невинность, — продолжала Фефелова. — Ты, говорит Елена Мануиловна, тише разговаривай, а то соседний номер мужской, еще привяжутся сдуру…

Они ходили по сухому бору. Пахло рыжим подстилом и сосновыми шишками. Было тихо: ни пения птиц, ни людских голосов. Сквозь макушки сосен проглядывало небо, побеленное солнцем.

— Наслушаешься таких разговоров, ночью снится всякая белиберда, — не умолкала Надя. Ей очень хотелось понравиться Владимиру. — Однажды приснилось, будто раздевают… Понимаешь? И платье сняли, и чулки, и все… Кто раздевает, не могу понять… И бежать — сил нету, ноги ватные… Как закричу — и проснулась! Больше, хоть плачь, заснуть не могла.

— Бывает, — поддакнул Владимир. Бор, тишина, осенний воздух оторвали его от привычных мыслей об Ирине, о доме, о работе, и он был рад этой прогулке. — У нас с Нюськой бывает, — прибавил он, — так заспится, что ничего не понимает.

— Я не засыпаюсь, — поправила Надя, — меня старухи замучили. Просилась в другую палату, не пускают. И вообще — одна…

Надя посмотрела вверх, на кроны сосен, и вздохнула.

После обеда они лежали на берегу озера. Берег был пологий, в песке и хорошими осенними днями прогревался. В полдни можно было загореть, лежа на одеялах. Пахло хвоей. Купол неба в зените был густо-синим, от него голубела в озере вода и казалась теплой.

— Захочу — искупаюсь, — ни с того ни с сего сказала Надя.

Они лежали в стороне от всех, у обрывчика, по которому сновали мелкие красные муравьи. Надя травинкой роняла их на песок и смотрела, как неутомимо, снова и снова заползали муравьи на обрывчик.

— Искупайся, — ответил Владимир, полагая, что она шутит. Он привстал и смотрел на ее спину, плотную, с глубокой ложбинкой. Ему хотелось прикоснуться губами к маленькой покрасневшей лопатке.

— Искупаюсь, — тверже сказала Надя. И чтобы не передумать, сорвалась с берега, окунулась в ледяную воду — даже закричать не смогла: перехватило дыхание — и поплыла, блестя на солнце медными волосами.

— Очумела, что ли? Вернись, — крикнул Владимир, подойдя к воде. Но Надя плыла дальше, к темной озерной середине. На берегу заволновались, привстали, глядя на Владимира сердито — что случилось? Он походил у воды, нервно приглаживая волосы, и тоже бухнулся в озеро.

— Ты мне финты не выбрасывай, — предупреждал он Фефелову после, когда вытащил ее на берег. — Смотри, какая моржиха…

И снова, в который раз, закутывал ее в одеяло. Сейчас она ему снова нравилась.

На другой день у «моржихи» от купания поднялась температура. Надю положили в стационар, и она лежала там у окна с сизым налетом на щеках и такими большими испуганными глазами, что было жутко.

Владимир приходил к ней раз десять на день.

— Освободилась от старух, красота, — говорила Фефелова, улыбаясь через силу, — сейчас хорошо… Лежу и думаю…

И Владимиру в эти минуты казалось, что прекраснее ее, мужественнее нет на свете. Он недоумевал, почему предпочитал другую, старше и строже. Сейчас та, другая, как-то разом отступила.

— Знаешь, о чем я думаю? — спрашивала Фефелова. — Так, обо всем… Когда я была маленькой, все мечтала: вот исполнится мне восемнадцать, потом двадцать два… И ничего нет. Одна работа: булки, баранки…

Она гладила его руку, сгибала пальцы. От нее палило жаром.

— Я о работе заговорила… Что моя работа? Конечно, может, другим она по душе, а мне хлебозавод — острый нож. — Помолчав, она закрывала глаза и говорила глухо, с трудом шевеля губами: — Кому моя работа нужна? Городу… Одному моему городу… И все! Даже меньше… Каким-нибудь двадцати тысячам… А другим людям на меня наплевать: есть я такая, Фефелова, или нет, какое им дело? Грустно, правда? Весь наш Советский Союз возьми… Или весь мир…

Дышала она часто, прерывисто, но вдруг начинала улыбаться, и тогда невозможно было смотреть на нее: сизый налет по щекам густел, топорщились накрашенные брови.

— Я и думаю, — продолжала Надя, — когда для себя живешь — не человек ты, а человечишка, кро-охотный, невидимый. Когда для другого кого, для двух, трех — ты тоже мелюзга. Для ста человек — ты побольше, для тысячи — еще больше, а для миллиона — совсем большой… Вот послушай меня, — Надя закрывала глаза. — Для чего это людям надо, чтобы на других планетах жили марсиане, венеряне, юпитерцы? Это, наверное, значит, что жить ради нескольких миллиардов землян — все еще мало для человека… А?

Владимир поправлял на ней одеяло:

— Ты лежи, не разговаривай… У тебя небось ко всему и ангина…

— Как же не разговаривать, если хочется? Вот ты уйдешь, и я снова лежи…

— Не лезла бы куда не надо — и не лежала…

— Я не жалею, что искупалась… Даже как-то хорошо. Другие, может быть, и не рискнули бы, а я искупалась. — Надя вздыхала и смотрела в окно на сосны. — Знаешь, Володя… Тебе признаться? Это я уговорила папку, чтобы он послал тебя в дом отдыха…

Владимир только неловко улыбнулся, сейчас его это не злило. Надя поворачивала к нему голову и шептала:

— Правда не сердишься? Поцелуй меня… Я с ума без тебя схожу, Вовка…

Владимир целовал, касаясь грудью ее груди, украдкой приглаживал ее волосы, спрашивал одно и то же:

— Тебе купить чего-нибудь сладкого?

Фефелова болела несколько дней. Ее выписали из стационара вечером, неожиданно. Она побежала в мужской корпус. Владимир лежал на кровати, положив руки под голову. В палате никого не было. В окно сквозь сосновые кроны с трудом пробивалось солнце. Было тихо, и пахло свежим постельным бельем.

— Не встретил даже, — закапризничала Надька шутливо. Лицо ее счастливо осветилось.

— Думал, завтра. — Владимир приподнялся на кровати.

— Ничего ты не думал. — Она прикрыла дверь и села к нему на кровать. — То есть я хотела сказать, ни о чем ты не думал…

Владимир помолчал, глядя на нее, и спросил:

— Я, должно быть, отвратительный, да?

Надя поняла, о чем он хотел сказать.

— Совершенно с этим не спорю, ты преотвратительнейший тип… Мне стыдно за тебя. И другим за тебя стыдно. Ты совсем не хочешь быть честным и хорошим. — Поджав плечи, Надя утянула шею и хихикнула, но тут же закусила губу и посмотрела на дверь: — Что, скажут, повизгивает? Гладят, что ли?

— Никто ничего не скажет, — ответил Владимир.

— Знаток, — тут же уколола его Надя. Она убрала с лица ливень волос и совсем легкомысленно, по-детски, показала ему язык. Покраснела. — Фу, как я нехорошо сейчас…

Владимир прислонил ее к себе, но она высвободилась и заговорила быстро:

— Ты же не любишь меня, Вовка. Не любишь! Я по твоим глазам вижу, они холодные, это камни. Не надо, Володя, слышишь? Ты же не любишь меня, дубина…

Зыков наклонил ее снова и подвинулся к стене.

Загрузка...