Глава тридцать пятая

Дверь камеры со скрежетом распахнулась, и сквозь решетку клетки Литвинцев увидел входящих к нему людей. Всех их он давно уже знал — смотрителя тюрьмы, надзирателей, жандармского ротмистра Леонтьева. «Опять допрос», — подумал он с глубочайшим безразличием и сел на своем топчане.

— Встать, Литвинцев! — пуча глаза, заорал надзиратель. — Сколько можно говорить: раз пришло начальство, арестанту положено встать!

— Велика честь, — усмехнулся Литвинцев, продолжая по-прежнему сидеть. — Если начальству неприятно стоять, когда я сижу, принесите ему стулья. Я не возражаю, господин надзиратель.

Тот, не найдясь, что ответить, уставился на ротмистра: вот, мол, какой этот арестант, никаких порядков не признает, смотрите сами, что с ним делать.

Ротмистр брезгливо отмахнулся и подошел к клетке.

— Это наша последняя встреча до суда, Литвинцев, — сказал он, глядя сквозь решетку. — Советую не пренебречь этой последней возможностью для чистосердечных признаний.

— Будут новые вопросы, ротмистр?

— Вопросы прежние. От кого получил и куда вез оружие?

— Не скажу.

— Знал ли членов боевой организации Ивана Кадомцева, Михаила Гузакова и Владимира Густомесова?

— Представления не имею.

— А если они сами признают тебя?

— Это их дело.

— Ввести!

К клетке подвели громыхающего цепями Гузакова. В тюремном одеянии Михаил казался еще выше и шире в плечах, настоящий Алеша Попович. Чтобы лучше разглядеть его лицо, Петр поднялся и подошел к решетке.

— Сидеть, Литвинцев! — тряся решетку, закричал надзиратель. — Сидеть, раз тебе говорят!

— Не могу, господин надзиратель, не могу. Всякий, кого вы тут заковали в цепи, мой друг и брат. Как же я могу сидеть при них, ведь стульев им, я думаю, вы не принесете?

— Оставьте его, — опять отмахнулся Леонтьев и встал рядом с Гузаковым. — Тебе знаком этот человек?

— Дайте поглядеть, — держась руками за клетку, недовольно проворчал Гузаков.

На мгновение глаза их встретились. И руки на ржавых прутьях тоже.

— Ну, признаешь, Гузаков?

— Нет, — отступая от клетки, сказал Михаил. — Впрочем, если бы и признал, все равно не сказал бы. Умирать предателем — последнее дело, ротмистр.

— Спасибо, брат мой, — громыхнув цепями, поклонился ему Петр.

Гузакова увели обратно — в такую же камеру и в такую же клетку.

На смену ему привели Густомесова. Высокий, тонкий, худой, Володя еле волочил тяжелые кандалы. Лицо со следами побоев. Давно не чесаные льняные волосы потемнели от тюремной грязи. В глазах-васильках — огоньки радости и надежды.

От слабости Густомесова изрядно качало. Подойдя к клетке, он обессиленно ухватился за прутья решетки и припал к ней лицом. Пальцы Литвинцева как бы нечаянно коснулись его мягких волос.

— Что, братишка, тяжела неволя? — участливо спросил он. — А ты все-таки держись, не показывай своей слабости, не радуй своих палачей.

— Молчать! — не удержался от крика и ротмистр. — Твое дело стоять и молчать, ясно? Иначе опять прикажу на две недели запереть в карцер!

Схватив Густомесова за плечо, он силой оторвал его от клетки и крикнул прямо в лицо:

— Ты знаешь этого человека? Кто он?

— Не знаю, господин ротмистр. Никогда не видел.

— Спасибо тебе, брат мой, — поклонился Литвинцев и ему.

После Густомесова у клетки оказался Иван Артамонов. Он был все так же сосредоточен и невозмутимо спокоен, словно находился не в тюрьме накануне казни, а в родном златоустовском доме среди родных ему людей.

«Богатырь, — любуясь Артамоновым, думал Петр. — Хорошо у него тогда с динамитом вышло. Да и не только с динамитом…»

— Знаешь этого человека? — торопил Леонтьев.

Артамонов бросил на ротмистра пренебрежительный взгляд и отрицательно качнул головой. Литвинцев молча поклонился ему: спасибо, мол, тебе и прощай. В ответ поклонился и Артамонов.

— Удачи тебе, узник.

— Разговорчики! — взвизгнул выслуживавшийся перед начальством надзиратель, однако, хорошо усвоив опыт других и свой собственный, близко подойти не посмел.

— Ввести следующего! — распорядился между тем смотритель.

В камеру вошел совершенно незнакомый Литвинцеву парень. Лет двадцати, выше среднего роста, с острыми черными глазами из-под крутых черных бровей, башкир.

— Посмотри внимательно и вспомни, видел ли ты раньше этого человека, — приказал ротмистр.

Волоча по полу цепь, парень сделал несколько шагов к клетке и принялся с интересом разглядывать Петра.

— Ну, что за человек? — наседал сбоку Леонтьев.

— Человек как человек, — ответил парень-башкир.

— А ты смотри лучше. Узнаешь?

— Хороший человек. Нынче все хорошие сидят в тюрьме.

— Не рассуждай, а отвечай! Ясно?

— А разве я говорю не ясно, господин ротмистр? Хороший, говорю, человек. Жалко, раньше встретиться не пришлось.

— Значит, не признаешь?

— Нет.

— А ты вспомни, напрягись!

— Не старайтесь, господин ротмистр, не знаю я этого человека, — правду сказал парень. И неожиданно заключил: — А и знал бы, какая разница? Все равно не сказал бы: у нас, у башкир, друзей не выдают.

— Увести!

У порога парень обернулся. Литвинцев поклонился и ему.

— Спасибо, братишка. Скажи хоть, как зовут тебя!

— Ишмуратов я! — уходя, крикнул тот. — Прощай, брат!

Когда шум шагов и текуче-холодный звон железа стали стихать, Литвинцев нашел слово благодарности и для Леонтьева.

— Спасибо, ротмистр, и вам. Сегодня по вашей воле я узнал столько хороших людей, приобрел столько братьев, — и тоже, явно издеваясь, низко поклонился.

— Не юродствуй, Литвинцев! Как бы вместе с этими братцами на одной перекладине болтаться не пришлось!

— Сочту за честь, ротмистр.

— Можешь считать, что эта честь тебя не обойдет.

— Еще раз спасибо…

Ротмистр явно устал, терпение его было на пределе.

— Почему ничего не спросишь о жене, Литвинцев?

— Потому что не хочу услышать ее имя в этой мерзкой тюремной грязи!

— Ну а повидаться? Повидаться с нею тебе бы хотелось?

Литвинцев молчал. Широко распахнутые серые глаза Петра растерянно и недоуменно смотрели на ротмистра.

— Отчего молчишь, Литвинцев? Ведь это последняя возможность. Последняя, понимаешь?

В душе Петра шла напряженная борьба.

— Здесь? В этой мерзкой звериной клетке? — наконец выдавил он.

— А ты бы хотел, чтобы мы для вас отдельный номер в гостинице заказали? — наслаждаясь его растерянностью, рассмеялся ему в лицо ротмистр.

Литвинцев ожег его ненавидящим взглядом и, тяжело волоча цепь, медленно отошел в глубь клетки.

— Не надо, ротмистр, — не оборачиваясь, сказал он оттуда. — Тем более, что о такой милости я вас не просил… Не надо…

— Вот не ожидал! — искренне удивился Леонтьев. — И тем не менее такую возможность я вам предоставлю. Не из милости, как ты думаешь сейчас, нет. Просто мне нужно выяснить еще один вопрос, только и всего.

Петр представил себе, как вот сейчас в эту грязную, мрачную камеру войдет она, Варя, как она увидит его в этой жуткой звериной клетке, в цепях, грязного и обросшего, и ему стало не по себе.

— Не надо, ротмистр, — повторил он твердо. — Ей будет тяжело увидеть все это. Она ведь женщина, ротмистр!

— Стесняешься своего вида? — опять засмеялся Леонтьев. — Ничего, это же еще не виселица, Литвинцев!.. Ввести арестантку Варвару Симонову!

Петр не заметил, как снова оказался у решетки своей клетки. Пальцы до хруста сжали холодные ржавые прутья. На мгновение он забыл и о своем виде, и о наблюдавших за ним тюремщиках, — все его внимание было приковано к двери, откуда должна была появиться она.

В камеру Варя вошла спокойным твердым шагом, с гордой высоко поднятой головой. Похоже было, что она даже не подозревала, куда ее привели. Вот она остановилась перед клеткой, озадаченно оглядела это нелепое средневековое сооружение, подошла еще ближе.

— Варя, — не выдержал, позвал он. — Варя… Ты только не волнуйся, это я…

— Петя? — вздрогнула она. — Ты?.. Какое счастье, милый!..

— Ты только не волнуйся… ты…

В следующее мгновение она уже была рядом. Горячие руки их сплелись. Ржавая железная решетка, разделявшая их, будто исчезла. Во всяком случае они ее не замечали.

Петр слышал, как что-то кричали топтавшиеся рядом надзиратели, как что-то говорил ротмистр Леонтьев, но все это было так далеко и нереально, что словно бы и не касалось его.

— Милая, ты только не волнуйся… ты…

Варю оторвали от решетки силой, а его оттеснили в глубь клетки штыками.

— Арестантка Симонова, знаете ли вы этого человека?

— Что за нелепый вопрос? Я люблю его… Он — мой муж!

— Было ли вам известно о его прежней революционной деятельности и что именно?

— Мне известно лишь то, что я люблю его!

— Кому принадлежит нелегальная литература, изъятая у вас по обыску в Саратове? Вам или этому лицу, назвавшемуся Литвинцевым?

— Господи, о чем вы спрашиваете! Конечно, мне. Только мне!

Услышав это признание, Петр опять рванулся к решетке.

— Господин ротмистр, я протестую! Допрашивать в такой обстановке женщину — это садизм. Неужели вы не видите, в каком она состоянии?

— В таком случае не ваша ли это литература, Литвинцев?

— Нет, не моя. Но и не ее!

— Чья же все-таки?

— Эти книжки были в квартире, когда мы сняли ее для себя. Должно быть, остались от кого-то из прежних жильцов. Но если вам очень нужно, можете считать их моими.

— Арестантка Варвара Симонова, вы подтверждаете это?

— Подтверждаю только то, что я люблю его!..

Ее увели, не дав им ни проститься, ни сказать друг другу даже нескольких слов. И все-таки Петр был счастлив: они увиделись! Увиделись, когда была потеряна всякая надежда. Увиделись, надо полагать, в последний раз…

Рядом, на расстоянии вытянутой руки, перед клеткой стоял и курил ротмистр Леонтьев. Для чего он устроил весь этот спектакль? Чего думал добиться?

— Литвинцев, тебе не жаль своей жены? Разве ты не видишь, какое это для нее горе?

— Я горжусь ею, ротмистр!

— Чтобы облегчить ее положение и спасти себя, требуется совсем не много.

— Да? Что именно?

— Назови людей, от кого ты получил и кому вез оружие?

— Только-то, ротмистр! Всего-то?

Теперь смеялся он. Все громче и громче. До слез. До хрипоты.

— Ну так что же, Литвинцев?

— Я все сказал. И… подите вон.

Больше допросами его не мучили, и он понял, что дело передано в суд.


В один из апрельских дней в его камеру вошел незнакомый ему человек. Когда их оставили одних, представился:

— Присяжный поверенный Алексей Алексеевич Кийков. Мне поручено быть вашим адвокатом и защищать вас на суде.

— Кем поручено? — нахмурился Литвинцев. — Сам я о такой милости не просил. Да и нанимать защитника мне… несподручно.

— Почему? — удивился адвокат.

— Прежде всего у меня нет денег, чтобы платить вам за ваши труды. А потом… какой смысл защищаться, когда и так все ясно?

— Что же вам ясно, Петр Никифорович?

— Так и так меня ждет виселица. Зачем же зря деньги переводить?

Кийков неодобрительно пожал плечами.

— Дела политических заключенных я веду бесплатно, примите это к сведению. Что же касается вашего преждевременного решения, то оно хотя и небезосновательно, но все-таки преждевременно. К тому же это поручение комитета, ваших товарищей, которых я очень уважаю и которым никогда не отказываю в помощи.

Последние слова он проговорил тихо, почти одними губами, опасаясь, что их разговор могут подслушать притаившиеся за дверью надзиратели.

— Послушайте, любезный, уж не провокатор ли вы? — отстранился от него Литвинцев. — Откуда мне знать, что вы за птица и кто вас подослал ко мне?

— Ну, зачем вы так? — обиделся адвокат. — Если вы уфимец, то должны были бы слышать обо мне. Я вел дела симских рабочих, Ивана Якутова, многих других… И никто еще не встречал меня с таким недоверием.

— Чего же вы хотите?

— Помочь вам избавиться от виселицы.

— Как? Чем?

— Всеми доступными мне средствами, Петр Никифорович. Прямо скажу, при наших нынешних порядках они не так уж велики, однако пренебрегать ими не следует. Умело построенная защита иногда дает очень хороший эффект.

— Но ведь суд-то будет военный!

— Тем более!

Петр задумался. Кого-кого, а адвоката он не ожидал. Приглядевшись к Кийкову, вспомнил, что видел его в день погрома в здешней тюрьме. Тогда он действительно защищал симцев и, говорят, многих спас. Но что может спасти его, Петра?

— Меня может спасти лишь одно, — тихо сказал он, — но вы никогда на это не решитесь.

— Что именно?

— Пара хороших револьверов!

— Вы с ума сошли, Литвинцев! Да меня за такое дело на каторгу сошлют. Вас повесят, а меня — на каторгу! Честное слово!

Он видел, как побледнело лицо адвоката, как затряслись его руки, и ему стало жаль его.

— Извините, Алексей Алексеевич, настаивать на этом не буду. Ведь вы интеллигент, а все российские интеллигенты страсть как боятся каторги!

— Не все, Петр Никифорович, не все!.. Российская интеллигенция дала движению немало замечательных имен!

— Не агитируйте меня, господин Кийков. И вообще… спасибо вам за хлопоты, но ни в какой защите я не нуждаюсь. И никакого комитета я не знаю! Не имею даже представления!

Кийков огорченно вздохнул.

— Не верите мне?

Литвинцев неопределенно пожал плечами.

— Однако вы все же подумайте. А я вас через пару деньков проведаю. Что вам принести?

— Пару коробок махорки, если вас это не обременит, и книжку бы поинтереснее, если позволят.

Почти уверенный, что этот адвокат к нему больше не заявится, он стал дожидаться дня суда. Но Кийков появился уже на следующий день. Принес махорки, книгу «Овод», кое-что из съестного и попросил, чтобы он сейчас же, до начала разговора, закурил. Подчиняясь этой непонятной, но настойчивой просьбе, Петр открыл предложенную ему коробку, полез в нее за махоркой и неожиданно нащупал многократно сложенную бумажку.

«Вести с воли! — обожгла горячая мысль. — Значит, не всех удалось пересажать, есть еще люди на свободе!»

В записке говорилось, что о его положении комитет осведомлен и предпринимает доступные меры помощи. Адвокат характеризовался как человек вполне наш, которому можно во всем довериться и который должен защищать его на суде. В конце этого заботливого товарищеского послания стояла хорошо известная ему подпись: «Лука». А Лука — это Сергей Черепанов!

— Теперь и в самом деле закурите, — сочувственно улыбнулся Кийков, загораживая своей спиной дверь с волчком для наблюдения за заключенными. — Я ведь вижу, как вам это необходимо. Курите.

Петр закурил и заодно сжег записку.

— Скажите, господин адвокат, — спросил он неожиданно, — а Черепанов — это, случайно, не потомок тех полузабытых крепостных уральских изобретателей Черепановых, которые построили первый в России паровоз?

— Внук… А что это вас так интересует? — оживился Кийков.

— Просто так… Когда вместе работали, спросить постеснялся, а теперь уж и не спросишь.

— Не нужно терять надежды, Петр Никифорович!

Литвинцев докурил самокрутку, бросил окурок в угол и поднял на гостя вопросительный взгляд.

— Я готов, Алексей Алексеевич. Будете о чем-то спрашивать?

— Да. С вашим делом, так, как подает его жандармское дознание, я уже познакомился. Но мне нужно знать больше, а именно так, как все было на самом деле.

— Зачем это вам?

— Чтобы найти хотя бы маленькую зацепку для построения защиты.

— Вы думаете, она есть?

— Думаю. Вот взять, к примеру, самое главное — ваш побег из тюрьмы. Если это просто побег без оружия и нанесения телесных ран или убийства чинов охраны, то это одно дело, за него даже при сегодняшнем разгуле реакции смертной казни не присуждают. Иное дело, если это побег вооруженный, с жертвами или хотя бы с попытками применить оружие…

— Алексей Алексеевич, — нетерпеливо перебил его Литвинцев, — у меня не было и не могло быть оружия! Я просто у ш е л из тюрьмы на виду у всех, когда во дворе шла схватка с группой Миловзорова. Будь у меня револьвер, я бы наверняка тоже начал палить. Но уйти незамеченным тогда было бы просто невозможно.

— Очень хорошо! — блеснул очками Кийков. — Вот эту мысль мы и положим в основу нашей защиты. Нам нужно доказать суду, что обвинение в в о о р у ж е н н о м побеге несостоятельно, и тогда…

— Вы думаете, военный суд захочет знать правду? Зачем она ему, если задача у него совсем другая — искоренять революцию?

Адвокат померк лицом и болезненно ссутулился.

— Вы правы, друг мой, говоря так о наших судах… Но не складывать же оружия добровольно. Надо же что-то делать, бороться!

— В таком случае, Алексей Алексеевич, вам придется встретиться с надзирателем Денисовым. Это он, старый шельмец, свидетельствует, что я в него стрелял и якобы даже ранил. Будь у меня действительно револьвер, уж я бы не промахнулся, будьте спокойны. Я бы уложил этого старого паука на месте!

— Обязательно увижусь и поговорю, Петр Никифорович!

— А история задержания в Раевке? — спросил Петр. — Почему она не волнует вас? Или это — мелочь?

— Нет, не мелочь. Тут каторга видна с самого начала.

— А вешалки не предполагаете?

— В наше время ни за что поручиться нельзя. Хорошо, что вы это понимаете сами и на все смотрите чрезвычайно трезво и хладнокровно…

— А что мне остается делать? Я ведь знал, на что иду. С самого пятого года знал.

— И вас это не остановило?

Литвинцев легко и свободно рассмеялся, как если бы и не находился в тюремной камере.

— Плохим бы я был революционером, если бы это испугало меня!.. Но давайте об этом не будем, боюсь, что тут мы с вами общего языка не найдем.

В следующий раз Кийков признался своему подзащитному, что он тоже участник движения, социал-демократ. Петр искренне обрадовался такому обстоятельству, но не удержался от соблазна поиронизировать над интеллигентом.

— Из фракции меньшинства, небось, Алексей Алексеевич?

И получив утвердительный ответ, закивал:

— Вот-вот, оттого-то вам так страшно говорить об этих «вешалках»! Ваши друзья таких разговоров не любят. Они мечтают взять власть чистенькими руками, без единого выстрела, без жестокой борьбы. Но так легко свобода не дается!

Встречи их становились частыми, почти каждодневными. От Кийкова Петр узнавал новости уральской и общероссийской жизни, подробности тех или иных событий, судьбу того или иного товарища. Однажды тот принес радостную весть:

— Вчера освободили Варвару!

Загрузка...