В политической жизни французского королевства к концу правления Карла X наступило некоторое прекращение борьбы, нечто вроде разоружения и перемирия. И хотя министерство Мартиньяка было лишь результатом взаимных уступок со стороны политических партий, поверхностным наблюдателям могло показаться, что достигнут мир между традициями прошлого и устремлениями к будущему.
Однако глубокие умы не доверяли поверхностным приметам. Они знали, что прогресс и цивилизацию остановить нельзя и подобные временные перемирия только передышка, предшествующая великим потрясениям. Ведь именно голубое небо и может предвещать раскаты грома, а революция, когда она дремлет, лишь набирает силы для будущей борьбы.
Господин де Мартиньяк слыл человеком тонкого ума, общительным и способным к согласию и играл между королевским двором и нацией роль, какая в ссорах влюбленных в комедиях отведена субреткам. Но эта его роль обесценивалась тем, что в данном случае влюбленные не любили друг друга и бурный разрыв их брака был неизбежен. Однако это не мешало г-ну де Мартиньяку заботиться о супружеском союзе, как если бы за ним не должен был последовать разрыв отношений. Он сновал между королем и Францией, говоря каждому из них о другом только хорошее, гася взаимные жалобы и упреки и побуждая обе стороны сделать хоть шажок к желанному сближению. В Тюильри он защищал свободу, а в Бурбонском дворце — монархию.
Такая роль посредника сопряжена с некоторым риском: когда разнимаешь дерущихся, все тумаки могут достаться тебе самому; ведь общественные мнения напоминают строгих супругов: и те и другие не прощают измены. А потому г-н де Мартиньяк подрывал доверие к себе и придворных и либералов, плодя врагов в обоих лагерях. Зато он снискал симпатии тех, чье расположение обычно ценят более всего: людей искусства, молодых мужчин и женщин, благодарных ему за то, что он вносил успокоение в обстановку того времени. Весь этот элегантный и остроумный свет, для которого спокойствие, празднества и искусства составляют его жизнь, был ему признателен за вновь обретенные удовольствия и благодарил его, продолжая развлекаться.
Многие еще помнят, какой вихрь горячечных страстей, какое самозабвение пробудил карнавал 1829 года.
Волна празднеств, словно морской прилив, захлестнула весь город и добралась даже до подножия трона: ее королевское высочество герцогиня Беррийская, захваченная потоком всеобщего увлечения, решилась возобновить когда-то модные костюмированные балы, воскрешавшие прошлые исторические эпохи.
Ее королевское высочество — а теперь более чем когда-либо уместно об этом напомнить, коль скоро г-жа герцогиня Беррийская оказалась в изгнании, — природа наградила живым темпераментом и ярким очарованием. Отдаваясь радости в павильоне Марсан столь же бесстрашно, как позже она выносила все тяготы Вандейского восстания, эта женщина в своих фантазиях проявляла ту же порывистость и бесшабашную отвагу, какие впоследствии воодушевляли ее на борьбу.
На этих празднествах, подобных последним лучам солнца при закате монархии, она стала вдвойне королевой: по праву рождения и по праву победительницы. То было истинно французское явление: женщина остроумная и отважная, своенравная и рыцарственная, сердечная и мужественная — в будущем поэты еще посвятят ей немало романов, пусть только быстротекущее время наведет глянец на некоторые из реальных событий и сгладит кое-какие шероховатости, слишком заметные сейчас.
И вот во время того благословенного карнавала 1829 года герцогиня Беррийская поддалась желанию, в котором женская фантазия соединилась с артистическими наклонностями. Светские салоны давно утратили вкус к маскарадам. Возродить их перед лицом сумрачного старца, восседавшего в тронной зале французских королей словно в монастырской исповедальне, казалось совершенно невозможным. Разумеется, еще Людовик XIV сам выступал в балетах, и уже по одному этому двор Карла X не уронил бы себя, следуя примеру великого короля. Однако в дивертисментах Люлли и Мольера танцевал коронованный юнец, влюбленный и безрассудный, а какого-то четверостишия Расина оказалось достаточно, чтобы он навсегда отказался от этого порочащего его занятия. И никто не забыл, как раскаивался впоследствии король в этом унижении своего величия, сколь свирепо порицал супруг г-жи де Ментенон прегрешения возлюбленного мадемуазель де Лавальер.
А значит, следовало прикрыть легкомыслие туалетов серьезностью замысла, тяготеющего к наслаждениям более возвышенного толка, выдать переодевание лишь за средство для более важной цели, сделать вид, что маска скрывает некую глубокую мысль.
И герцогиня Беррийская не замедлила найти выход. В то время вошло в моду все средневековое. Поэты и художники из клана бессмертных принялись — вещь неслыханная! — разглядывать убранство старых соборов, тщательно изучать хроники, копаться в прошлом Франции. Средневековье быстро вошло в моду. Разговоры о дагах и камзолах не сходили с языка, в апартаментах появились сундуки, старинные шпалеры, резной дуб и витражи. Из всех прошлых эпох более всего привлекало шестнадцатое столетие с его Возрождением — весной нашей истории, цветущей и плодоносной, овеваемой теплым ветром Италии, казалось принесшим во Францию любовь к искусству и вкус к прекрасному.
Да будет позволено автору этих строк напомнить, что и сам он не вполне был чужд этому направлению умов, поскольку премьера его «Генриха III» состоялась в феврале 1829 года.
Раскрыть могилу шестнадцатого века, восстановить эту блестящую эпоху, оживить и выставить на всеобщее обозрение те давние ослепительные годы, занимавшие все помыслы, — не подлинно ли королевская это фантазия, способная оправдать и маску и костюм? Таким образом дух некой суровой и почти набожной мрачности соединялся с развлечением, и самый строгий моралист не посмел бы обвинить в несерьезности празднество, где под масками таился строгий лик самой истории.
И вот герцогиня Беррийская решилась точно воспроизвести одно из знаменитейших празднеств шестнадцатого века: обручение Франциска, дофина Франции, и Марии Стюарт; представление должны были разыграть придворные Карла X.
Были распределены роли: Мадам взялась сыграть Марию Стюарт, а дофина выпало представлять старшему сыну герцога Орлеанского герцогу Шартрскому, как его тогда называли.
Роли остальных персонажей достались носителям самых знатных имен и наиболее привлекательным из придворных прелестниц. Более всего герцогиню забавляла одна идея: поручить, насколько это представлялось возможным, потомкам исполнять роли собственных предков. Так, маршала де Бриссака играл г-н де Бриссак, Бирона — г-н де Бирон, г-на де Коссе — г-н де Коссе.
Все тотчас принялись за дело и в ожидании грядущей блистательной ночи целый месяц переворачивали Париж вверх дном: перетрясли все папки в Библиотеке и все шкафы в Музее, разыскивая образец какого-нибудь кинжала или рисунок какой-нибудь прически. Художники трудились вместе с портными, археологи — с модистками.
Каждый на свой страх и риск обязан был сделать себе костюм. Тут все основывалось на самолюбии, ибо никто не желал быть уличенным в анахронизме: самые юные девы склонялись над старинными гравюрами и древними книгами. Никогда еще у эрудиции не было столь счастливого дня, ведь ранее она встречала лишь седые и взлохмаченные бороды, и теперь совершенно растерялась от обступивших ее юных румяных лиц.
Привлекли всех выдающихся художников того времени — Жоанно, Девериа, Эжена Лами. Дюпоншеля рвали на куски и заманивали в каждый будуар как величайшего знатока коротких штанов и доктора в тонкой науке выбора серег и подвесок. Наконец, наступил долгожданный понедельник 2 марта 1829 года. Именно в этот день Мария Стюарт и ее свита должны были предстать в Тюильри перед французским двором и дофином Франциском, своим женихом. Церемонию назначили на половину восьмого, однако, несмотря на толпу портних и лес швейных игл, сновавших уже целый месяц, далеко не все оказались готовы к указанному сроку и пришлось ждать до десяти.
Наконец все пришло в движение, растеклось по парадной лестнице павильона Марсан и застыло в следующем порядке:
телохранитель и швейцарский гвардеец;
пять пажей дофина Франции;
офицер швейцарской гвардии;
шесть кавалерийских офицеров в две шеренги;
дофин Франциск.
За спиной дофина разместились коннетабль Монморанси и герцог Феррарский.
За ними — девять вельмож по трое в ряд.
Они застыли в ожидании, но почти тотчас показался кортеж Марии Стюарт.
Впереди королевы шествовали пять пажей и восемь фрейлин, а за ней торжественно выступали:
четыре придворные дамы;
королева Наваррская;
четыре принцессы крови;
королева-мать.
И наконец, за ними следовал целый сонм дам и кавалеров.
Процессия выглядела весьма впечатляюще. Множество вельмож в коротких плащах и длинных камзолах, в сборчатых шапочках с перьями, собранными над ухом в узенький пучок, вышагивали, высоко вздернув подбородок и горделиво топорща закрученные кверху усы, предлагая дамам для опоры сжатую в кулак руку; женские туалеты переливались бриллиантами и прочими драгоценными камнями и слепили глаза яркостью тканей; все это было залито потоками света и лучилось отраженным сиянием великих, но уже угасших времен. Положительно, тут не чувствовалось ни грана пошлости обычных светских развлечений: возникала полная иллюзия незримой цепи, связующей прошлое и настоящее, жизнь и смерть, а заемные костюмы давно отгоревшей эпохи придавали нынешним актерам этого странного действа частицу былого душевного жара тех, кто некогда их носил, и немало было таких, кто внезапно ощущал, что в его груди забилось воинственное сердце предка, облачавшегося в такой же наряд.
Сначала все прошли в большую приемную Мадемуазель, где их ожидали приглашенные зрители — мужчины в парадных сюртуках и женщины, одетые во все белое, чтобы оттенить яркость костюмов главных действующих лиц; здесь же в салоне была сооружена обширная ложа в форме амфитеатра, затянутая бархатом, который отливал перламутровым блеском, и декорированная картушами и знаменами с гербами и девизами Франции и Шотландии; именно там высился трон для Марии Стюарт.
Герцогиня Беррийская направилась к нему. С волосами, завитыми в мелкие плотные колечки и уложенными в высокую башенку, с туго накрахмаленными складками воротника, усеянного драгоценными камнями, в платье голубого бархата с фижмами, отягченными бриллиантами стоимостью в три миллиона франков, она разительно походила на портреты шотландской королевы, оставленные восхищенному потомству такими мастерами, как Фредерико Цуккери, Вандерверт и Георгиус Вертю.
Как только Мария Стюарт воссела на трон и ее свита разместилась вокруг, грянула музыка и начались танцы. На какое-то время в кадрили, поставленной самим Гарделем и включившей в себя па из сарабанды и танцев шестнадцатого столетия, смешались самые очаровательные девушки и миловидные молодые люди современного двора.
А затем произошло то, что и должно было случиться: всем несколько наскучила история и чинное подражание предкам. Понемногу исполнители стали освобождаться от окостенелой торжественности своих ролей, сарабанда перешла в контрданс, старинные туалеты и современные белые платья, актеры и зрители — все смешалось: шестнадцатый век пустился в вальсе с девятнадцатым. Притом сама герцогиня Беррийская отнюдь не уступала в решительности самым дерзким из танцовщиц.
Во время галопа у нее отцепилась от корсажа и упала на пол бахрома, унизанная бриллиантами, стоимость которых могла достигать чуть ли не полумиллиона франков. Однако — черта, достойная этой гордой и порывистой натуры, — она не потерпела, чтобы, пытаясь отыскать драгоценную вещицу, прервали танец или кого-либо попросили посторониться! И в течение всей ночи она и на мгновение об этом не обеспокоилась.
Впрочем, на следующий день драгоценности нашлись.
Поскольку такой пример был дан хозяйкой торжества, можно себе представить, какое пылкое возбуждение воцарилось в тот памятный вечер в павильоне Марсан. Ничто так не распаляло воображение, как мелькание перед глазами столь невообразимой роскоши, как буйство цвета и сияния огней. Каждый костюм, плод долгих размышлений и внезапных озарений, подкрепленных возможностью потратить на их исполнение не один миллион, заслуживал особого рассмотрения. Каждая женщина или каждый мужчина смотрелся как само совершенство.
Но никто, разве что сама герцогиня Беррийская, не смог бы поспорить в разительной точности каждой детали и подлинности всего замысла туалета с неким сеньором из свиты шотландской королевы-матери.
Звали его лорд Драммонд.
Его шапочка с пером, камзол и короткие штаны были из зеленого бархата с нашитыми витыми золотыми нитями, образовывавшими своего рода кружево, подобно тому, что можно рассмотреть на портрете Карла IX кисти Клуэ. Шапочку обвивала цепочка с оправленными в Индии жемчужинами и драгоценными камнями. Плащ был подбит также привезенной с Востока серой тканью с золотыми цветами, похожей на те, что в XVI веке поставляла в Европу одна только Венеция. Пуговицами камзолу служили настоящие жемчужины. Шпага изысканной работы, хранившаяся в его семействе целых три сотни лет, висела у него на боку, а ее перевязь украшал великолепный кошель с резными узорами, некогда принадлежавший самому Генриху III.
Все глаза, завороженные таким богатым и искусно выдержанным в старинном духе одеянием, были прикованы к лорду Драммонду, который, кстати, явился не один, и его спутник тоже не замедлил привлечь к себе всеобщее внимание.
Впрочем, почти каждый из костюмированных вельмож имел при себе пажа, шута или адъютанта — фигуру второго плана, призванную способствовать совершенству ансамбля.
Лорда же Драммонда сопровождал не то врач, не то астролог, каких охотно держали в знатных средневековых семьях. Одет он был очень просто: в длинный бархатный плащ, перетянутый массивной цепью из чистого серебра, а его лицо украшала роскошная белая борода, закрывавшая почти всю грудь. Столь же густые седые волосы были полуприкрыты меховым колпаком.
На этого персонажа никто и не обратил бы внимания, если бы блеск наряда лорда Драммонда не вызвал всеобщего восхищения, но как только его лицо попадало на глаза, оно тотчас приковывало к себе; таким образом, взгляд сначала падал на лорда, но потом уже не мог оторваться от астролога.
При всей простоте его одеяние не могло вызвать ни единой придирки у самого изощренного и привередливого знатока. Никакой упущенной или фальшивой черточки из тех, что раздражают археолога так же, как грамматика — ошибки орфографии. Словно ожил портрет кисти какого-то старинного живописца, каждой складкой одежды, каждой морщиной лица свидетельствовавший о своей подлинности.
При всем том костюм служил лишь необходимым дополнением: само лицо возбуждало всеобщий интерес и притягивало любопытные взоры. Да и фигура, посадка головы — малейший жест излучал силу, мужественность и властность. А белизна бороды и шевелюры при внимательном взгляде противоречили несокрушимой пронзительности серых глаз и гладкости обширного лба без единой морщины.
В ту минуту, когда строгий этикет, диктуемый исторической достоверностью, был поколеблен и сменился неразберихой бала, в разных местах зала сбивались кучки недоумевающих, пытавшихся выяснить, кто же этот спутник лорда Драммонда. Но либо он сильно изменил свою внешность, либо еще не завел ни с кем знакомства — как бы то ни было, его имени не знал никто.
— Черт побери! — воскликнул граф де Белле. — Есть простой способ узнать истину. Сейчас я сам спрошу у лорда Драммонда.
— Господа, это ни к чему, — раздался чей-то голос у него за спиной.
Граф и его собеседники обернулись — с противоположной стороны салона к ним обращался сам астролог: он расслышал, о чем они беседовали, хотя музыка заглушала их голоса.
— Вам незачем, господин граф, беспокоиться по такому пустячному поводу, — продолжал он, приближаясь к ним. — Вам интересно узнать мое имя? А разве его нельзя угадать по моему облачению? Меня зовут Нострадамус.
— Собственной персоной? — спросил, улыбаясь, граф.
— Собственной персоной, — без тени иронии сурово ответил незнакомец.