ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Первое мартовское воскресенье — проводы уходящей зимы, новый праздник.

Дарья Ивановна поднялась рано, затопила печь и порошей босая побежала к Расстатуревым за мукой. На задворках ярилась утренняя синь. Каркали вороны, их черные комья ерошились на заплотах. Вчерашняя оттепель за ночь схватилась, но воздух еще хранил пресную талую парь.

— Уж мучки-то дай, сватья… — Дарья, не проходя, опустилась на табурет. — Чегой-то ночью проснулась, думаю — спеку блинов: праздник все жа…

Расстатуриха спозаранку мыла пол.

— Ступай в кладовку — сама набери. — Она выпрямилась и одернула платье. — Прибраться надо. Слышно, Верку сватать придут — лицом в грязь не упасть…

— Да ты что? — притворно удивилась Дарья Ивановна.

— Уж и не говори, сватья, раздать бы скорее. Ни днем, ни ночью покоя нет: то и смотри — забрюхатят… — Расстатуриха прогнала тряпкой воду вперед-назад и снова выпрямилась.

Из смежной комнаты высыпал рой девок, мал мала, всех Дарья Ивановна и не знала по именам. Одна девка полезла на окно, другая на стол, третья Дарье на колени, четвертая забренчала кастрюлей. Две девки постарше ухватились за половую тряпку и разругались. Самая старшая, Верка, с заспанными глазами прошла в сенцы.

— Федул, — крикнула Расстатуриха, — ну-ка уйми обезьянник!

Из спальни вышел Расстатурев, пожулькал скомканные, в пере, волосы и сел за стол.

— Сон гадский приснился, — сказал он, шурша щетиной на костистом подбородке. — Будто в ракете лечу, а потом осмотрелся — вовсе не в ракете, а верхом на собаке. Навстречу мужик, а будто бы голодные — съели мужика. Потом ты… — Расстатурев свел брови и ткнул пальцем в жену. — Тебя съели…

— Спятил на старости, — сердито ответила Расстатуриха.

— Точно, мать, спятил… Ей-богу…

В комнате поднялся гвалт. Дарья зажала уши и встала.

— Пойду я, сватья… Мучки-то у тя прихвачу…

— А как же? Прихвати, жалко, что ли…

В зыковском доме пробудились. Нюська хлопала на крыльце половики. Андрей в огородах гонялся за Светкой, утопая в рыхлом снегу. Федор Кузьмич растапливал печь и, как обычно, переругивался с Владимиром:

— Сопляк еще отца обучать…

Владимир стоял возле бабкиной кровати.

— Я тебе, дураку, что говорю? Как с людьми работать, — не утихал Федор Кузьмич. — Поди, не зря двадцать пять лет на шахте отвалтузил, что-то знаю. Да и почет — не с твое.

Дарья испекла первый блин и швырнула его на расстеленное полотенце. Она покосилась на мужа, тот грозил Владимиру пальцем.

— Что у вас снова? — не вытерпела Дарья и воткнула руки в бока. — С чего зацапались? Мира вам нет? Господи, вон у Расстатуревых утром была: полный дом, а все добром да ладом. А тут как проснутся, так за скандал…

Владимир обнял мать за плечи и сказал словами отца:

— Расстатуревы, мама, другой крови… Расстатурев-старик у Колчака уборную чистил…

— Ты, грамотей, чужие мысли не повторяй! — распрямился Федор Кузьмич и постучал ладонью по плите.

Дарья засуетилась у печи, натирая салом подгоревшую сковороду. Нюська усадила за стол девок. Прошла Светка, мотнув волосами перед лицом отца. Андрей вырос на пороге и сбросил сапоги. Нюська провела его к столу и сказала как ни в чем не бывало:

— Садись, поешь… Сейчас пойдем в город — ряженых смотреть.

Федор Кузьмич опустился перед печкой и, подкладывая уголь, продолжал бормотать:

— Дедов у черта характерец… Тот тоже, как вопрется в одно, ему хоть кол на голове теши, а он все свое…

— И радовался бы, старый, — подхватила Дарья Ивановна. — Не спорил бы. Человек в институте обучался, грамотный, а ты что?

И она выплеснула на сковороду остатки теста.

После завтрака всяк занялся своим. Андрей выпустил голубей и стоял во дворе, наблюдая за ними. Возле него крутился счастливый кобелек.

Пряный весенний аромат нежно щекотал в носу. Солнце растопило порошу. Пахло запарком крыш, заплотов и прошлогодних огуречных грядок, показавшихся из-под снега. Белым налетом покрылся кустарник в палисаде, там мельтешили синицы.

За неплотным забором визжали расстатуревские девки, бегая по двору в одних платьях. Расстатуриха хлопала на крыльце одеяло.

— Тешишься? — крикнула она Андрею и покачала головой.

Зыков оттолкнул прилипшего к ногам кобелька.

— Тешусь…

— Дай тебе бог здоровья…

— Спасибо, тещенька. — Андрей прищурился и почесал щеку. — Тридцатку-то за свою уродину приготовила? Ты давай не тяни, а то я и погонять могу…

— Гоняло-подметало, — дернулась Расстатуриха, сворачивая одеяло. — Один гонял, так все еще в больнице лежит…

Андрей залился смехом, подняв рыжеватое припухшее лицо к небу.

День начинался погожий, яркий. Небесье затекло масленой лазурью, и воздух был голубоватый, а дворы, огороды и дороги застил рябью парок. Ожившие воробьи напрочь измокли в лывах и общипывались, сидя у тепла на трубной притолоке.

Андрей забрался на крышу и кормил голубей, когда в калитку толкнулся Расстатурев. Ему открыла Нюська, вешавшая во дворе утренние постирушки. Расстатурев поздоровался, снял шапку и пригладил волосы.

— Хлопочешь, дочка?

— Что мне сделается?

— Все может сделаться. — Расстатурев ступил вычищенными сапогами на сухое место. — Это не знаешь, откуда что и придет. Вот тетка Праскева наша шла, шла и упала. Что к чему? А тут же и готова. Третью-то девку не зачала?

— Мне, папка, не к спеху… Да и мужику некогда — голубков гоняет…

Расстатурев подставил ко лбу ладонь и поднял глаза.

— Дитя неразумное… Это сколько ж они у тебя корма сжирают?

Андрей спустился на веранду.

— Рублей на двести…

— Что ты говоришь? — Расстатурев потер шапкой голову. — Разор семейственный. Спасибо, что бабенка досталась тебе хорошая. Другая бы вместе с голубями погнала.

— Так ведь чья бабенка-то? Расстатурева, — поддакнул Андрей. Он уставился на тестя хитрыми глазами.

Нюська заругалась и отвела отца в дом. Расстатурев поздравил Зыковых с масленицей. Долго стоял перед кроватью бабки Зычихи и пересказывал сны. Потом сел у порожка на табурет и обратился ко всем:

— Ушел от греха подале. Зятек достался: проходу не дает…

— Чего опять? — посочувствовал ему Федор Кузьмич.

— Не говори, сват… Я ему слово, а он мне двадцать… Говорю ему, птицу бестолковую держишь, а он мне про девок.

— Они такие. — Федор Кузьмич застегивал пуговицы у новой рубахи. — Они поговорят. Я сегодня было заикнулся на ум-разум наставить, так куда там…

Из комнаты вышла Нюська и, расчесывая волосы, спросила у Расстатурева:

— На праздник-то пойдешь, папка?

— Что же не пойти?

И, точно отбрасывая прошедший разговор, вмешалась Дарья Ивановна:

— Без сватьи?

— Куды с ее ногами? Она и шагу ступить не может. — И, помолчав, решился на правду: — Сватов ждет, а я думаю: кто бестолковую Верку возьмет? Никто. — И ушел потихоньку…

Между тем Андрей, сидя на крыше, увидел проходившую мимо Польку Макарову:

— Привет, кошечка… Пошто в гости не зовешь? Семен-то дома?

Полька с готовностью подошла к заплоту:

— Где ему быть? Дома…

— Приду сегодня в гости… Так что его ты прогони…

— Нюська-то вот услышит, она тебе придет…

— Я с Нюськой договорюсь…

И замолчал, углядев выбежавшую во двор Марью Антоновну, махнул Польке рукой: ступай, мол, ступай, чего выставилась?

И начал спускаться с крыши по лестнице.

2

В городе схлынул поток, лишь носились тройки с разрисованными дугами, звенели старинным тонким звоном колокольцы да кричали опоясанные красными кушаками ямщики. Окатом из-под полозьев вырывалась растопленная жижа и хлестала по осклизлым снежным навалам. Пели ряженые, набившись в галичские санки. На добротных конях увальнями плыли русские богатыри, катил на печи, дымящейся нефтяным смрадом, Емеля-дурак, дед с бабкой и внучкой несли огромную фанерную репку, скакал Чапай в бурке на белом рысаке.

Подойдя к площади, где готовились игрища, Федор Кузьмич Зыков остановил родственников и показал подбородком в сторону мужчины без головного убора, стоявшего в толпе.

— Соловьев, председатель горсовета… Всю войну вместе работали, а сейчас смотри где — городом управляет.

В последнее время родственники заметили, что, оказывается, Федор Кузьмич был вообще на короткой ноге со всеми знаменитостями города. Особенно это стало проскальзывать в словах после того, как Зыкова наградили именными часами «Кама» с черным циферблатом за проявленную инициативу по организации социалистического соревнования.

Дарья Ивановна, чтобы поддержать мужа, подтвердила:

— Молоденький такой был? В фуражке милиционерской ходил? А как же? Помню… Эх, года-то летят… Давно ли?

Прошли на площадь. Первым отделился от Зыковых Расстатурев. Он приметил толчею у высокого столба, на вершине которого покачивались сапоги. Касаясь рукой Федора Кузьмича, сказал, сдвигая на затылок шапку:

— Какое добро пропадает… Пойду-ка я по старой памяти…

Он растолкал людей, молча разулся, поплевал на заскорузлые руки и полез, подбадриваемый криками мужиков:

— Вот пенсия дает…

— Зад-то, зад подтяни, отвис…

— Жми, мужик, сапоги казенные…

Расстатурев краснел лицом, в обхват держал столб и медленно поднимался, упираясь в ледяное склизье белыми потрескавшимися ступнями. Его тяжелое, сиплое дыхание веселило людей.

— А мужик-то сапоги достанет… Поди, в молодости не раз в общественных обутках ходил…

— Да уж хаживал, — отзывался Расстатурев и было скользил вниз, но багровел и лип к столбу. От напряжения у него стучало в висках, и он было думал отступиться, но настырство житейское одолело, и он снова карабкался, сдирая руки. Наконец ухватившись за вершинный срез, Расстатурев снял кирзовую пару, но то ли от радости, то ли от напряжения у него голова пошла кругом, он припал лицом к столбу и, судорожно держась, но не выпуская сапог, тихонько попросил:

— Сымите, мужички, а… Расшибусь…

Люди сквозь смех кричали ему, чтобы скатывался, но Расстатурев висел с закрытыми глазами.

— Силов нету — сердце заходит… Сымите, говорю, бога ради…

Когда его сняли, у Расстатурева так отекли ноги, что он не мог стоять. Андрей подхватил тестя и провел в ближайший бутафорский кабак пить чай.

В другом месте пытал счастья Федор Кузьмич. Поначалу он с Дарьей Ивановной стоял в толпе зевак, наблюдая, как парни переламывали грудью жердину, закрепленную с двух концов. Потом Федор Кузьмич разжегся, снял пальто, добро, упористо взял разбег и бросился на березовую перекладину как на кровать. Жердь прогнулась, спружинила и кинула его назад метра на три, ударив спиной о землю. Федор Кузьмич уперся в колени руками, подумал, снова бросился на перекладину и снова упал, толпа отозвалась хохотом, но громче всех смеялась Нюська, не пряча раскосых глаз и краснея молодым полным лицом.

Из толпы вышла Дарья Ивановна:

— Горе ты луковое, отец, безмозглая голова…

Она тоже сняла пальто. Емкая, грудастая, слоновой поступью шагнула к жерди, круто выгнула ее, отставив ногу, навалилась еще, точно запряженная в борону, и перекладина хрумко переломилась.

— Ей надо кедровый комель ставить, — крикнул кто-то.

— Ба-аба…

— Свяжись с такой…

Дарья Ивановна накинула пальто и ответила мужикам:

— Свяжись — не развяжешься…

Толпа засмеялась.

Тем временем Расстатурев и Андрей сидели в фанерном кабаке «Семь лаптей» и пили чай.

— Русского от русского не отнять, — рассуждал тесть, шевеля бровями. — Что-то есть в нас, мужиках, особливого…

— А как же? — поддакивал Андрей.

— Все одинаковы, а вот получились и немцы, и французы, и мы, грешные. У нас на политической учебе обсказывали: все образовалось из производства, из наших рабочих сил… И я с этим согласный. Но вот не понимаю, откуда французы произошли? Или те же немцы? Что там ни говори, а немца с французом не сравнишь. Немец, он послушный, верующий, на всех злой. А француз что? Ему бачок ихнего вина, он тебе и жену отдаст, и Париж, и президента в придачу.

Рыжий самовар парил на прилавке. Андрей нацедил кипятку, закрасил его густо чайной заваркой и бросил в стакан кусок сахару.

— Это все от еды, я думаю, — ответил он, пряча бегающие глаза. — Смотря что ешь… Если хлебное, тюрю там, затируху, опять же стряпаное и пареное или кашу, например, тогда наш брат получается… Если же и сало, тогда хохол. А если устриц или лягушек, то француз. А если вообще ничего не ешь, то негр. Они от голоду и черные. Все с кормов, батя, все с кормов…

А за стенами кабачка не утихал веселый гул. Новый аттракцион собрал толпу. Соревновались парни, стоя на бревне и сбивая друг друга копьями. Федор Кузьмич заметил, что сюда подошел председатель исполкома Соловьев с женой, толкнул Владимира:

— Спробуй, а? Что ты…

Владимир встал на бревне и прилип, как улитка, сбивая противников легко и быстро. Федор Кузьмич ворвался в толпу и кричал, поднимая кулаки:

— Давай их, сынок, лупцуй…

Его стариковское сердце было переполнено радостью. Соловьев, наконец, обратил внимание на кричавшего мужика, узнал:

— Чего кричишь-то, Федор Кузьмич?

Как сейчас Зыкову хотелось, чтобы весь этот город, все люди посмотрели на него, увидели, с кем он говорит, простой рабочий, инициатор социалистического соревнования. Куда это Дарья запропастилась? И где Расстатурев? То с глаз не прогонишь, а то… Ответил Соловьеву:

— Сын, Петр Иванович, — он протянул Соловьеву руку. — Смотрите, какой у меня сын…

— Сын хорош. — Соловьев поправил галстук. Сероватое с острым подбородком лицо председателя едва озарилось улыбкой. — Это как же ты такого здоровяка вырастил?

— Дарья растила, Петр Иванович, — в радости ляпнул Федор Кузьмич. — Я что? Я так…

Они вышли из толпы и остановились, рассматривая друг друга. Федор Кузьмич был Соловьеву по плечо, но шире и тверже, председатель горисполкома суше и легче. Оба в одинаковых пальто, но Зыков в шапке, а Соловьев с головой непокрытой: темные волосы блестели на солнце масленым блеском.

— Все тебя вспоминаю, — сказал председатель, но, видимо, сказал больше для красного слова, едва ли он вспоминал Федора Кузьмича. Увидев обрадованные глаза Зыкова, Соловьев и правда как-то разом многое вспомнил и заговорил свободнее: — Фэзэушником меня называл. Помнишь? Все хитрил, будто разницы не понимаешь между институтом и ФЗО.

Федор Кузьмич нарочито сделал испуганные глаза:

— Разве, Петр Иванович? Не может быть… Как это у меня язык поворачивался?

— А собаку, помнишь, в забой принес? Она как бросится ко мне на свет, ну я тут и чуть-чуть… Молодые были…

— Собаку? — снова и умело притворился Федор Кузьмич. — Запамятовал, Петр Иванович… Как есть запамятовал. Да может, и не было? Может, не я? — спросил у Соловьева с невинной улыбкой.

Председатель прищурил глаза и встряхнул Федора Кузьмича за плечи:

— Как же не ты, когда ты… Может, и сейчас ты уже не Федор Кузьмич, а кто-то другой?

— Что вы, Петр Иванович… Я это есть я…

Разговор как-то угас. Зыков и Соловьев потоптались друг против друга, чувствуя неловкость. Наконец Соловьев снова заговорил:

— Давно не виделись, давно…

— Давненько, Петр Иванович. Давненько…

— Лет пятнадцать…

— Пятнадцать, Петр Иванович, будет…

— Вот уж сколько…

— Город, Петр Иванович, — снова притворился простачком Зыков. — Где в таком городе быстро свидишься?

— Дела, Федор Кузьмич. В городе-то все дела.

— А как же, Петр Иванович, без делов сейчас никуды. Сейчас перво-наперво работа.

— Время приспело, Федор Кузьмич. — Соловьев вдруг спохватился: — Жена-то где? Подзови-ка ее, Федор Кузьмич, подзови. Что мы тут стоим? Пятнадцать лет не виделись. Пойдем ко мне, посидим.

Федор Кузьмич хоть и обрадовался в душе, но для большей важности наружно этого не выказал, даже насупился, будто его задерживали государственные дела.

— Некогда вообще-то, но разве ж на часок. И привстал на цыпочки, окликая Дарью.

У Соловьева держался важно, вытягивая шею, на все окружающее смотрел холодно, как фининспектор, а в гостиной и вовсе безразлично прошелся глазами по импортной мебели и встал у окна.

— В центре живете, Петр Иванович, — сказал с хитрецой.

— Где поселили, — ответил смешливо Петр Иванович.

— Это та-ак. Шумно небось?

— Шумновато.

— Вот-вот. А куда деваться?

Дарья Ивановна во всем подражала мужу. Правда, в мягкое кресло уселась с удовольствием, погладила полированные подлокотники. Но когда захотела привстать, чтоб оправить платье, с ужасом заметила, что пробкой расперлась в кресле и что кресло поднимается вместе с ней. Дарья Ивановна покраснела и тихо опустилась, чтобы никто не заметил, оперлась о подлокотники и стала переваливаться с боку на бок, медленно освобождаясь.

Мужчины говорили о городском строительстве, и Федор Кузьмич от уважения, ему оказанного, был настроен критически:

— Клетушки строят, Петр Иванович… Это куда в такую квартеру с моей семьей?

— Расселим, Федор Кузьмич, расселим… Не беспокойся…

— Мне расселяться незачем, — упорствовал Зыков, едва затронули его слабую струну. — У меня семья единая. — И тут же подробно объяснил: — Ну ладно, у меня подросшие, того туда, этого сюда. А свату моему как? У него десять девок мал мала да сам с женой. Это что же выходит? Из-за теперешних квартир и детей не рожать?

Хозяйка, женщина хрупкая, с бледноватыми щеками и тусклой зеленью в глазах, но с красивыми темными волосами, подковой обрамляющими прямой лоб, раскланялась и пригласила к столу. Дарья Ивановна придвинулась вместе с креслом и страдальчески посмотрела на мужа. Федор Кузьмич сидел прямо и даже красиво. Соловьев оживленно потер руками и сбросил пиджак. Хозяйка достала из холодильника вино.

— Не принимаем, Петр Иванович, — вовсе заважничал Зыков.

— Марочное… В наших краях редкость…

— Мне хоть марочное, хоть пробковое, все равно пустота.

— Что же тогда? — спросила хозяйка. Она, как неопытная девочка, которой впервые довелось ухаживать за гостями, потеребила подол фартука.

Федор Кузьмич неторопливо прикинул про себя и, видимо вспомнив мужицкие разговоры, а может, где в кино увидел и позавидовал, с достоинством ответил:

— Кофею…

Хозяйка сбегала на кухню, все сели, снова разговорились. Соловьев попивал вино, хозяйка чай, Федор Кузьмич и Дарья Ивановна кофе. Зыков рассказывал о работе:

— Работа моя, Петр Иванович, первой важности. Сами понимаете… Вы там у себя в горсовете что не сделаете — завтра время есть, а у меня безотложно. Прежде чем уголь добыть, его взорвать надо. А как же? Или с другой стороны… Ну что горсовет? Опасности там никакой: сидишь себе, захочешь чаю — чай принесут, тревожности нет. А у меня опасность и тревожность…

Соловьев смеялся и сквозь смех выпытывал:

— Какая тревожность, Федор Кузьмич?

— От взрывчатки. А как вы думаете? Вдруг какому хулигану пошутить захочется. Возьмет и скрадет. Это какими глазами я буду смотреть на людей?

Федор Кузьмич отпивал кофе и показывал всем видом, что кофе ему нравится.

— А потом, я на шахте старый рабочий, — продолжал Зыков, явно распалясь. — Мне догляд нужен и чтоб молодые с меня пример брали. Я понимаю, что старые люди — это люди государственные…

Федор Кузьмич откинулся. Соловьев посмотрел на него, похвалил и попросил жену:

— Гость с таким наслаждением кофе пьет, что и мне захотелось…

Хозяева пошли на кухню заново варить кофе, а Дарья Ивановна торопливо зашептала мужу:

— Помоги из стула выбраться — сидеть не могу.

И когда высвободилась, облегченно вздохнула:

— И как это люди живут? Сесть некуда…

3

Всем праздник как праздник, а Андрею Зыкову мука. Знал — выпьет, а не выпьет — в душе развернется пустота неизвестно с чего. Будет шататься по соседям, вести праздные разговоры, все-таки стопку-другую отыщет и назавтра замается головой. Тогда с опохмелья устроит пир — и пойдет дым коромыслом день и ночь под гитарную брань, пока не отыщет его Нюська.

Так и на этот раз. Привел Расстатурева с новыми кирзовыми сапогами, сам мимо дома, к Расстатурихе:

— Сваты были?

— Откуль они, сваты? Дураки, что ли?

— Пропадешь ты со своими девками, теща. Налей-ка нам с тестем по стопарю…

— У меня не винная лавка, — заскупилась Расстатуриха. — Ступай домой да пей…

Вышел на крыльцо, заметил старуху Опенкину. Бабка сидела на табурете у ворот и курила толстую самокрутку. Через забор, огородами, приблизился, облокотился на заборный столбик:

— Отдыхаешь, бабушка?

— Чего стал? — Бабка Опенкина, известно, Андрея невзлюбливала.

— Разговор имею, — дружелюбно приступил Зыков, дивясь мужскому старухиному голосу. — Это иду я сегодня ночью, а темень кромешная. Слышу, кто-то за мной крадется. Оборачиваюсь — никого. Думаю — что такое? А нечистой силой так и прет. Снова оборачиваюсь, снова никого. Я за угол. Кто-то прошел, а никого нет…

— Как это? — заинтересовалась бабка.

— А так. Кто-то есть, а никого нет.

— Небось, пьяный был?

— Ты что, бабка? Я непьющий.

— Языком-то мели…

— А что? Не признала? Мы с тобой друг на друга с полчаса смотрели…

— Кто тебя разберет — пьяный ты или непьяный. — И тут же спохватившись: — Ты чего?

— А того. Я вчерась-то от заплота жердину оторвал и давай перед собой махать. Иду и машу. Вдруг чувствую — зацепил. Смотрю — лежит. Наклоняюсь, а это ты…

— Чего языком мелешь? — крепче посуровела старуха.

— Ничего не мелю, своими глазами видел. Я, конечно, испугался и в милицию. Говорю: смолоду нигде не работает, а на что живет? Вот вам фактик. По ночам слоняется под видом нечистой силы — раз! Опять же курит. Может, мужик переодетый, германский шпион — два! Так что давай чеплашку самогону, а то громыхать тебе костями за милую душу…

— Иди от меня, христопродавец, пока палкой не достала. — Старуха Опенкина во злобе махнула батогом так, что Андрей едва увернулся.

Тут в сеночных дверях своего дома показалась Марья Антоновна:

— Андрюшка, снеси собаке вчерашний суп — жалко выливать…

Андрей отнес и сам за Марьей Антоновной в комнаты.

— С бабкой немного потрепался… Скучно старухе, привязалась, говорит, расскажи что-нибудь, Андрюша, да расскажи…

У Марьи Антоновны полы сплошь застелены половиками, на маленьких окнах вышитые занавески, стол накрыт бархатом, громко работает приемник. Из боковушки вышел Илья Федорович в белой рубахе, вытер полотенцем руки.

— На празднике были?

— А как же? Всем семейством, Илюшенька… За вами хотели зайти, отец чего-то серчает… На Маньку, наверно…

— На сердитых воду возят, — бросила Марья Антоновна, отошла к трюмо и стала расчесывать волосы.

Андрей помолчал в меру и заговорил снова:

— Люблю Марью… Уж порядочек у ней всегда. С иголочки…

— Не то что у вас, — не замедлила ответить та, — едоков полный дом, а убраться некому…

— И не говори… Прошлай раз говорю Нюське: вымой, корова, пол… А она мне: хочешь, так мой…

Никто не ответил, и Андрей опять некоторое время ждал, а потом мигнул брату и снова заговорил с Марьей Антоновной:

— А на празднике люду, черт ногу сломит… Веселятся. Да и то сказать — сегодня погода…

— Праздник… Чего же не веселиться?

— Сбегала бы в лавку-то, купила чекушку, две, а я уж бы картошки отварил.

— Ух какой, смотрите на него… Сам не маленький, ступай да купи…

— Нюська деньги спрятала, а теща в долг не дает. Я прошлый раз объявление расклеил: «Меняю тещу на рыжего кота», а ей кто-то из девок принес…

— На нет и суда нет, — решительно поставила точку Марья Антоновна. — А нам нельзя по всяким простым праздникам водку пить… Нам советских хватает…

Уйдя домой, Андрей разулся и лег на кровать. Прибежала Светка, по комнатам туда-сюда: пальто на стул, шаль на бабку. Зычиху, ботинки к печке, резво к Андрею:

— Зачем к бабушке Опенкиной пристаешь, бесстыдник?

Андрей упер красные пятки в печную стену.

— По арихметике выполнила?

— У нас нет арифметики. Не скалься…

— Речь-то, речь-то, а? Комсомолка. Так соловьем и звенит.

— Как звенит, так и ладно.

— А, наверно, с мальчиками дружишь? Целуешься?

— Дурак…

— Ты сама дурочка. Киш в комнату — правила учи.

Сам долго на кровати улежать не мог — муторно от безделья, пошел к Макаровым.

Зыкова встретила Полька. Груди под вязаной белой кофтой что футбольные мячи. Встала на крыльце вызывающе, подперла бока, на губах улыбка:

— Идешь, чадушко?

— Иду, милашка…

— Иди, иди… Чего встал?

— Мужик-то дома?

— Дома.

— Говорила, выпроводишь…

Полька схватила в предосторожности смелые Андрюшкины руки, прошла, сторонясь, темными сенцами, открыла двери в избу:

— Семка, Андрей пришел…

Семен Макаров ответил из дальней комнаты:

— На ловца и зверь… А я думаю, с кем выпить?

Вот тебе, Андрюшка Зыков, и стол с вином. Сколько ни ищи, а если надо, найдешь…

Семен помогал жене расставлять снедь, сам водрузил бутылки и крутил жилистой гусачьей шеей. Его волнистый нос порозовел и в глазах собралось умиление. Он то и дело касался большими руками жениного пухлого плеча.

Андрей без приглашения — к столу, усадил хозяев и — слово за словом — разговорился сильнее прежнего. Полина устроилась напротив: груди на столе, не ела, не пила, завистливо смотрела на Андрея и улыбалась.

— Это, значит, анекдотец… Идет лиса и думает: «Эх, сейчас бы курчонка». Слышит в кустах: «Ко, ко, ко…» Вот тебе и курочка, значит. Лиса в кусты, шум пять минут… Потом выходит из кустов волк, потягивается и говорит: «А хорошо, когда иностранный язык знаешь».

И посыпались анекдот за анекдотом, случай за случаем, один другого ядренее. За столом весело. Глаза Полины неотрывно на губах Андрея, груди от смеху трясутся.

Когда Зыков надумал пойти домой, она вышла его проводить, задержалась в сенцах и в избе показалась, румяная, быстрая. Сказала:

— Морозец прижимает. Пока во дворе была, щеки схватило.

А кому говорила, зачем? Семен все равно спал, упав головой на стол.

4

Вдоволь позабавился на площади Владимир Зыков. Хватился — родителей нет, рядом Нюська, красная, платок на плечах, глаза в блеске, приятная, даже милая. Взял ее под руку, повел домой, накупив Нюськиным девчонкам гостинцев, но с дороги вернулся, сказавши, что еще погуляет.

Домой ему не хотелось. Какие дома радости? Никаких. Чуть к работе остынет, расслабится, как сейчас — терзает Ирина, стоит перед глазами величественная, красивая, смотрит неотвратимо и понятно, будто ничего не случилось. Другой раз не день, не два слышит Владимир из соседней комнаты ее голос. Ходит из угла в угол как неприкаянный, пока отец зашумит:

— Не мотайся маятником… Поделал бы что-нибудь, байбак.

И делает. А куда деваться? Или читает. Но без радости, без удовольствия…

Друг Петька Воробьев без конца занят: у него семья, возится с братьями да сестрами, как нянька. Его от дела не оторвешь, в воскресенье у Петьки женский день. Поэтому Владимир часто один, на распутье: куда сходить?

Сейчас неожиданно надумал заглянуть к Фефеловым. Пошел.

— Проходи, проходи, — встретила его Надина мать, Анна Гавриловна, открыв двери и высматривая что-то на полу. — Клипсу потеряла… Слышу только — звяк! Схватилась за ухо — клипсы нет. Закатилась куда-то… Ну, ладно, бог с ней… После найду. Проходи, не стой истуканом. Надежда в комнате, с отцом в шашки играет.

Надя обрадовалась его приходу.

— Вот не ждала, — сказала она и поднялась, толкнула руку в его ручищу, будто в трубу, и рассмеялась. — Твоими граблями можно поле боронить… — Склонив голову, Надя высвободила руку, осторожно, чтобы не обидеть. Волосы покатились на ее грудь и плечи как живые, закрыли полыхающие огоньковые глаза, успокоились выпуклым густым сливом. Надя убрала их, взяла с дивана косынку и повязала голову. — Садитесь, Владимир Федорович, — сказала царственно, — гостем будете…

Ему понравился ее голос, вовсе не грудной и сильный, как у Ирины, а певучий и звонкий. Он удивился ее узким плечам и, садясь, подумал, что она совсем малюсенькая, эта Надька, пигалица и не боится его, такого здоровяка. Подумал и застыдился, потому что ему показалось: Дмитрий Степанович и Анна Гавриловна, посмотрев на него, подумали о том же, только осуждающе: сколько девчонка переносит мучений и сколько еще будет переносить…

Насупился от мысли, вздохнул.

— Твой ход, Надежда, — сказал Дмитрий Степанович, рукой показал на стул, приглашая дочку садиться. — Можешь взять в помощники нашего любезного Владимира Федоровича, но я скажу откровенно: песенка твоя спета.

— Ну, это мы посмотрим, — ответила Надя и снова на мгновенье, но остро задержала на Владимире взор: — Придвигайтесь, Владимир Федорович, помогите мне.

Он придвинулся и подумал, что удивительное приключается с ним всякий раз, когда он встречает Фефелову. Где-нибудь дома или на работе, один или с ребятами он подумать о ней не подумает, будто ее и нет совсем, а едва придет или встретит — что-то происходит в его душе, цветком разворачивается его сердце и ему приятно быть с Фефеловой, интересно.

Игру прервала Анна Гавриловна:

— Хороши хозяева: сами играют, а гость сиди… Слышите, что говорю?! Надежда, Дмитрий…

— Владимир Федорович тоже принимает участие, — ответила Надя.

— Что еще за разговоры, — построжала хозяйка.

В ответ Дмитрий Степанович вздохнул и отложил очки:

— Ничего не поделаешь… Мама у нас одна — ее слушаться надо.

Пока женщины сервировали стол, Фефелов затеял разговор с Владимиром.

— Откуда шествуете, Владимир Федорович? — В фефеловской семье все начинали говорить изысканно вежливо, если им нравился гость и если у хозяев было хорошее настроение.

— На площади был. — Владимиру длинные разговоры в тягость, потому ответы короткие, по-инженерному, суть.

— Игры смотрели? — снова Фефелов. Ожидая ответа, он потер ребром ладони глаза, уставшие от очков.

— Смотрел.

— И понравилось?

— Конечно…

— Беда с вами… Рождество справлять разреши, вы и рождеству будете рады…

— Ну, если разрешат, так в чем дело? — вставила Надя, проходя мимо.

— А в мое время совестились в язычество играть… — продолжал Дмитрий Степанович. — У нас было два праздника: Седьмое ноября и Первое мая… Потом еще — День Победы…

— Время другое…

— Да, время сейчас веселое, — не унимался Фефелов, видимо, ему хотелось поговорить откровенно. — Любопытные происходят события. — Присев к столу, он жестом пригласил остальных последовать его примеру и начал нетерпеливо хлебать бульон с гренками. — Благостными становимся. — Тон речи Фефелова был особый, простецкий, с подковыркой. — А жизнь наша, скажу я вам, совсем к благости не предрасположена, потому что благость — это, во-первых, лень страшная, во-вторых — тупость. Праздников развелось как в теплую осень божьих коровок. Что ни воскресенье, то праздник, что ни понедельник — похмелье. Следовало бы об одном празднике думать, о празднике коммунистического труда…

— Разве об этом не думают? — спросил Владимир. Он не мог понять, шутит ли Дмитрий Степанович или рассуждает серьезно.

Фефелов вытер салфеткой губы и поставил локти на стол.

— Не знаю, уж думают ли, не думают, говорят, правда, много… А я до слов — Фома неверующий… Не буду трогать другие отрасли промышленности, но в нашей, в угольной, не до праздников и благостного настроения… Мы пока с вами еще не работаем, а боремся… И будем бороться бог знает сколько…

— Не вечно же, папа, — снова вставила Надя.

— Я за вечность не знаю, но пока перемен не вижу. — Фефелов задумчиво опустил глаза. — Есть один путь к успеху в руководящей работе: увеличение численности исполнителей и количества рабочих дней. Горное дело, к сожалению, не блещет передовой мыслью… В нем еще основной костяк составляют случайные люди вроде нашего Павла Васильевича. Или меня, грешного: я ведь нервами уголь беру, жесткостью. Это раньше были горные инженеры молодцы, образованные люди, что называется, а сейчас — это, извините меня, дикари. Они представления о рабочей эстетике не имеют, они весь день будут ходить мокрыми курицами. С такими руководителями мы и в шестидесятые годы будем работать, как в пятидесятые работали, через пень-колоду. Хоть себя возьмите, Владимир Федорович… Вы, новое поколение… А чем берете в работе? Тем, чем и я, — силой воли да криком.

Фефелову никто не возразил, и он продолжал убежденно:

— Нет, до благости далеко… И вообще, я вам скажу, нам, например, в угольной промышленности и подступиться к эстетике невозможно. Это я к тому говорю, чтобы не обидеть нашего гостя… Шахта имеет преотвратительнейшую способность подбирать кадры… Где всего больше текучесть работников? На шахтах… Где низкий образовательный уровень? На шахтах. Где всего больше пьяниц и прогульщиков? На шахтах… Почему? Потому что мало-мальски грамотный да умный в шахту не полезет, а найдет работу на поверхности, чище и безопаснее. Отсюда и наши перспективы…

Наконец-то Зыков решил возразить. Уж больно затемнил краски Дмитрий Степанович. Может быть, и действительно он, Владимир, идет проторенной дорожкой, но чтобы совсем не думать о будущем — это слишком. Или опять же о людях? Что же они все, алкоголики? Отца его возьми, Федора Кузьмича… Разве он относится к тем людям, о которых говорил сейчас Фефелов? Нет, тут что-то в словах начальника шахты не того…

— Твой отец, Владимир Федорович, в полной мере к такой категории не относится, — ответил на реплику Зыкова Дмитрий Степанович, перейдя на обычное «ты», — но ведь у него, согласись, грамоты не ахти сколько…

Спор незаметно разгорался. Обе стороны еще не могли углядеть в этом споре основы их будущих столкновений, принципиальных и продолжительных. Они и потом не углядят, что их противоположные воззрения родились осторожно, естественно и просто: из откровенных и правильных в общем-то жизненных наблюдений одного и начальных оптимистических представлений другого, счастливо сдобренного тягостной незаполненностью молодого сознания, но инстинктивно чувствующего в себе силы жить творчески напряженно и цельно… Такова, видимо, природа зарождения всех противоположных суждений.

Спор оборвала Надя:

— Ой, эти мужчины! Как встретятся, так о работе…

Ее поддержала Анна Гавриловна, и скоро за столом установился мир, которым охотно и незатейливо управляла молодая Фефелова. И так было, пока не пришло время Владимиру уходить. Тут как-то все всполошились. Им стало казаться, что время пролетело коршуном, бесполезно и тягостно. И только одна Надя продолжала самозабвенно тараторить и смеяться, будто самая счастливая на белом свете.

5

Надя действительно была счастлива. Ранняя весна изжила ее сердечную болезнь: в конечном счете, жизнь — это не только однообразное «любит, не любит». К тому же ее супротивница Ирина вернулась к мужу: несколько дней назад видела их на центральном проспекте — гуляли; Вовка медленно выпутывался из мальчишеских тенет, креп в помыслах и в любви к ней — так Надежде казалось. И пусть в его глазах было еще много холода и безразличия, Надя верила: со временем это пройдет и Владимир будет ласков с ней, добр, как прежде, полтора-два года назад.

Весна была ее любимым временем года. Студеные утренники с пронзительным трещанием синиц, непродолжительные отзимки, когда вместе с редким и тонким дождем посыплет колючий снег, ясные синеватые полдни с прелью оттаявшей земли и запахом обветренной влаги — все это навевало ей мысли о счастье и радости.

Надя любила стоять у теплого закрытого окна и смотреть на солнце из-под локтя. Она закрывала глаза, и приятная краснота застилала мир. Надя стояла и думала о Владимире: строгий он, мужественный, сильный, лучше всех лицом, душой не кривит, к вину не пристрастен, умеет чувствовать искренне и глубоко, умный, трудяга, с другими не схож, твердый в мыслях — за своя убеждения стоит непреклонно, жизнь любит, как и она, Фефелова, за то, что эта жизнь есть. И хотя это были наивные мысли, они казались Наде верхом красоты и ясности, и она краснела от них и замирала.

В квартире Фефеловых месяцами ничего не случалось. В ней текла размеренная, тихая, продуманная жизнь и один день напоминал другой своим спокойствием, заботами друг о друге. Днями семейство было на работе, вечерами приходило усталое и предавалось уединению и тишине с удовольствием. Друзей особых у Дмитрия Степановича не было, потому их редко навещали посторонние, а если и приходили, то больше к Наде и совсем редко к Анне Гавриловне кто-нибудь из соседок или сослуживцев. Потому случались минуты, что Наде было скучно в квартире, тоскливо и она бездельно шаталась по комнатам, ожидая от кого-нибудь телефонного звонка, но весной с душевной оттепелью приходили другие дни, сердечные, трогательно-волнующие, и тогда хотелось наслаждаться покоем и тишиной родного дома.

Хлебозавод, где работала Фефелова, находился в старой части города, в Октябрьском районе, и Надя ездила на работу трамваем. Вставать приходилось рано, взатемь. Надя дремала в вагоне, прислонив голову к оконному стеклу, вставала, когда в двери начинало тянуть запахом печеного хлеба, выходила безошибочно.

Сразу перед ней возвышалось за каменным забором большое серое здание, глядевшее на улицу несколькими рядами окон. Надя шла в проходную и упрямо показывала пропуск, хотя все вахтеры ее давно-предавно знали.

К двери экспедиции тянулись автофургоны; слева под навесом разгружали муку — скрипел лифт, взметая белые мешки на верхний этаж, в складское помещение. В котельной монотонно ныли вентиляторы. Утрами темно-свинцовой гладью отдавал покрытый асфальтом двор. Люди шли на работу стайками, молча здоровались, кивая головами, торопились, будто желали скорее очнуться от сладкого сонного похмелья и начать жизнь.

В отделе труда и заработной платы — пять человек, все женщины. На работу, как и Надя, приходят рано, и сколько разговоров у них! Сколько новостей! О каждом новом платье надо поговорить, о новой прическе, о туфлях. Фефеловой нравятся такие разговоры.

— Красивое платье, девчонки? Нет, правда, красивое?

Надя была готова кружиться перед подругами тысячу раз, лишь бы услышать:

— Чудесное платье, Наденька… Где материал достала?

И Наде совсем не хотелось надевать застиранный халат. Она выхватывала минутку, бежала в другой отдел, будто о чем спросить, а сама ждала похвал, завистливых взглядов и только потом садилась за работу и делала ее тем быстрее и правильнее, чем больше одобрений слышала.

В отделе заметили весеннюю перемену в Надином настроении, шутили:

— Уж не на курорт ли, девка, собралась?

— Может, и на курорт…

— Беда с тобой… В дом отдыха съездила, загрустила… Мало, что ли?

— Бессовестные вы, девчонки, — Надя убирала с лица волосы и глядела на подруг укоризненно.

В последнее воскресенье Надя ждала Владимира. Она каким-то далеким чутьем сознавала, что ему необходимо прийти, потому что он так же сейчас одинок, как и она. И вот теперь, когда он пришел и был полдня рядом с ней, она радовалась, как умела радоваться.

Провожая его, Надя тараторила без умолку:

— Хорошо бы узнать, какие мы будем через десять — двадцать лет… Наверное, важные. Я ни за что не буду работать на хлебозаводе. Я найду себе работу волшебную… что-нибудь очень красивое… Например, буду лесничим…

Владимиру хотелось другого разговора, но он не перебивал Фефелову, потому что привык к ее беспечному щебетанью и даже любил его.

— Буду жить в глухом-преглухом лесу, — продолжала Надя, ухватясь за локоть Владимира. — Ты как-нибудь надумаешь, примчишься ко мне, и я буду водить тебя по чаще, как колдунья. И у-ух! Сколько будет у меня чудес… Ты захочешь когда-нибудь ко мне приехать? — спросила она и тут же продолжила с новым вдохновением: — Мне бы очень хотелось, чтобы ты приехал и посмотрел на меня: какая я буду… Ты знаешь, Володька, я буду особенная… А ты обязательно пожалеешь о прошлом.

Он кивнул головой, соглашаясь с ней, потому что и сейчас знал, что она девчонка особенная. Конечно, ее с Ириной не сравнить, но кто знает, с кем ему будет лучше, с той ли, красивой и безжалостной даже к самой себе, или с этой, маленькой выдумщицей, любящей его со всей откровенностью и простотой, без укоров.

Они расстались, как всегда, поздно. Владимир поехал ночевать на шахту, в кабинет, — завтра рано подниматься; Надя пришла домой, суетящаяся и возбужденная, бросилась ни с того ни с сего целовать Анну Гавриловну, обхватив ее за плечи, как была, в пальто, пахнущая весенней прохладой. Села на стул у двери, догадавшись, что у отца новый гость — Павел Васильевич Григорьев.

Смущаясь, затихла на кухне, ужиная. Сначала она и не прислушивалась к голосам, утонув в своих грехах-мыслях, но постепенно очнулась, поймав одно слово, другое, в волнении поднялась.

— Совсем не хочется идти домой, Дмитрий Степанович, — говорил Григорьев. — И не потому, что я не люблю Ирину… Боюсь недоброго… Каждый день боюсь…

— Глупо невероятно, Павел… — это хрип отца. Должно быть, он снял очки и прячет их в карман — недоволен. — Что ты все о гадостях думаешь?

— Как же не думать, Дмитрий Степанович? Ирина сама призналась, что у нее было с Зыковым… Они и сейчас встречаются…

Наде хотелось крикнуть, чтобы Григорьев замолчал, но не смогла, прижала руки к щекам и подумала, как тяжело, должно быть, сейчас отцу. Вспомнила его утомленные глаза и мечущиеся руки, когда он выговаривал ей месяц назад за то, что она переночевала у Зыковых.

— И потом, я же мужчина, — продолжал Григорьев взвинченно. — Я понимаю… Ей не надо меня… Ей другого надо…

У Нади застучало в голове. Она едва разбирала слова отца:

— Что ты такое говоришь, Павел Васильевич? Ты болен, только и всего. Разве так можно? Нет, нет, Павел, ты болен… Ей-богу…

«Для чего он пришел сюда? — подумала Надя. — Зачем жалуется? Что ему надо?»

— Встречаются они, Дмитрий Степанович, — продолжал резким шепотом Григорьев. — Я знаю, они встречаются… Приду домой, а дома табаком пахнет. Ну как жить, скажите? Как работать?

Надя подошла к дверям комнаты. Над головой Григорьева клубился сигаретный дым. Отец вытирал лоб.

— Зыков не курит, Павел Васильевич, — сказала брезгливо и с такой твердостью, будто могла сейчас подраться, но тут же не выдержала. Ей показалось, что она не сказала этих нескольких слов, а выкрикнула. Испугалась, побежала в спальню, села на ковер у кровати, запрокинув голову. Она сидела долго, за полночь, боясь одного, что не выдержит, разрыдается, снова перепугает родителей, как тогда, после памятного вечера у Зыковых.

Утром за чаем Надя жаловалась на головную боль.

— Это все от вчерашнего дымокура, — уверяла Анна Гавриловна, нервно бегая по кухне. — Сейчас еще дух стоит, хоть клопов мори.

— Не мог же я запретить ему курить, — виновато отвечал Дмитрий Степанович.

— Мог, ничего бы не случилось. Полнющую пепельницу накурил. Это куда годится?

— Поглядела бы на него…

— Глядела… Дурью мается твой Павел Васильевич.

— Что верно, то верно, — согласился Дмитрий Степанович, отпивая из кружки чай. — Уезжать им надо…

Вмешалась Надежда:

— Наверное, сам дома накурит…

— А кто же? — подхватила Анна Гавриловна. — Конечно, сам… Свекровка, говорят, ветреница — снохе не верит.

Дмитрий Степанович опустил голову, сказал дочери:

— Тоже доиграешься, я смотрю… Что это за чувство такое? Прицепилась к бегунку и ни стыда ни совести…

Надя взглянула на него припухшими от бессонной ночи глазами, и он замолчал.

Весь день работа не шла ей в голову. Надя по пустякам бранилась, глядела на лежащие перед ней бумаги презрительно и с ожесточением, будто они были виновниками ее беды. Придя с обеда, сослалась на головную боль и отправилась домой, надумав съездить к Ирине в школу.

Встретились у дверей директорского кабинета. Ирина взмахнула бровями, прижалась щекой к Надиной щеке, открыла двери. Пропустив гостью, вошла сама, раздела ее насильно, усадила рядом, посмотрела в глаза дружественно, ободряюще.

— Вы с Володькой встречаетесь, Ирина Федоровна? — пролепетала Фефелова.

Она отвернулась к окну, задернутому желтой занавеской, вдруг озябла. Мелко забились руки, повсюду выступили колючие мурашки, даже на шее, под платком. Поблудив глазами по занавеске, встала, сплетя на груди озябшие руки.

Затянулось молчание, недоброе, в напряжении. Наконец Ирина сказала не своим голосом:

— Мы родственники с Володей, Надюша…

— По-старому встречаетесь? — резко повернулась Фефелова.

Ирина выдержала ее взгляд.

— Я не знаю, что ты имеешь в виду?

— Ваш муж говорит, вы встречаетесь… А вы оставьте Володьку, Ирина Федоровна… Вы же в семью вернулись… Вам надо, чтобы все честно…

И тут же смолкла от посуровевших глаз Ирины, а та поднялась решительно и начала перебирать на столе бумаги. Тут и Надя не выдержала, закричала бог знает что, выбежала из кабинета. А через полчаса стояла перед Владимиром Зыковым и шептала в угаре:

— У меня подруга на курсах… Квартира пустая… Я буду ждать тебя, Вовка… Приходи, поговорить надо…

И на глазах у нее золотинками выступали слезы.

Загрузка...