ГЛАВА 2

С пригорка Марьяновка просматривается насквозь. Виден каждый дом, каждый огород и палисадник. Пройдет человек по дальней улице — и того можно узнать безошибочно, если не по лицу, то по походке, одежде или иной какой примете.

После долгого утомительного дня деревня готовилась к ужину и отдыху. Из труб дружно курились печные дымы, свидетельствуя о благополучии в семьях. По полевым дорогам катили домой с посевной автомашины и подводы. Расходились по дворам набродившиеся за день гуси и утки. Только пацаны в закатанных до колен штанишках, нагнувшись с удочками над самой водой, еще терпеливо дожидались на Селиванке клева.

— Стойте, стойте, може, вытащите коряжку, — проговорила вслух с усмешкой наблюдавшая за рыбаками Анна Анисимовна. — Вода-то ишо мутная, не видит рыба червячка…

Она недавно пришла с фермы. Целый день вывозила на лошади навоз из коровника. Бригадир, Федор Семенович Байдин, попросил. Отказывать же ему Анна Анисимовна не привыкла. Порядком устала, ворочая лопатой сырую, со жгутами подстилочной соломы массу. Но, попив дома из самовара чайку с медом, приободрилась и теперь сидела у окна, глядела на Марьяновку. Сердито поджала губы, заметив искрящуюся точку над входом в приземистый деревянный клуб. И было от чего досадовать. Та электролампочка светила без надобности целыми днями, будто в деревне совсем не разумели, как ее погасить.

— Заленились вовсе, гляделки жиром заплыли, — проворчала Анна Анисимовна. — На конном дворе, в коровнике эдак вот жгут. Небось в своих-то избах не забывают потушить, а до казенных никому дела нету.

С клуба взгляд ее перешел на высокий дом под шиферной крышей по крайней от Селиванки улице. Дом был обращен сюда, к пригорку, застекленной верандой и глухой стеной двора. И тут Анна Анисимовна прерывисто вздохнула, опустила глаза и повернулась к окну спиной. Немало уже времени прошло, как тот дом вырос на ее срубе, две весны отшумели, третья настала, а она все не может забыть злую затею Зыряновых, лишивших ее добра. Как глянет за Селиванку, вновь все вспоминается, сердце обдает болью и горечью…

Круглое зеркало на столе выхватило ее расстроенное лицо в ниточках морщин на лбу, с бороздками в уголках сжатого рта, усталыми синими глазами в ободке блеклых, выгоревших на солнце ресниц. «Господи, постарела-то как! — испугалась Анна Анисимовна, разглядывая себя в зеркале. — Степа приедет, поди и не узнает».

Расстроившись еще больше, она опрокинула зеркало на скатерть тусклой стороной вверх. На коленях ее белел свитер — пока еще без рукавов и воротника. Анна Анисимовна привычно нащупала пальцами ощетинившиеся спицы, принялась вязать.

Некоторое время в горнице был слышен только шорох спиц, да блинообразный маятник старых ходиков с потускневшим рисунком первого отечественного трактора над циферблатом степенно отбивал поклоны.

Но вот Анна Анисимовна выпрямилась, взяла свитер в руки, подняла глаза на светловолосого смеющегося парня в большой деревянной раме. Она чуть растянула свитер, как бы примеряя его к плечам Степана, и опять начала колдовать над пряжей, успокоившаяся уже, с подобревшим лицом.

— Баской будет свитер. Шерсть-то своя, овечки, слава богу, не скупятся. Свяжем получше фабричного. Никакая простуда сыночка моего в ём не возьмет. Верно ить, Минька? — певуче заговорила Анна Анисимовна, обращаясь к единственному в избе живому существу — пушистому котенку с темным разливом на спине и груди.

Минька уставился на хозяйку наивными, чистыми, еще не успевшими приобрести пронзительного блеска, глазами. Потом принялся попеременно водить лапками по ушам с белыми кончиками, кивая в такт головой, как бы выражая полное согласие со сказанным.

— Мойся, мойся, — ласково улыбнулась Анна Анисимовна. — Небось гостя дорогого, Степу, почуял? Приедет он нонче, приедет…

Подняв глаза от спиц, она снова радостно взглянула на фотографию сына.

В другой рамке, тоже висевшей в переднем углу горницы, теснились мелкие, изрядно пожелтевшие фотографии. Отсюда, от окна, лица на них почти не различались. Но Анна Анисимовна мысленно видела и маленькую дочку, завернутую в стеганое одеяльце домашнего пошива, и старшего сына Егора, с гармошкой, в кругу марьяновских девчат, у которых теперь такие же взрослые сыновья. Много годов прошло с тех пор, как земля приняла Верку и Егора. Дочка померла в грудном возрасте от кори еще в тридцать третьем. Егор погиб восемнадцати лет за тысячи верст от Марьяновки, под деревенькой с нерусским названием в последние месяцы войны. Остался в живых только Степан, меньшенький, родившийся в сорок втором. Сберегла его как-то от хворей, которых в войну было не перечесть.

Грустные воспоминания вызвала пожелтевшая карточка, где Анна Анисимовна была снята вместе с мужем. Она — высокая, стройная, в длинной черной юбке и белой кофте, с коротко подстриженными, закрывающими уши волосами, какие носили молодые женщины до войны. Он — чуть пониже ростом, с ежиком волос над широким лбом и в мешковатом суконном костюме в полосочку. Лицо Архипа Даниловича на фотографии расплылось, глаза сделались едва приметны, а вот полосочки на пиджаке проступали четко, будто в них и заключалась вся суть. Даже сейчас, спустя три десятка лет, Анна Анисимовна все еще была в обиде на районного фотографа, который так небрежно обошелся с лицом Архипа Даниловича.

Правда, остались от мужа на память и другие карточки. Никогда не любивший глазок фотоаппарата, робеющий перед ним, на фронте он снимался много раз. Видимо, спешил запечатлеть себя живого в жестоких и непредвиденных обстоятельствах войны… Но Анне Анисимовне дороже всех была та, единственная свидетельница их счастливой и молодой поры. В неотутюженном костюме, с наивно-простым лицом деревенского мужика Архип казался ей понятнее и роднее.

За окном заполоскалось далекое, протяжное мычание. Анна Анисимовна перестала вязать, прислушалась. Мычание донеслось снова, на этот раз сильнее. Она встала, выглянула в окно и сразу зажмурилась. Солнце уже опустилось почти над самым горизонтом и светило прямо в глаза.

— Пойду встречать скотину. И тебе молочка парного опосля принесу, — заторопилась Анна Анисимовна, погладив улегшегося на подоконнике котенка.

Сменив у порога домашние тапки на кирзовые сапоги, она спустилась по невысокому крыльцу в полутемный крытый двор, вытащила из деревянного ларя и поставила на газетку накрытый салфеткой ковш, а рядом положила толстый, мокрый от рассола огурец. Угощение предназначалось для особого сегодняшнего случая. А случаем этим был выгон скота на пастбище. У Герасимовой ходили в деревенском стаде корова и две овцы, и каждую весну, вот в такой же день, она задабривала пастуха медовухой собственного приготовления.

Открылись настежь створки ворот, и во дворе с поленницами дров и горкой слегка зачерневшего сена у хлева сразу посветлело. На улицу Анна Анисимовна вышла, засучив до локтей рукава бордового платья и прихватив хворостину. Привычно посмотрела с высоты пригорка на Марьяновку. Было слышно в вечерней тишине, как гремят во дворах ведра, сплетаются неторопливые мужские и бабьи голоса. Там хозяйки тоже готовились к дойке. Некоторые с хворостинами стояли у своих ворот.

Анна Анисимовна, прислонившись спиной к палисаднику, стала смотреть на лесочек, который от пригорка отделял широкий, с зазеленевшей травкой на неглубоком дне и по бокам, лог. Пастух Никодим Ануфриев каждый год гонит стадо в деревню через этот лог, мимо ее избы. И теперь мычание коров доносилось с той стороны. В просвете меж берез и рябин с едва проклюнувшимися листьями мелькали их пестрые бока.

И вот стадо выплеснулось из лесочка. Впереди черно-белыми клубками катились овцы. За ними беспорядочно брели коровы, стосковавшиеся по хлеву и ласковым окрикам хозяек. Стадо на минуту скрылось в логу, потом разноцветными валами накатило на пригорок, с ходу растекаясь по нему. Раздался оглушительный, как выстрел, удар кнута. Животные испуганно сбились в кучу, пропуская вперед пастуха. И уже шли за ним на почтительном расстояний, то и дело озираясь на извивающийся в майской траве длинный кнут со жгучей хлопушкой из черного конского волоса.

Пастух Никодим поднимался на пригорок со стороны лога, заложив за спину руки, важный и торжественный. На голове его золотилась сдвинутая набекрень соломенная шляпа, на запястье левой руки сверкали часы. Пастух нарочно отогнул рукав пиджака, чтобы встречные заметили блестящий ободок. И сам пиджак, ладно сидевший на его не по-стариковски крепких плечах, был чисто отстиран. И коричневые брюки, заправленные в белые шерстяные носки, хоть и мятые, смотрелись. Ноги у Никодима за день отяжелели, желтые сандалетки скользили по гладкой, как шелк, траве. Но пастух старался держаться прямо и молодцевато. Впалые щеки его были чисто выбриты, и он поминутно поглаживал их ладонью.

«Ишь, вырядился, будто на именины идет», — усмехнулась Анна Анисимовна.

Поравнявшись с ней, Ануфриев приподнял шляпу и весело поздоровался:

— Многие лета тебе, Анисимовна! Как живется-можется? Какие вести шлет Степан из столицы?

— Вести добрые. Обещается скоро в гости приехать.

— Так-так… Давно уж он не был в Марьяновке. Отчего в прошлые лета не приезжал?

— Некогда ему было. Одно лето писал: мама, посылают нас, институтских, в Казахстан хлеб убирать. В другой раз в каникулы чё-то далеконько они строили. А прошлым летом опосля института на работу устраивался, опять домой не мог никак вырваться. Теперича уж все ладно у его, написал недавно, мол, мама, шибко соскучился по Марьяновке…

— Как не соскучиться, — поддакнул пастух. — Тут вырос, босиком по этим вот травкам бегал, водой нашей Селиванки умывался. Родное тянет любого, даже из самой Москвы-матушки. Поскорее бы уж приехал Степан, больно охота на него поглядеть.

Никодим сдвинул на затылок соломенную шляпу, отчего стал моложе, и с хитроватой улыбкой опять подбавил огня:

— Доброго молодца ты вырастила. Вон куда — аж до самой столицы пробился своим умом. Из всей Марьяновки, кажись, он там один-единственный. А ежели еще учесть его докторскую специальность, то тебе, Анисимовна, вовсе царицей надобно ходить по тутошним дорожкам да улочкам.

Анна Анисимовна, конечно же, догадывалась, куда гнет Никодим льстивыми речами. Всякий раз, встретив ее у ворот, пастух принимается усиленно расхваливать Степана и житейский опыт самой хозяйки, явно рассчитывая на радушие и гостеприимство. И Анна Анисимовна не может сердиться на него. Приятно ей слушать рассуждения Ануфриева насчет Степановых удач. Так приятно, что не может удержаться, расплывается в улыбке. И на этот раз она нарочно тянула с угощением, ждала расспросов о сыне.

А Никодиму уже не терпелось. Поблекшими, но еще зоркими глазами понукал хозяйку во двор, где, как он догадывался, застоялась в ковше янтарная медовуха. И озирался одновременно с беспокойством: коровы быстро обтекали его, устремляясь с пригорка в Марьяновку. А пастуху очень уж хотелось войти в деревню не в хвосте, а в голове стада, чтобы и другие бабы про себя отметили его усердие и тоже угостили бы.

— Так-так… Значится, живем-можем? — приговаривал Никодим, крутя жилистой шеей и подмигивая Анне Анисимовне.

И когда она наконец вынесла приготовленное угощение, пастух обеими руками ухватился за наполненный до краев ковш, не ожидая приглашения. Только и сказал: «Ну, будем здоровы» — и прирос губами к металлическому ободку. Цедил он медовуху с шумом, в горле его булькало, и выпуклый, как грецкий орех, кадык прыгал аж под самый подбородок.

— Скажу тебе, Анисимовна, — заговорил пастух оживленно, передавая пустой ковш хозяйке и хрустя соленым огурцом, — умеешь ты жить. Сына выучила, хозяйство большое одна на плечах тащишь, в колхозе робить успеваешь, и скотина у тебя послушная.

— Послушная, баешь? — рассердилась неожиданно Анна Анисимовна.

Она схватила за кривые, как ухват, рога подошедшую к воротам черно-белую дородную корову и гневно спросила растерявшегося Никодима, показывая на след кнута, пролегшего вдоль бочкастого живота Милки:

— Чё бьешь-то, коли она послушная? Може, из-за твоей дурости она сёдня целый литр молока сбросила! Уж сколько за скотиной ходишь, а ласки к ней у тебя ни грамма нету.

— Да ить их много. Не углядел я, Анисимовна, твою коровку, — кротко оправдывался захмелевший Никодим.

Желая, видно, смягчить хозяйку, пастух начал осторожно приглаживать на боку коровы шерсть, взлохматившуюся от ожога кнута. И тут же принялся жаловаться на свою судьбину:

— Прежде, сама вспомни, к скотине я относился уважительно. Злиться я стал с той поры, как старуху схоронил. Житье-то у меня нонче какое? На лугах днями один-одинешенек, приду в избу — опять никого. Дочки, как замуж повыходили за райцентровских, месяцами глаз не кажут. Орать на всю Марьяновку иной раз охота, так тошно бывает. Чего уж тебе, Анна, калякать, сама, чай, в эдаком положении.

— Жись у меня распрекрасная, Никодим, — гордо вскинула голову Анна Анисимовна. — Степа мой, коли пожелаю, в город к себе заберет. Вот женится он, внуков стану нянчить. А ты обзаведись ишо семьей, коли тоскливо. Вдовушками в Марьяновке хоть огород городи. Авось молоденьку подцепишь. Михалину Воеводину, к примеру.

— Молоденька со мной не удержится, не того я фасона, — самокритично заметил Никодим. — А Михалина — тем пуще. Огонь-баба, головешки одни от меня останутся. Старушка какая бы нашлась, был бы я довольнехонек…

И вдруг глянул на Анну Анисимовну с хмельной бесшабашностью:

— А ты за меня пошла бы, а?

— Чё же не пойти, давно о том мыслю, — насмешливо протянула та. — Вся бы Марьяновка нам позавидовала: невесте — шестьдесят, жениху — под семьдесят. Иди, Никодим, некогда мне с тобой шутки шутить.

Пастух опечаленно вздохнул и, спотыкаясь на кочках, припустил в Марьяновку. Но поздно было догонять стадо: коровы, заполнив улицу, поднимая дорожную пыль, уже растекались по деревне.

Анна Анисимовна пошла во двор, куда вслед за коровой стремительно ворвались овцы, заперла ворота и успокоенно огляделась. Вдоль дальней стены в полумраке светили берестой березовые поленья. А ближе к воротам, почти на середине двора, лежали плашмя готовые к распиловке сосновые бревна-коротышки с надтреснутой сухой корой. Между ними возвышались деревянные козлы, к ним прислонился тяжелый колун с крепкой ручкой метровой длины. Хлев и овечий закуток находились рядом, разделенные тесовой перегородкой со светящимися щелями. Над ними на жердяной площадке громоздилось слегка побуревшее, но еще душистое прошлогоднее сено.

Хозяйка долго стояла посреди просторного двора, радуясь, что он такой ухоженный, что все здесь лежит аккуратно, что в хлеву протяжно мычит корова, а в закутке нетерпеливо шуршат соломенной подстилкой овцы, укладываясь потеснее и поудобнее. Не спеша, со всегдашней обстоятельностью, Анна Анисимовна принялась за вечернюю работу. Занесла овцам несколько навильников сена, сходила на Селиванку за водой, после этого зашла с подойником в хлев.

Когда она, задев лбом живот Милки, села на низкую скамеечку и коснулась пальцами тугих сосков, звякнула металлическая щеколда и послышались легкие шаги.

— Кого ишо там носит? — спросила Герасимова громко, не вставая.

— Это я, тетя Аня.

«Не могла попозже прийти», — неприязненно подумала Анна Анисимовна, узнав голос заведующей школой Анастасии Макаровой.

Настя появилась в полутемном хлеву в розовом шерстяном платье выше округлых колен и в белых туфлях-лодочках на высоком каблуке. Каштановые волосы на ее лбу лежали полукругом почти до самых бровей, а на макушке высились гнездышком. Большие серые глаза смотрели весело, даже с некоторым озорством. Осторожно, боясь запачкать туфли, она ступила на соломенную подстилку, протянула Анне Анисимовне литровую стеклянную банку:

— С Ниной только сейчас со станции пришли, по магазинам там ходили. Всю дорогу пешком тащились, ужас как проголодались.

Анна Анисимовна выслушала ее нехотя, сказала неласково, поправляя на голове застиранный зеленый платок:

— Погоди банку-то совать. Видишь сама — доить только села.

Пальцы ее проворно замелькали под тугим желтым выменем Милки, ударили по дну подойника упругие белые молнийки. Настя следила за дойкой завороженно, прижав стеклянную банку обеими руками к животу.

— Ребята учиться закончили? — справилась Анна Анисимовна, не отрывая пальцев от сосков коровы.

— Закончили. — На щеках у Насти появились ямочки. — Сегодня первый день каникул. Три месяца отдыхать.

— Поедете куда?

— Нина собирается к родителям, в Соликамск. Билет на поезд уже купила. А я еще не решила…

— Отдыхать вам можно. Хозяйства своего, хлопот по дому нет.

Анна Анисимовна замолчала, покосилась на голые Настины коленки. Она каждый раз косилась на эти коленки, когда Макарова прибегала за молоком. А Настя и учительница Нина — обе они жили в одной комнате в здании школы — покупали молоко у Герасимовой с прошлой осени. Соседские отношения дальше этого не шли. Анна Анисимовна учительниц к себе в избу не приглашала, и сама к ним в школу не заходила. Вечерами она неодобрительно наблюдала из своего окна за подругами, когда те, разнаряженные, спускались по тропинке в Марьяновку, в клуб. Короткие, выше колен, юбки и платья были в деревне не внове, носили их здесь с некоторых пор многие девчонки и даже молодые бабы. Но Анне Анисимовне казалось, что кому-кому, а учительницам не к лицу, нехорошо оголяться, бесстыдничать, ребятишек воспитывать им поручили. «Поди, ишо сигареты в сумочках таскают. Много их эдаких теперича развелось, — думала, вспоминая молоденьких курильщиц из кинофильма, который видела в Марьяновском клубе. — Дымят, поди, вовсю в своей комнатке али ночью после танцев по-за углами, когда школьники не видят».

Продолжая доить, Анна Анисимовна опять полюбопытствовала:

— Городская али из деревни?

Настя покраснела: уж очень пристально разглядывала ее хозяйка двора. Но сегодня Насте, видимо, и самой была охота поговорить.

— В райцентре жила, — сказала, держа стеклянную банку за спиной. — В Дуброво. Слышали о таком месте? Небольшой городок, населения тысяч десять. Там же я педучилище закончила. Послали работать в Марьяновку.

— А-а…

Анне Анисимовне захотелось рассказать о сыне, о том, что он закончил институт в Москве. Но промолчала, опять покосившись на Настины коленки.

Десятилитровое ведро быстро наполнялось теплым шуршащим молоком. Когда густая пена зашелестела у самой кромки, Анна Анисимовна убрала ведро из-под коровы и неторопливо поднялась со скамейки.

— За раз-то полное ведро! — воскликнула Настя, глядя с интересом на Милку. — Ой, какая она у вас славная, тетя Аня! И куда вы деваете столько молока?

Вопрос Анне Анисимовне явно не понравился. Посмотрела на Настю, сдвинув брови:

— Это уж не твоя забота, девка, куда молоко расходую. Я ить не допытываюсь, чё ты со своим жалованьем делаешь, сколь на наряды и на еду тратишь.

Вообще-то Анну Анисимовну рассердил не сам вопрос. В тоне Насти почудилось ей притворство. Давно должна бы догадаться, куда уходит Милкино молоко. Каждое утро шествует она мимо школы к станции с двумя большими бидонами, вынутыми из погреба. И учительницам отпускает молоко не за «спасибо», не за красивые глазки, а берет с них деньги за неделю вперед — по тридцать пять копеек за каждый литр. Настя снова покраснела, опустила глаза.

— Держи банку крепче, налью.

Анна Анисимовна набросила на банку марлю, наклонила с привычной осторожностью ведро, не пролив на землю ни единой капли.

— Спасибо, — торопливо поблагодарила Настя. — До свидания, тетя Аня.

— Будь здорова.

Прикрыв за учительницей ворота, Анна Анисимовна опустила ведро с молоком в погреб — в вырытую во дворе глубокую яму, обложенную плоскими кусками льда. Но и после этого еще не угомонилась, в избу не пошла. Задала корове на ночь сена, принесла на коромысле воду — на этот раз чайную, из колодца. А до колодца не близко — надо опуститься с пригорка, перейти по низкому дощатому мосту через Селиванку и дойти до первой улицы. Правда, туда она ходит не часто, только утром и вечером. На остальные надобности: для мытья пола, стирки, для коровы и овец, летом для поливки грядок в огороде — Анна Анисимовна черпает воду из Селиванки, отгоняя пустым ведром в сторону подгнившую коричневую траву и гусиный помет.

Управившись со всеми делами во дворе, Анна Анисимовна вышла через калитку в огород. Перед ней в отсвете заката далеко простиралась пашня — потускневшая за зиму, с налетом плесени и желтыми навозными копнами у плетня. Только ближе ко двору, по сторонам свежеутоптанной тропинки, пышно бугрились грядки. Хозяйка уже успела поработать здесь мотыжком и лопатой. А ниже грядок земля пока дремала в ожидании клубней. Их Анна Анисимовна еще несколько дней назад выгребла из-под пола и насыпала в мешки. Но сажать картошку не торопилась, ждала, когда прогреется почва.

Во дворе совсем уж стемнело, когда она вернулась с огорода. Нажала на выключатели, и двор залило электричество. Потом свет вспыхнул в сенях, в горнице, на кухне. Хотя Анна Анисимовна и осуждала марьяновцев за горящие днями казенные лампочки, но с наступлением темноты света в своей избе не жалела. Потому что в колхозе платили за него одинаковую сумму — два рубля в месяц, зимой это или летом, одна лампочка у хозяев или пять.

Загрузка...