В эти дни Владимир переменился: лицом посветлел, милое добродушие блуждало в его глазах, ко всему потянулся охотно, с добром, будто весенний цвет после тепла. Дома приветлив и старателен, на работе неуемен — хорошо, что работы много с организацией нового участка, любая работа в усладку. Однако в семье перемены не замечали: на первое место среди Зыковых неожиданно вышел Илья с его будущим депутатством, потому о нем разговоры, ему внимание. Все нетерпеливо ждали дня выборов. И он наступил во второй половине декабря.
С утра над городом висели облака, похожие на запушенные воротники тулупов. Федор Кузьмич вышел во двор, отгреб снежную крупу, постоял, ощупывая кончик носа, и прилип к окну.
— Мать, скажи Нюське, пущай мужика сыщет: на улице студено. Небось пошел выпимши и замерз.
Через минуту Нюська промчалась по двору, на ходу застегивая пальто.
«У каждой козы своя прыть!» — подумал Федор Кузьмич и увидел за оградой на крыльце Расстатуриху.
— Здоров, сват, — поздоровалась та. — С праздником тебя.
— Спасибо, сватья, тебя тоже с праздником… Что опять?
— Да узнать хочу, сваток, по скольку твои парни нынче стоить будут? — спросила весело.
— Тебе не по деньгам, сватья, — буркнул Зыков и подумал: «Хоть бы сегодня с разговорами не приставала».
— Как знать, сваток, — не унималась Расстатуриха. — Я нонче в больнице была, с Надькой Фефеловой встречалась. От твоего младшака хворает…
— Пали языком, пали… — отозвался Федор Кузьмич. — В который уж раз наговариваешь.
А у самого сердце забилось гулом: «Посеку малого, еслив справдится… Ей-богу, разъязви его, посеку за милую душу…»
Отступился от бабы. Смочил в керосине паклю, поджег и отогрел колонку на уличном перекрестке. Тотчас за водой столпились бабы.
— Во сне седни видела, будто деньги сбирала.
— К добру, соседка, к добру. Сборы будут.
— Денег, этих денег — уйма… Траву раздвинешь, все двадцатки, двадцатки… Я собираю без ума…
Федор Кузьмич подумал: «К чему бы такой глупый сон? Баба и есть баба». Но рассудил:
— Готовься на квартиру съезжать, в казенку, Полина Николаевна. Мне Илюшка прошлый раз говорил: к лету весь Отвод переселят…
— Много он знает, твой Илюшка… Тоже мне, начальник…
Федора Кузьмича задело:
— Не понимал бы, к голосованью не приставили.
— Ой, держите меня… Поди-кось, спозаранку сголосовал за сынка-то?
Не понравился Федору Кузьмичу ее тон: Расстатуриха туда-сюда, родственное дело, привычное — пущай языком чешет, а эта? Поправив шапку, долго тушил горящую паклю, ответил:
— Я тебе, балаболка, об этом докладывать не стану. Может, с утра, а может, с вечеру…
Небо разбрезжилось. Окрепло солнце, розовое, как комлевый срез. На южном плоскогорье, где строился каменный поселок, заблестел снег.
Федор Кузьмич вернулся во двор, встретил Владимира. Решил спросить, пока других глаз нету:
— Что это про Фефелову говорят?
Владимир обнял отца за плечи:
— Ты, папка, разговоров не слушай.
— Не лапай меня: я тебе не девочка, — заупрямился Федор Кузьмич. — А в точности узнаю — будет тебе волтузка.
Владимиру к отцовским угрозам не привыкать, покрутил родителя на весу, поставил.
— Все в порядке, папка, все в порядке…
И побежал в дом.
С писком распахнулась калитка, и Нюська втолкнула пьяного Андрея.
— Возьмите своего сынка, Федор Кузьмич, — сказала она, окружая свекра раскосыми глазами и тяжело дыша. — У Макаровых нажрался с утра пораньше.
Старик скорбно развел руками. Он стал меньше ростом. Круглое лицо с черным серпом щетины потемнело. Скользнув по Андрею взглядом, Федор Кузьмич подошел к невестке:
— Не знал, Нюсенька… Сщас Польку Макарову видел у колонки — ничего не сказала.
Нюська скривила губы и ушла, распустив по воротнику крученые ореховые волосы.
— За Илью голосовал, батя, — сказал Андрей, сдерживая икоту и припадая спиной к углу дома. — В шесть часов проголосовал, самый первый.
— За Илью, — в ответ осклабился Федор Кузьмич. — Мог бы повременить с выпивкой. Ишь какой, глядите на него… Напился, невидаль… Разыскивай его жена, может, замерз где. — И другим тоном, властным, закончил: — Ступай до кровати, уймись, срам глядеть…
Он отвел Андрея в дом, положил спать и пошел к Макаровым — приструнить-поругаться.
Макаровы жили по увалу на два дома ниже Зыковых. Дом неказистый, седлом крыша, сенцы набок, окна сплющены, во дворе горы снегу, заборец торчит темными пиковыми тузами.
— Чо это ты моего Андрюшку поишь? — спросил у Полины Макаровой, глазастой молодой бабенки, оттирающей валенки голиком. — Прогоняй, еслив идет…
— Я с ним не пью, Федор Кузьмич, — ответила та бойко. — Иди вон к муженьку да и говори.
— Баба позволяет пьянство, — заупорствовал Федор Кузьмич. — Ты позволяешь… Потому тебе и говорю: еще раз Андрюшку напоишь, пожалуюсь в уличный комитет и будет тебе товарищеский суд, так и знай.
Макариха присела и хлопнула себя по тучным бедрам:
— Напугал, держите меня… Забоялась я твоего уличного комитета. — И вдруг свела брови цыганской масти, пошла к калитке, грозя голиком: — Чего на воротах повис? А ну-ка иди сюда, брехун. Может, я еще и самогонку гоню, скажешь? Я знать твоего Андрюшку не знаю. Иди, иди, пока собаку из сарая не выпустила.
Вернулся Федор Кузьмич во двор, в сердцах сломал черенок у лопаты. Отвел душу на Светке:
— Куда опять побежала? Совсем перестала книжки учить.
А дома заругался на Дарью Ивановну:
— Еще не оделись? Чего прохлаждаетесь? Итить надо, а то опоздаем к голосованию, скажут — выкобениваются Зыковы…
— Ты сам не мызгайся туда-сюда, избу не студи, — по-хозяйски ответила Дарья Ивановна. — Сам-то еще ничем ничо…
Стали собираться, не спешили. Особенно медлила Дарья Ивановна. Она достала из сундука сапожки с меховой оборкой, любовно вытерла их, примерила на босую ногу, потом с чулком, переморщилась: могла бы и так добежать, босиком, невесть какая даль. Но постеснялась своих мыслей и отставила обувь к порогу наизготове.
— Не возись, не возись, — то и дело торопил Федор Кузьмич, а сам стоял без рубахи, раздумывая, туфли надеть или сапоги. Решил — туфли, все же дело нешуточное — за сына голосовать…
— Не знаешь, куда Илюшка с Манькой запропастились? — спросил у жены.
— Куда им деться? Дома небось спят.
— Какой еще сон такой…
Когда собрались, окликнули Нюську. Невестка давно оделась и ждала на крыльце. Она пропустила Федора Кузьмича, недружелюбно повела плечами:
— Вовка велел подождать: к Илюшке побег.
Дарья Ивановна оглядела Нюську, ее поношенное пальто, обутки и ударила себя по груди:
— Оделась как швырманка… Чего ты эти пимы натянула? Куда добро берегёшь?
И пошла с крыльца, поправляя на плечах лисий воротник.
Нюська промолчала — сердилась на свекра, что утром послал разыскивать мужа, будто она без него не знает, что делать. Отошла в дальний угол двора.
— Ступай, говорю, оденься как следует, — настаивала Дарья Ивановна. — Не срамись!
Федор Кузьмич не пристал к женскому разговору: пусть как хотят. Низкое солнце приятно ослепило его. Выйдя в палисадник, он щурился по-стариковски и думал о своем: «А случись — Илью не изберут, позору-то будет, разъязви тебя…»
Кривая улочка была в снегу. Особо нахрустывал снег под каблуками туфель и был розовато-синий у заборов меж троп. От мороза побелели тыльные стороны оконных ставен. Федор Кузьмич поцарапал наледь, отошел к березе и увидел Расстатурева. «Сщас привяжется с разговорами», — подумал.
— Здорово, сват, — сказал первым.
— Здравствуй. — Расстатурев нес сетку с хлебом, остановился боком к солнцу, шапка подвязана у подбородка. — Голосовать или так что?
— Голосовать, сват, голосовать… — Федор Кузьмич приклонился к заплоту. — Да не знаю… С этим Илюшкой у меня — не было печали, так черти накачали… Сроду-то такого не случалось, чтобы кого зыковского избирали…
Расстатурев покачал головой:
— Это конечно… Мы тоже еще не ходили… Сама-то девок моет, а меня за хлебом послала.
— А как ты думаешь? Надо жене помогать…
— Так, Кузьмич, так, — ответил Расстатурев и вдруг направился прямиком к Зыкову, по колени в снегу, зашептал точными словами Федора Кузьмича, будто на одну с ним думку напал: — Чего ему тихонько не жилось, Илье? И работа у человека есть, и хозяйство, так нет… Увязался куда-то. Теперь его дома сутками не будет.
Но со стороны других такого разговора Федор Кузьмич стерпеть не мог.
— Не наше это, сват, дело, — ответил хмуро. Он выпрямился и вытер снег с рукавов пальто. — Мы с тобой без ума жили, а эти по-иному хотят, с умом…
— От Иринки все, — продолжал Расстатурев, щуря глаза. — Приехала, змея… Ей только язык позволь распустить — не переслушаешь. Уболтала мужика, ей-богу, уболтала.
— Ты, сват, отродясь ничего путного не говорил, — сурово оборвал Расстатурева Зыков. — Ступай домой, сватья ждет: бабью-то свою орду кормить надо.
И сам пошел во двор.
«Ну и пущай Илью не изберут депутатом, — думал в сердцах. — Завсегда он тихоней да мямлей был, и нечего ему делать в горсовете…»
Дарья Ивановна перебила его мысли:
— Вот, отец, посмотри — любо-мило, а то швырманка и швырманка…
И показала на переодевшуюся Нюську. Та покраснела под взглядом Федора Кузьмича, поправила шапку, распущенные волосы и сказала:
— Только и есть… А так подумать, куда наряжаться, если мужик пьяный?
«И то верно», — подумал Зыков.
Пришел от Ильи Владимир, моргнул Нюське и крутым басом выдавил:
— Я за мужика сойду…
Сграбастал сноху на руки, как ребенка, — и за калитку, понес на улицу, при народе. Нюська от неожиданности обомлела, бабенка уж, что ни говорите, двое детей. Какая игра? Потом стала биться ногами, с визгом, по-девичьи, ударила Владимира по спине раз, другой. А ему что? Как слону дробинка. Смеясь, затрубил в пол-Отвода, забаловался: «О-го-го-го-го…» На крик вышла за ворота старуха Опенкина, дымя самокруткой, посмотрела и сказала хриплым мужским голосом:
— Строг-от, не приведи господь…
Избирательный участок размещался в отводовской школе. Холодно блестели на солнце вычищенные ступени крыльца. С криками бегали по ним мальчишки. Масленым иссиня-фиолетовым накатом переливались стекла окон, и в них отражалась отчетливо и глубоко резная вязь крылечного козырька.
Зыковых встретила Ирина, дежурившая на избирательном участке.
От множества знамен и кумачовых полотен Федор Кузьмич напрягся, пошел важнее. Дарья Ивановна поймала егоза руку, норовила сладиться в ногу, да зашлась мелкой птичьей спешью. За ними повел Ирину Владимир. Нюська отстала, обидчиво поджимая губы: видишь, Иринку под руку, а ее, Нюську, с глаз долой. Нагловато шаркнула сапогами. Федор Кузьмич, страсть не выносивший шарканья, тотчас уловил и подумал: «Небось решила супротив Илюхи голосовать, в отместку мне. Такой уж у них род расстатуревский, завидущий да вредный».
Он подождал Ирину, шепнул глухо:
— Как тут? Сорвется Илюшка?
— Почему же он сорвется?
— Все может быть… Ты глянь за Нюськой, чтобы бумагу не измарала, у ей, взбалмошной, все порешиться может…
И пока ожидал бюллетень, все косился подозрительно на невестку, хоть и чувствовал — не согрешит она против зыковской семьи, сердцем чувствовал — не согрешит, но такой уж характер гадский — проверить надо. Сроду не понять, что у невестки в глазах. Один туда смотрит, другой сюда. Потому следил упорно, по виду — сердитый, а сам нет-нет да и вылавливал завистливые, в лести шепотки, что вот он, отец кандидата Федор Кузьмич Зыков, почетный шахтер, а совсем обыкновенный простой мужчина. Сердце добрело от этих слов, и пропускал Федор Кузьмич, когда судачили о жене: тоже простая мать-то, Дарья Ивановна. Что с нее? Вырядилась, будто на базар в воскресенье, — все добро на себя.
Федор Кузьмич дождался, когда Нюська отошла от стола с бюллетенем. Куда тут доверяться Ирине? Да и нет ее где-то… Сам незаметно, бочком, к Нюське, толкнул руку ей под локоть:
— Пойдем, Нюська, вместе бумажки опустим… Поможешь мне. А то прошлый раз как? Сунул эти бумажки в карман и забыл…
Нюська перестала шаркать сапогами, легко и негромко, по-родственному разговаривая.
После голосования Федора Кузьмича вовсе залихорадило любопытство. Домой не пошел, притулился в углу на подоконнике и наблюдал, какие люди куда с бюллетенями идут: иные в кабины, другие к урнам. Тут дело понятное, мозговать нечего, кто в кабины — значит, привередники, зло на Зыковых имеют, сомнения, а кто к урнам — безоговорочно за Илью. Федор Кузьмич изнемог от нервного напряжения: люди как одурели, все в кабины да в кабины. Даже старуха Опенкина и та укрылась, стучит батогом за портьерой, старая ведьма, чем ей Илюшка не угодил? А о Расстатурихе и говорить нечего: та определенно из дома карандаш принесла, чтобы всю бумагу вымарать против Ильи, ей с малолетства евоный пупок не нравился. Видишь, зашла в кабину, а Расстатурев стоит и ждет. Этот хоть и себе на уме, на против не голосует, он человек рабочий…
— Кого ожидаешь, сват? — подошел к Расстатуреву.
— Да вон у самой-то чулки спали, — Расстатурев кивнул на кабину. — Стали по лестнице подниматься: она ой да ой…
— А я уж бог весть что подумал…
— Много, сваток, в последнее время думать стал, — колко ответил Расстатурев. — Раньше простак простаком был, а сейчас откуда что взялось…
Федора Кузьмича от этих слов в пот бросило.
— Не тебе, сват, говорить… Тоже, смотрю, разговорчивый стал. На работе узнают — помрут со смеху: за двадцать лет лопату держать не научился, а туда же о языком лезешь.
И пошел к двери, за которой недавно скрылась Ирина, — узнать, все ли на избирательном участке происходит нормально.
На всякий случай вошел осторожно — не дома. Постоял, удивился, что никого нет. «Куда и улизнула бабенка? — рассердился. — Сейчас заходила, своими глазами видел». И тут заметил в зеркале: целует ее Володька за шифоньером, в угол прижал и целует.
Ярость немедленно одолела Федора Кузьмича. Да как это можно, разъязви их… Смотри, что делают, окаянные. Иринка-то, Иринка, она ему в матери годится! Что позволяет, бессовестная она, блудница!
Ни слова не говоря, Зыков прошел за шифоньер и снятыми перчатками давай махать: то Володьке по лицу угодит, то Ирине, то Володьке, то Ирине… Пока те из комнаты не убежали.
Сел после на стул и облизал пересохшие губы.
Следующая неделя прошла в работе.
Федор Кузьмич был хмур и ворчлив. Придя на шахту, доброго разговора не начинал, а все ему будто не по сердцу, не так: и в нарядной сорно, и шапки-малахая люди с голов не снимают, и курят где попало, а что до сквернословия, то хоть затыкай уши: так и норовят громыхнуть один другого удалее. Потому выговаривал младшему сынку недовольно:
— Ты за порядком давай смотри… А то ведь что получается? Только и ума что девок целовать…
Владимир добродушно смеялся, едва краснея большим лицом.
Об увиденном на избирательном участке Федор Кузьмич молчал, язык не поворачивался говорить. «Как это может получиться, разъязви их, детушек, — соображал он. — Привязались друг к другу, будто твари какие… Это только тварям наплевать — родственники они или не родственники… А тут что же, матушки мои?.. Пусть и не одна кровь, а все равно — душа-то одна: моя душа, я Иринку ростил… Как об этом людям сказать, что не брат они с сестрой, а так… Стыдобушка. Дарья Ивановна опять по-своему дело разберет, головой захворает: не пара Вовка с Иринкой… А Андрюшке и вовсе с его языком не говори: немедленно растреплет по всему Отводу, что не просто целуются или еще что, а о детях поведет разговор, о приплоде… Нельзя о том никакого слуха рождать, — подумал Федор Кузьмич, — о Володькиной новой любви… Побалуются да утихнут: ему не впервой…»
Уже больше полмесяца, как перешел Зыков-старший на новый участок к сыну. Владимир сам пригласил отца — не хватало опытных взрывников. Федор Кузьмич отнесся к переходу ответственно, будто подкрепления ценнее его, Федора Кузьмича, никогда не было и не могло быть. Во всем держал свою марку, до выборов во все вникал, ко всему имел свое веское слово: все-таки как-никак, а дело поручено Владимиру ответственное вся шахта от его правильного исполнения зависит.
— Ты каких попало людей не бери, — навязчиво обучал сына Федор Кузьмич, будто Владимир без него не знал, какие кадры ему нужны. — Ты подбирай смекалистых, дельных, чтобы поручил что, все исполнили, а не абы как… — И характеризовал людей: — Григория Захарова правильно взял… Я его давно знаю, с пацанов. Рабочий человек — без дела в шахте не посидит… Самый рабочий класс, как я понимаю… Опять же, оденется — любо посмотреть: при галстуке и вообще. — Взглянув на сына, Федор Кузьмич продолжал: — Одним словом, актив вокруг себя создавай из правильных, хороших работников… Чтобы цели твои знали и все, что положено…
После выборов заново вспыхнуло у Зыкова недоверие к младшему сыну. Ему, Вовке-то, что? Лишь бы с девками позабавляться, а о деле по-настоящему у него душа не болит. Почему Илья бо́льшим почетом наделен? Потому что он хоть и с «божьей» душой человек, однако относится ко всему ответственно, с сердцем. Семья, опять же, у него… Какая там Марья Антоновна бабенка, если честно говорить? Можно сказать, никакой нет, но Илюшка живет с ней аккуратно, а Вовка бы давно заимел другую, потому что еще ответственности никакой по-настоящему не держит…
На неделе Федор Кузьмич беспрестанно об этом думал. Он даже пытался оценить самого себя, чего до этого никогда не случалось. Правда, оценил честно, как есть, без прикрас, и выходило, что он тоже сделал в жизни не очень много, так, с другой стороны, все героями быть не могут, но чувство ответственности перед общим рабочим делом он, Федор Кузьмич, имел сполна и дело это считал своим, потому и имел право критически смотреть на работу сына.
В среду или в четверг Зыков-старший неожиданно опростоволосился: произвел отпалку на конвейере в забое вентиляционного штрека и взрывом погнул вал хвостовой головки.
— Вы что, холеры, наделали? — заругался на проходчиков горный мастер Василий Лукич Воротников, маленький, в годах мужичок с плоским губастым лицом. — Будете платить за головку! Новый конвейер, понимаешь… Я сейчас начальника приведу…
Двое проходчиков, молодые, из солдат, в растерянности опустили руки. Когда горный мастер ушел, Федор Кузьмич, чувствуя за собой вину, подсказал:
— На путевом бремсберге еще одна хвостовая лежит… Вы сломанную-то за закрепление спрячьте, а новую притащите. Мол, отремонтировали…
Через час, увидев приближающегося к забою сына, Федор Кузьмич спрятался за стойку и потушил свет.
— Вот посмотрите, Владимир Федорович, — жаловался начальнику горный мастер, — порушили хвостовую. Новенькая совсем, еще краска не сошла.
Один из проходчиков, старший, в ответ нерешительно пробасил:
— Сделали уже, отремонтировали… Чего жаловаться…
— Какую холеру вы отремонтировали? Ее уже не отремонтировать… — Наклоняясь к хвостовой головке, горный мастер вдруг сконфуженно замолчал и выпрямился только через минуту: — Правда отремонтировали, Владимир Федорович. Вы только посмотрите…
Зыков-младший пробежал светом по забою.
— Где этот старый специалист? — выдавил сквозь зубы.
— Батюшка, что ли? — справился не к месту горный мастер.
— Батюшка… — в темноте желтизной полыхнули зыковские глаза. — За такую работу я с него казенные штаны спущу…
Федора Кузьмича будто дурная коза рогом пырнула в бок, выпорхнул из-за стойки.
— Что это ты на отца родного этакими словами принародно говоришь? — заругался высоким срывающимся голосом. — Инженер, горе луковое… Я, если хочешь, передовой метод сейчас применил — взрывонавалку… И если что случилось нехорошее, так тебе уже сказали — отремонтировали. Не стой тут на проходе, работать людям не мешай.
Владимир подошел к отцу и посмотрел на него сверху вниз:
— Вот что, отец родной. Вы тут голос не накаляйте, праведника не разыгрывайте. Хвостовую чтобы самолично доставили туда, где она лежала… И попробуйте не исполнить.
У Федора Кузьмича от неожиданности защипало язык. Он только и смог что нерешительно шевельнуть губами:
— Что ты такое говоришь-то? Что такое отцу родному говоришь?
Но Владимир Федорович даже не оглянулся, уходя из забоя.
В этот день Федор Кузьмич вышел из шахты поздно, нижнее белье насквозь мокро, колени дрожат, в руках — ломота. В ответ на смешки парней признался спокойно: «В ей, в этой хвостовой, пожалуй, больше ста килограммов. А сынок-то что говорит? Говорит: попробуй не исполни, я тебе не исполню, оставшиеся волоса на голове выдеру…» И от неловкости за лишние выдуманные слова отводил глаза.
На том злоключения у Федора Кузьмича не кончились: такой уж выдался день, как говорят, пошла игра на пропасть… Окончательно досадил Федору Кузьмичу Николай Иванович Марчиков.
В зале раскомандировок во второй половине дня судили тунеядцев — недавно был принят закон о выселении их на особые места жительства. Федору Кузьмичу, как известно, до всего есть дело, задержался после мойки из любопытства. Тут и натолкнулся на него Марчиков.
— А-а, Федор Кузьмич… Давненько встретить хотел… Пройдем ко мне, разговорчик есть…
В кабинете, усадив Зыкова, Николай Иванович попыхтел, бесцельно перебирая бумаги, и заговорил:
— Ты с Марьяной Даниловной встретиться не желаешь, Федор Кузьмич?
У Зыкова зазвенело в ушах. Он смял в руках шапку и убрал ноги под стул.
— В городе она, к дочке приехала, да та с ней встретиться не пожелала, — продолжал Марчиков.
Слова не шли из Федора Кузьмича. Конечно, он не забыл своей первой жены-красавицы, но отвыкнуть от нее отвык, сколько уж лет прошло, и сейчас, услыхав о ней, он только и смог подумать, что она приехала неспроста, снова паучихой заплела сети.
— Она еще ничего, Кузьмич, — доверчиво хохотнул Марчиков. — У тебя вкус был…
Вовсе стало до тошноты неприятно. Зыков поднялся, сказал, замрачнев глазами:
— Вы со мной не шутите, Николай Иванович… Никакой Марьяны Даниловны я не знаю…
И ушел, на ходу надевая шапку.
Дома выговаривал Ирине:
— К чему мать прилетела?
— Наверное, жить ко мне…
— Сказать надо было.
— Мне о ней знать не хочется, а вам и подавно.
— Таскается по городу, языком болтает.
Ночью он лежал тихо, боясь потревожить Дарью Ивановну, и все думал, потея холодным потом: «Ну зачем Марьяна примчалась? А вот зачем… Еще одного дурачка отыскать, для дочери, как раньше он отыскался, Федор Кузьмич. А Иринка вмиг благородной обернулась, пакостница такая. Словами полощет, а сама к Володьке. Не выйдет у них, не выйдет…»
На другой день Зыков раным-рано заглянул к Илье.
— Вечерку думаешь делать по случаю депутатства? — спросил у сына. — Так ты это… я как-то тут позвонил Наде Фефеловой… Что-то давно не виделись…
Семейное торжество решили провести в воскресенье в доме Федора Кузьмича — больше места.
Андрюшка с утра незаметно напился и спал, Владимир с Ириной убежали в город, остальное семейство скучилось за столом на кухне — лепили пельмени.
Вниманием владела Марья Антоновна.
— Теперь Илюшеньке надо письменный стол покупать, — говорила она, скручивая сочни тонкими серыми пальцами. — Я присмотрела один, да не нравится… Какой-то цвет у него, знаете…
— Для чего мне письменный стол? — возражал Илья.
— Как это для чего? — Марья Антоновна поднимала голову и локтем поправляла жидкие волосы. — К тебе будут люди приходить… С ними поговорить надо, посидеть… Как это?..
— Надо, надо, — поддерживала сноху Дарья Ивановна, унося на мороз в сенцы доску с пельменями. — Все теперь надо, все…
Федор Кузьмич сидел задумчивый. Он не слушал Марью Антоновну, потому что давно знал — прихвастнуть она любит. Старательно, подолгу занимался он с каждым пельменем, думал, может, и надо Илюшке письменный стол, но, с другой стороны, опять же — зачем?
И временами отрывисто смотрел на нервничающую с утра Нюську.
Старшая сноха лепила пельмени быстро, будто строчила из пулемета — ловка была по этой части и красива, а нервничала оттого, что больно щипали за сердце свои думки.
— Счастливая ты, Мария, — наконец высказалась она мечтательно. — И как Илюшку заприметила? Вот два брата — Илья и Андрей… Один человек человеком, а другой — стыдно сказать…
Владимир с Ириной прибежали, когда к ужину было все готово. Бросились снова поздравлять Илью, загалдели. И тут на пороге — Надя Фефелова. Владимир — глаза в отца, словно подбитый коршун, сбуравил половики, заслонил спиной окно. Ирина потупилась, молча повесила пальто, а Фефелова приветливо, желаючи поздоровалась; на маленьких, пятачком, губах снисходительное подрагивание. Сняла платок, и длинные желтые волосы ливнем скатились на половину лица.
— Табуретку приставьте, — сказала с кровати бабка Зычиха. — Чего табуретку не приставите?
— Какие еще табуретки? — возразила Дарья Ивановна, оправляя на бедрах новое платье. — К столу, милые, проходите. А то все остынет.
Прошли в комнату, сели за стол. На первом месте, у зеркала, виновник торжества Илья Зыков, депутат горсовета: губ не видно, лицо светлое, горбатый нос, тонкий и бледный, прямые волосы накрыли вислый затылок. Его стесняло всеобщее внимание, стесняло место, на которое его посадили. В душе Илья боялся, что начнут приставать с наставлениями. Отец бухнет при всех, что из Ильи все равно ничего путевого не выйдет, потому что у него даже и детей нет, и работает-то он на дурной работе, для лентяев, — катайся себе на машине да катайся. Марья Антоновна пристроилась рядом с мужем и, наоборот, испытывала удовольствие, что сидит на почетном месте, глядела на свекра и думала: «Намозолил язык, старый черт, что Илюшка у тебя бестолковый, а таперь смотри. Вот он, твой любимец, сидит, к Ирине прижался…» Марья Антоновна поджимала крупные губы, прямила голову, будто говорила всем заносчиво: «А мне наплевать, что у меня детей нет, зато муж депутат — не вам чета…»
Ирина сидела рядом с Владимиром. С мороза не отходили щеки, а может, еще с чего. Глаза поднимала украдкой: на Дарью Ивановну глянет, на Илью. Рюмку оторвала от стола неловко, двумя пальцами, тост сказала глухим прерывистым голосом:
— Я предлагаю выпить за депутата-рабочего, за нашего милого и славного Илюшку. Мы гордимся им, завидуем ему и желаем всего наилучшего. За Илью Федоровича!
Выпили, и неловкость как рукой сняло: языки развязались сами собой.
Только Федор Кузьмич… уступивший первенство за столом, чувствовал себя неловко и думал: «Для чего Фефелиху призвал, дурак? Для раздору? Стыд-то какой заново. Что Фефелов скажет? Вот уж не подумал так не подумал. И все детки, разъязви их. Эта еще, Нюська, расшвыркалась — не пьет что все пьют, а кипяток. Да много ли с нее спросишь: деревня и есть деревня. Шла бы в свою комнату и швыркала. И этот боров хохочет, Вовка-то, за руку Ирину хватает, бессовестный, а та бабища, не смотри, что учительница, красно говорит, выставила груди как на продажу. Какая она учительница? Марьяшка вторая. Тут и улыбаться нечего. Чему эта Дарья разулыбалась, сдурела на старости?» А на Фефелову Федор Кузьмич и вовсе не смотрит, волнуется девчонка, закалывает волосы шпилькой, приколоть не может.
Второй тост выпало говорить ему, и Федор Кузьмич неожиданно разоткровенничался:
— Один ты у меня человек, Илья. Поздравляю. Радостный. Не смотри, что иной раз обидное слово скажу, на то я и отец. Да и рос ты, ей-богу, не как все…
— Повело старика, — шепнула Нюська Марье Антоновне.
— Пусть говорит, — ответила та, — его словами не торговать…
А Федор Кузьмич между тем и сам спохватился, что не туда повернул праздничную речь, насколько мог вытянул из плеч шею и громко закончил:
— Правь городом, сынок, как положено, на страх врагам!
— Напугал, бестолочь непутевый, — в тишине сказала Дарья Ивановна. — Чего кричишь-то?
Посмеялись над Федором Кузьмичом, но выпить не выпили, помешал звон упавшей на кухне крышки кастрюли и голос Андрея:
— Совсем сдурела, курва разноглазая, щи посолить не может…
Федор Кузьмич за минуту взмок, вытер лоб и щеки ладонью, а Дарья Ивановна выложила на стол руки и зашептала:
— Беги, Нюська, с похмела ополоски хлебат — я их на плите забыла.
И сама подхватилась трусцой, вздрагивая полным телом.
— Сейчас дела будут, — недовольно сказала Марья Антоновна, и все как по команде стали ждать.
Андрей пришел со стулом, потряс у стола взъерошенной головой и чуть приоткрыл щелки глаз:
— Простите, если что… Разрешите присесть…
— Гусь свинье не товарищ, — бросила Нюська, мстя мужу за оскорбление.
— Ничего. Я, между прочим, со всякой свиньей пью, — ответил Андрей и сел рядом с женой.
Теперь вся зыковская семья была в сборе. Федор Кузьмич повторил тост, выпили, и в неловкой тишине заговорил Андрей, тяжело пригладив волосы:
— Давечь нажрался за брата-депутата. — Он обычно говорил, не обращая внимания, слушают его или нет: как-то так выходило, что всегда слушали. — Не помню, как домой пришел. Сплю сщас, а мне сон снится, будто иду я по улице, а впереди меня женщина. — Андрей пробежал по столу двумя пальцами. — Не женщина, а эдельвейс прямо… Я, конечно, не удержался и за ней. Догоняю, а это Нюська… Даже проснулся.
Нюська покраснела и отодвинула чашку с недопитым чаем.
— Чего ахинею несешь? Не проспался?
— Такой уж я есть, — продолжал Андрей. — Вся моя жизнь в этом сне: бегу, бегу, а зачем — сам не знаю…
— Меньше бы пил, — бросила Нюська, а Надя Фефелова спросила серьезно:
— Как это понимать, Андрей, твои слова?
— Это, Наденька, так понимать следовает, — попом-проповедником заговорил Андрей. — Самое лучшее состояние человека — сон. Во сне ты и хороший и честный, ничего плохого не делаешь и душа у тебя чувствительная, тонкая будто, а проснешься — смотришь: ничего нету. Одни и те же лица. Вот, например, как у меня? Во сне я всякие грезы вижу, красоту всякую, во сне я вместе с Суворовым воевал, с Петром Первым разговаривал, а проснусь, мне только и надо что похмелиться, потому что никакой вовсе красоты и нету, когда проснешься… Жена вот у меня, сами видите…
— Ты на себя посмотри, — ответила Нюська.
— Я и на себя смотрю… И во мне ничего красивого нет. И ни в ком. Про Илью спросите? И в Илье ничего нет. Илья даже еще хуже. Потому что он не своим умом живет, а чужим. Пусть хорошим, но чужим. И так все другие…
Федор Кузьмич знал, что Андрей сейчас замолчит, привяжется к стакану, как дитя к соске, а все начнут спорить. Андрюшкины слова — блажь, городит всякую всячину, пустомеля. Он будет похохатывать и качать головой, отчего не поймешь, соглашается он со всеми или не соглашается.
Действительно, тут же заспорил Илья:
— Как это ты сказал, Андрей? Что я живу чужими мыслями? Так мне не стыдно ими жить, потому что они не просто хорошие, они великие… Скажу прямо: я хочу жить и живу мыслями Ленина…
Резкий тон Ильи вспугнул Федора Кузьмича. Сроду Илья такими словами не бросался. Да и перезавернул сейчас, видно. Какими мыслями Ильича он живет? Ни одного известного дела не сделал. Песенки слушает да на машине раскатывает. Этак-то все могут к Ленину присосаться…
— Фу-ты, — вздохнул Зыков-старший, — остепенись… Заблудился совсем от выпитого…
— Правильно Илья говорит, — вступилась за Илюшку Ирина. Ее упругий и острый взгляд остановился на Федоре Кузьмиче: — В чем же, по-вашему, папа, Илья заблудился?
— Большими-то мыслями только большие люди живут, — ответил терпеливо Федор Кузьмич. — А Илья-то эля куда хватил: мыслями Ленина… Хотя бы другими чьими-то сказал, поменьше… Твоими пущай… Ты член партии. Твоими мыслями жить можно… А то сразу Ленина… — Федор Кузьмич незаметно повернул разговор в свою сторону. — Так и каждый сможет говорить, что он мыслями-то этими высокими живет, а копни его, он не то что в мыслях в этих запурхался, а и даже позорную линию в жизни ведет…
Зыков ответил Ирине хитрым, с намеком, взглядом.
Тут вмешался Владимир. Тряхнув волосами, отодвинул рюмку:
— Не о том сейчас разговор, папка…
— О том, — набычил голову Федор Кузьмич. — Некоторые стыд потеряли… Ты знаешь, о ком я думаю. А говорят как святые.
Ирина вспыхнула, потупила глаза и неловко зашарила по столу руками. Владимир снова не усидел, вонзился в отца взглядом:
— Говорю, папка, не туда разговор повел…
— Ты шары на меня не пяль, — рассердился Федор Кузьмич. — Тоже мне, благородный… Вот он, Андрей-то, хоть белиберду и несет, — Зыков вытянул над столом руку в сторону Дарьиного старшака, — а живет доброй семейной жизнью…
Илья попытался утихомирить родню:
— Мы отклонились от разговора… Совсем отошли… И ругаться, по-моему, не надо… При чем тут семейная жизнь?
Владимир перебил:
— Ты, папка, не путай божий дар с яичницей. Я знаю, что ты задумал, — повернуть тут наш разговор. Мы, конечно, можем обо всем поговорить… Но речь-то сейчас вовсе не о тех, кто «позорную линию ведет», а речь о том, будто ничего в нашей жизни нет красивого…
— Это Андрюшка сдуру сказал, — немедленно сдался Зыков-старший. — Он завсегда ляпнет что попало…
— Не все охота слушать, папка… Про мысли тут всякие, — Владимир повернул голову в сторону Андрея. — Я тоже не своими мыслями живу… Вот так! Я живу мыслями социалистического общества… В истории как получается? Рабовладельцы жили своими рабовладельческими мыслями, феодалы — феодальными, капиталисты — буржуазными, а мы при социализме обязаны жить мыслями социалистическими…
Федор Кузьмич ничего не ответил, а только подумал с легкой приятной досадой; «Встреваю я без ума, разъязви их, детушек, спорю, а они смотри какие у меня! Правильные речи толкуют, полностью в согласии с мнением рабочего класса… Андрюшка-то, он все понимает, только характер у него такой, обязательно спор завести. Растут дети, Федор Кузьмич, растут, мудреют…» Подумав, Зыков успокоился, подобрел, быстро восстановил за столом мир и остальное время тихо сидел с Дарьей Ивановной, следя за детьми, как они играли в какую-то смешную игру, придуманную Фефеловой, смеялись и пели.
Ночью, однако, спать Федор Кузьмич не мог: все виделись большие, насильственно смеющиеся глаза Нади Фефеловой. Слышал, как пробудился на работу Владимир (он обычно вставал первым), завтракал перед уходом. Бабка Зычиха сказала внуку:
— Помру, бог даст, на мою кровать Иринку-то покладите, а то бабенка спит на проходе…
Федор Кузьмич вышел на кухню, сполоснул над умывальником лицо, сел к столу.
— Нехорошо вчера получилось…
Владимир замер.
— О чем ты?
— Девка пришла, а ты ей ни слова ни полслова…
— Пришла и ушла.
— Поогрызайся еще, — незлобно прервал его Федор Кузьмич. — Не на работе…
— Ты, папка, ко мне со своими заботами не приставай, — в свою очередь отрезал сын. — Не люблю я Фефелову, сказал ей давно. В своей жизни я сам решу, как мне жить.
И чтобы не слышать ответ отца, снял с вешалки пальто и — на улицу. Только с досады хлопнул дверями. Стукнул в окно Петьке Воробьеву, крикнул:
— Проснулся? Заводи мотор.
Петька выбежал на крыльцо в демисезоне, кепке, ботиночках. Сплясал чечетку.
— Форс-мажор, Владимир Федорович. Не как ты — в пимищах. Начальник еще… С рабочего класса бери пример.
Пошли друг за другом тропинкой. Петька сзади колобродит-изощряется:
— Скоро цивилизованно заживем… Квартирки получим, а там от поселка по асфальту, жена моя Груша, только запузыривай…
Утро раннее, глухое. Над крышами редкий запашистый дым. В небе разноцветные звезды крупными мерцающими хлопьями. От пряного затишья и веселых Петькиных слов у Владимира затихла душа — всю ночь болела из-за Надежды.
Теперь решил: пусть отец свое говорит, а он, Владимир, будет делать свое…
Вспомнил, как в день выборов катался с Ириной на тройке. Четко сияла на побледневшем небосклоне морозная крестовина солнца. Скрипели полозья, и пахло набросанным в сани сеном. И он шептал ей, что любит ее больше всего на свете, что она красивее всех и всех умнее…
— Женюсь я, Петька, — сказал он, оборачиваясь к другу. — Надо кончать холостую жизнь.
— Ну и дурак. — Петька шмыгнул носом у самого его лица. — Дурачина ты, простофиля… Иди и поклонись рыбке, пока не поздно… Скажи: смилуйся, государыня рыбка…
— Еще позавидуешь, — буркнул Владимир.
— Завидовала кошка собачьему житью, — засмеялся Воробьев. — Поди, Фефелиха уломала?
— Глубоко, мой друг, заблуждаешься… Ирина…
Петька с минуту молчал, скользнул ботинками по тропе. Наконец, отозвался — в голосе сожаление:
— Вот так, Владимир Федорович, и вымирало русское дворянство.
Владимир обиделся и замолчал.
Кабинет у Зыкова — небольшая комната, стол у окна, сейф, вдоль стен деревянные кресла, на стенах плакаты. Окно темное — рано, синеватый морозный воздух падает сливом из открытой форточки. Стекла затянуло испариной.
Владимир разбирал бумаги, готовясь к утреннему наряду, когда в кабинет заглянул Расстатурев. Без шапки сел в отдалении и нагнулся к коленям, опустив глаза в пол.
— Что это твой отец говорит, что я хреново работаю?
Владимир улыбнулся неловко, глядя на его нечесаную голову.
— Когда говорил-то, Федул Фарнакиевич?
— Когда бы ни говорил. — Расстатурев поднялся и вытянул перед собой руку ладонью вперед. — По какому такому праву сват наговаривает?
— Делать ему нечего…
— Мне от того не легче… Он, может, сам лентяй из лентяев. Это на прошлой неделе строгает трамбовку, а щепу на конвейер. Я ему говорю: «Что ты, сват, делаешь? Пошто уголь засоряешь? Мы его за границу япошкам продаем: должны марку держать». Вточь как ты говорил. Думаешь, Вовка, он пошевелился? Глазом не повел…
— Сам разберись, Федул Фарнакиевич…
— Это все из-за Нюськи, я знаю, — снова сел Расстатурев. — Ему невестка не ндравится… не ндравится — и не брал бы, не заплакали…
Снова открылась дверь: в кабинет заглянул Фефелов. Пальто расстегнуто, меховая шапка на бровях, лютая складка на переносице. Расстатурев вытер рукавом подбородок и встал. Дмитрий Степанович помедлил в дверях, оглядывая кабинет, поздоровался кивком головы и процедил Владимиру сквозь зубы:
— Зайди ко мне, Владимир Федорович…
«Неужели что случилось? — подумал Зыков. — Ну, будет с утра трепка…» — Пошел немного погодя.
У начальника шахты в кабинете слепил газовый свет, отражался в паркете и вишневой полированной мебели. Окна задернуты шторами. Дмитрий Степанович сидел за столом, разминая руки, и шевелил кустистыми сиреневыми бровями. На тумбочке, когда зашел Владимир, звякнули бутылки с нарзаном.
— Садись, — сказал Фефелов, показывая Зыкову на кресло. Синеватые отеки на щеках загустели, выгнулись серпом губы углами вниз. — Что опять выкинул? Девка в слезах пришла…
— Ничего. — Владимир сел, держа на коленях руки. Сразу понял, о чем речь.
— За Надьку в порошок сотру, если что… Не хочешь гулять — не гуляй, но спектакли не устраивай.
— Никаких не было спектаклей, Дмитрий Степанович…
— Я слушать тебя не хочу. — Фефелов сверкнул старческими глазами. — Она до полночи ревела как ошалелая. Тебе, видишь ли, шуточки, поиграть захотелось на нервах… Ходишь размахиваешь срамотой, как черкес шашкой…
Владимир поднялся.
— Чтобы сегодня же все уладил, — предупредил Фефелов. — И знать ничего не знаю. Не уладишь — пеняй на себя…
— Нечего мне улаживать, Дмитрий Степанович, — пробурчал Зыков, глядя Фефелову в глаза. — Я ей все сказал…
Тот онемел, дыша громко и часто, бессильно выложил на стол руки.
— Что случилось, Володя?
— Это папка ее позвал. И нехорошо как-то получилось… Я, конечно, за отца извиняюсь, а с Надей у нас… ну как это сказать? Все…
— Что значит — все?
— Раздружились мы, Дмитрий Степанович… Что же тут спрашивать?
— Я ни о чем и не спрашиваю, я говорю. — Фефелов затяжно посмотрел в угол стола. Снова посуровел его голос: — Зря, Владимир Федорович… Я думал, что ты порядочный человек… А ты, оказывается, свинья.
Зыков пришел на участок выбеленный, сел за стол, нетерпеливо постучал по крышке. На душе было скверно. Ну, для чего отец надумал все это дело с Фефеловой? Действительно, как-то нехорошо получается.
В кабинет собиралась первая смена. Посинело окно, и от форточки потянуло мятными леденцами. Люди рассаживались, разговаривали о предстоящем переселении с Отводов.
— Не умозговали ране, — говорил один рабочий, лысый, с выступающим лбом и крепким подбородком, — Зарубин. Он держал в руках шапку, распяливал ее временами, крутил на пальце. — Расселили мужиков на угле. А сейчас куда деваться? Сейчас квартиры давай?
— Так-то где квартир наберешься? — ответил другой. Он сидел рядом с Андреем Зыковым, забросив ногу на ногу.
Выпрямился Расстатурев, сморщил лоб. Его новая фуфайка расстегнулась, открыв клетчатую ситцевую рубаху и ремень с самодельной пряжкой.
— Говорили, через десять лет жильем обеспечат, — вставил он. — А я так думаю: где обеспечишь? У людей жилье есть, а их в другое переселяют. Тогда как у других не было и нету…
Вмешался в разговор Семен Макаров, Андрюшкин напарник по работе и собутыльник. В шляпе и в высоких начищенных сапогах, он, прежде чем начать говорить, склонился к коленям, дернулся, ужимая плечи и хихикая, почесал волнистый нос:
— Я говорю: все правильно происходит. Это почему, к примеру, один должен пользоваться коммунальной квартирой, а другой не должен. Между прочим, в коммунальной квартире-то жить удобнее: там и ванна, и уборна, и все такое. По-государственному как? Все люди равные. Отчего же, к примеру, если я имею домишко-рухлядь, то мне отказывать в лучшей жизни? Нет, а по-моему, как власти делают, так и правильно…
— Дурак ты, Семен, почему-то, — сказал Андрей, и все засмеялись.
Владимир тоже неодобрительно покосился на Семена.
— Жить-то как все хочешь, а работать — что-то тебя не очень видно, — сказал.
— Что я? Работаю и работаю…
— Неважно работаешь. — Владимир поднялся, обрывая посторонний разговор. На сердце у него все еще лежала тяжесть от разговора с Фефеловым, но надо было приступать к работе. — Это вообще не только к Макарову относится… Неважно мы дело начали, авария у нас на аварии… И сейчас вот из шахты сообщили: снова «скачали» цепи.
В этот день, как и обычно, он спустился в шахту вместе со сменой и таскал по штреку цепи, восстанавливая конвейер. Чем больше уставал, тем больше хотелось делать, потому что от работы медленно затухала и расплывалась тяжесть на сердце.