Полтора месяца спустя после мрачной сцены, только что нами описанной, на Ландекском кладбище, у могилы, можно было увидеть двух коленопреклоненных женщин.
Фредерика и Христиана после кончины Юлиуса не оставляли Эбербахского замка. Им не хотелось покидать прах дорогого сердцу и любящего существа, принесшего себя в жертву с такой нежной преданностью, отца, ушедшего в могилу, чтобы освободить место для счастливой жизни своей дочери.
Каждый день на закате мать и дочь выходили из замка и шли в сторону кладбища.
Там, сквозь толщу могильной земли, они взывали к ушедшему, и бывали минуты, когда им казалось, что он снова рядом, они видят его, с ним говорят, и сам он тоже видит их и им отвечает.
Преклонив колена, чтобы быть как можно ближе к нему, они упрекали его за то, что он их покинул. Печальные, нежные излияния, когда скорбь, любовь, признательность, переполняют сердца, рвутся наружу. От них и мертвый встрепенется в своем гробу. О, лишь тот воистину мертвец, о ком забыли, а Юлиус за весь свой век никогда не жил как теперь — в воспоминаниях, столь полных любви, в слезах, столь полных искренности.
Первые свидания двух этих женщин с дорогим усопшим были мрачны и горестны. Смерть того, кого любишь, вначале наносит душе такую рану, будто часть ее вырвана с мясом. Все фибры души изорваны, она истекает кровью.
Но Провидение, которому угодно, чтобы род людской смотрел в будущее, а не погружался в скорбь о былом, велит и самым глубоким ранам затягиваться. Отчаяние утихает, а поскольку, кроме всего прочего, есть вера в загробное соединение с ушедшим в мир иной, можно набраться терпения и смотреть на грядущую кончину как на залог новой встречи со всеми.
К тому же, на свете нет более умиротворяющего места, чем кладбище, в особенности сельское. В городах доступ на кладбища открыт лишь в дневные часы. Их заполняет толпа, превращая в места прогулок, здесь бродят без цели и болтают о пустяках любопытные, здесь мраморщики и каменщики преследуют вас, навязывая свои услуги и оскорбляя святость вечного покоя торгашескими расчетами. Ни тишины, ни уважения, ни благочестия.
Зато в деревнях мертвые спят спокойно. Никакой бездельник не явится тревожить их. Уединение дарит им отдых, столь необходимый после треволнений бытия.
Тут нет ни решеток, ни сторожей, в положенный час прерывающих молитву того, кто придет сюда. Кладбище никогда не запирают. Вы можете проплакать всю ночь, а только ночью и стоит приходить на могилы. Ведь лишь когда на землю опустится тьма, мертвецы шевелятся в своих гробах и отвечают на то, что вы им скажете. Только по ночам можно расслышать их голоса в легком шелесте трав. Лишь ночью могилы становятся настоящими могилами.
В тот вечер голубое небо утопало в лунном сиянии. Ландекская церковь сверкала белизной, будто стены ее были из снега. Сентябрь задержал свое дыхание. Птицы уснули в своих гнездах, и чудилось, что можно расслышать движение звезд.
Во всей природе была разлита такая кроткая ласка, что Христиана и Фредерика почувствовали, как смягчаются их сердца.
Казалось невозможным поверить, что тот же самый Господь, сотворивший столько сладостной прелести: такие улыбчивые небеса и ласкающий воздух, такие душистые цветы, — мог, в отличие от того, что он создал, быть злым и навеки разлучить тех, кто любил друг друга. В умиротворении природы слышалось обещание.
Все это — лунный свет, дыхание ночи, аромат трав — внушало матери и дочери:
«Осушите слезы, вы снова увидите его. Он спит, но он проснется».
А поскольку в глубине сознания Фредерики пряталась мысль, которую она гнала прочь, не желая здесь, на этой могиле, думать ни о ком, кроме своего отца, эта мирная, безмятежная ночь еле слышно шепнула ей:
«Думай о Лотарио, ты можешь не стыдиться этих мыслей. Твой отец умер, чтобы ты была счастлива. Будь же счастливой, и он там, на Небесах, поблагодарит тебя».
В тот миг, когда Фредерике померещилось, будто ее душа слышит неведомый голос, произносящий ей на ухо эти слова, хруст сухой травы за спиной заставил ее повернуть голову.
Она узнала Лотарио.
При виде того, с кем была разлучена так долго, она почувствовала, как силы оставляют ее, и мысленно взмолилась к мертвому отцу о прощении за то, что так счастлива.
Христиана еще раньше увидела Лотарио. Она дала ему время тоже преклонить колена и помолиться.
Потом, поднявшись, она промолвила:
— Идемте, дети.
И все трое покинули кладбище, не сказав ни единого слова.
Но когда они вышли на тропинку, ведущую к замку, мать сказала:
— Давайте обнимемся все трое. И давайте любить друг друга, ведь того, кто любил нас больше всех, больше нет с нами.
— Как вы добры, матушка! — вскричала Фредерика, поняв, что Христиана сказала «обнимемся все трое», чтобы дать им двоим право обняться.
То было невинное, чистое объятие, и благословение матери освятило встречу влюбленных.
Они вместе вернулись в замок; настал первый радостный вечер после этих недель скорби.
Лотарио в Америке получил от своего дяди письмо, где тот звал его вернуться как можно скорее. Он примчался в Париж, там его ждало письмо Христианы, из которого он узнал о благородном и трагическом самопожертвовании графа.
Но Христиана не хотела, чтобы ее дочь сосредоточилась на столь печальных помыслах. Фредерика пребывала в том возрасте, когда естественнее не ведать страданий. Впрочем, за последние годы на ее долю их и так досталось куда больше, чем следовало. И несчастная мать гнала прочь собственную безутешную скорбь, пытаясь улыбаться, лишь бы вызвать у дочери ответную улыбку.
Она пожелала, чтобы Лотарио рассказал им о своем путешествии, о морских бурях, о палящем солнце Америки. Потом она сама завела речь о будущем, о свадьбе своих детей, которую она разрешит, как только истечет год траура.
Лотарио и Фредерика поцеловали ей руки и погрузились в сладкие грезы.
Начиная с того дня для этих трех сердец, подвергшихся столь тяжким испытаниям, горизонт мало-помалу стал проясняться.
Замок ожил, в нем снова поселилась надежда.
Гамба тоже был здесь, довольный тем, что дышит вольным воздухом и имеет в своем распоряжении лужайку, где можно временами удивлять слуг, совершая немыслимые прыжки.
Из Парижа возвратилась Гретхен. Христиана и Фредерика настояли, чтобы отныне она поселилась в замке, и она дала согласие, так как не хотела покидать их в печали.
Было условлено, что она выйдет замуж за Гамбу в тот же день, когда Фредерика обвенчается с Лотарио.
Так протекали недели и месяцы, унося наших героев, живущих между скорбью и надеждой, все дальше от могилы и все ближе к брачному ложу.
Между тем Гамба по временам чувствовал себя униженным оттого, что ел хлеб, которого он не заработал. Его, мужчину, кормили женщины!
С тех пор как он отказался от благородного ремесла бродячего акробата, у него не было ровным счетом ничего своего — ни итальянского байокко, ни немецкого крейцера, ни парижского су.
Сколько бы он ни твердил себе, что Христиана только расплачивается с ним за то, что он для нее сделал, и если он обязан ей своим пропитанием, то она ему — своей жизнью, все равно его тщеславие акробата возмущалось при мысли, что он более не зависит от одного лишь себя, не работает, ничего не производит и потому является не чем иным, как великовозрастным бездельником, которого кормят с ложечки, словно младенца или калеку.
Да, калеку! Это его-то, человека, сплошь состоящего из гибких стальных мышц, так волшебно владеющего своими руками и ногами!
Итак, Гамба искал, что бы предпринять, к какому бы делу приложить руки.
Если не считать почтенного ремесла акробата, на занятия которым он не получил бы позволения ни от Христианы, ни от Гретхен, ему не оставалось в мире больше ничего, кроме как пасти коз.
Козы ведь тоже вроде бродячих акробатов. По крайней мере, Гамба хоть сможет любоваться, как они выделывают все те ловкие штуки, которые отныне были для него запретны, смотреть, как они повисают на самом краю обрывов, скачут над безднами, перепрыгивают пропасти. Они будут напоминать ему о былых деньках. Так и получится, что ничего словно бы и не изменилось. Раз ему нельзя больше быть актером, он станет зрителем.
Вскоре он принял окончательное решение.
Он скопил некоторую сумму, чем был обязан щедрости Христианы. И вот однажды, уйдя из дому еще до рассвета, он возвратился к вечеру, сопровождаемый целым козьим полчищем.
Как выяснилось, он обшарил край вдоль и поперек и скупил всех окрестных коз.
Свою покупку он присоединил к стаду Гретхен, и отныне его существование обрело смысл. Его самолюбие было удовлетворено. Стадо приносило доход гораздо больший, чем требовалось на жизнь, и это служило для него благородным свидетельством того, что он возвратил себе независимость и теперь никому не в тягость.
С той поры радость воцарилась в душе Гамбы. Жизнь наполнилась смыслом. Когда он вспоминал о прошлом, о кульбитах на городских площадях, о гибкости суставов, о ловкости и стремительности, об изяществе — для этого у него были его козы; если же он задумывался о будущем, о том, какое счастье — не стариться в одиночестве, о потребности иметь рядом с собой кого-то, кто тобой интересуется, любит тебя и улыбается тебе, что ж, рядом с ним была Гретхен.
Итак, он имел все, что требовалось для утоления желаний: Гретхен была отрадой его сердца, козы дарили радость своими ловкими прыжками.
Как сказал поэт, даже то, чего хочешь, приходит.
И вот 26 августа 1831 года веселая заря встала над Эбербахским замком. Хоть день и не был воскресным, все обитатели дома и все ландекские жители нарядились, как на праздник. Храм наполнился цветами. Весь Ландек получил приглашение на роскошный обед и большой бал, что должны были состояться во дворе замка по случаю двойной свадьбы: Фредерики с Лотарио и Гамбы с Гретхен.
Все уже заканчивали одеваться, чтобы идти в церковь. Гамба, который давно уже успел приготовиться, шагал от крыльца до ворот и обратно, по-видимому, чем-то озабоченный.
По временам он выходил за ворота и бросал беспокойный взгляд на дорогу.
Он чего-то или кого-то поджидал, но тот все не шел.
Наконец появилась Фредерика, пора было отправляться в путь. Но какое бы удовлетворение ни испытывал Гамба, видя, что исполняется заветное желание, взлелеянное с такой любовью, он все же не мог прогнать со своего лица тень досады. Его блаженство оставалось далеко не полным.
Кортеж достиг ворот… В это мгновение вдали послышался смутный гул.
— Постойте! — закричал Гамба, и лицо его просияло. — Это они!
Шум быстро приближался, и вскоре уже можно было различить причудливую музыку, где звуки флейт, баскских бубнов и кастаньет смешивались с гортанными криками и пронзительными восклицаниями.
Почти тотчас из-за поворота дороги показалась карета.
— Сюда! — завопил Гамба, бросаясь вперед и преграждая путь лошадям.
Карета резко остановилась, и из нее высыпала толпа цыган, мужчин и женщин, пестрая, блестящая, сверкающая и искрящаяся.
— Вот теперь вперед! — скомандовал Гамба. — Все уже в сборе.
И процессия двинулась в путь под оглушительные звуки флейт и цимбал. Дабы усладить не только слух, но и взор зрителей, половина цыган пустилась плясать, прыгать, кувыркаться, вертеться колесом, кружиться и проворно бегать на руках, в то время как их товарищи бешено дули в медные трубы и терзали струны самодельных скрипок.
Гамба блаженствовал: эти благородные упражнения, постоянные занятия его детства и юности, восхищали, захватывали, пьянили!
Восторг бросился ему в голову. Он хохотал, бил в ладоши, кричал от радости. У него даже икры зачесались.
Ему ежесекундно приходилось себя сдерживать из страха поддаться искушению и самому пройтись на голове. Лишь присутствие Христианы и взгляд Гретхен мешали ему извалять в дорожной пыли и красивый свадебный наряд, и солидность новобрачного.
Он боролся с собой, но почему эта дорога казалась такой долгой? И зачем ловкие штучки, проделываемые его друзьями, были так увлекательны? С каждым шагом кортежа, с каждым прыжком веселых бродяг это искушение росло, становясь все непреодолимее.
А тут еще в дело вмешался случай, коварно подставив ножку и без того изрядно пошатнувшейся выдержке Гамбы. Среди цыган был один мальчишка-акробат, почти еще ребенок, только начавший овладевать своим ремеслом и пока что располагавший скорее дерзостью, чем умением. Для обычного зрителя этого бы и хватило, но такого артиста, как Гамба, возмутила подобная неуклюжесть. Он пожал плечами, сделал страшные глаза и тихонько зашипел цыганенку:
— Плохо. Все не то. Икрами работай, несчастный, и нечего напрягать поясницу! Ну же, давай!
Он весь так и кипел, почти уже готовый броситься вперед, чтобы подкрепить примером наставление.
Неодобрительные замечания Гамбы достигли ушей цыганенка, и, как всегда бывает с критикой, стоит лишь к ней прислушаться, — он заволновался, утратил уверенность, потерял голову.
Так и вышло, что в нескольких шагах от церкви, где собрался, выстроившись двойной цепочкой вдоль дороги, весь Ландек, жаждущий поглазеть на свадьбу, бедный малыш, ослепленный таким количеством зрителей и оглушенный столькими упреками, вздумав проделать простейший в мире трюк — пройтись колесом, не слишком ловко встал на руки, потерял равновесие и упал, во весь рост растянувшись на земле под взрывы всеобщего смеха.
Тут уж Гамба больше сдерживаться не мог. Забыв обо всем, кроме своего ремесла, претерпевшего такое унижение на глазах у публики, он головой вниз выпрыгнул на землю, ловко исполнил все, что не получилось у цыганенка, и замер, прямой и торжествующий, у самого порога храма, завершив прыжок с безупречной точностью.
Вот каким вступлением предварил он суровую церемонию своего бракосочетания.
Нам же теперь остается рассказать, как он ее закончил и как вечером вступил в спальню своей жены.
День был полон веселья и радостной суеты. За свадебным обедом последовали танцы. Естественно, что цыгане украсили их собой.
Цыганенок успел раз двадцать взять реванш за свое злополучное падение. Гамба согласился, что отчасти сам был в нем повинен со своими несвоевременными замечаниями, и признал, что человека искусства надо совершенствовать исключительно с помощью похвал.
Затем и он дал единственное в своем роде представление, продемонстрировав все свои ловкие штуки, которыми некогда поражал венецианских гондольеров и неаполитанских лаццарони. Наш старинный друг бургомистр Пфаффендорф, оставшийся таким же весельчаком, хоть и состарился на семнадцать лет, использовал свое сходство с бочкой, накачался вином и объявил, что в этом нет ничего трудного и он сам, хотя и толст, мог бы повторить все, что сделал Гамба.
По этому поводу он попробовал было легко, подобно дуновению зефира, вспорхнуть на спинку стула, но вместо этого величаво повалился на мягкую траву.
Около десяти часов Христиана, Фредерика и Лотарио удалились.
Гретхен осталась до полуночи. Потом женщины отвели ее в спальню.
Когда они снова вышли во двор, мужчин там уже не было и все огни были погашены. В саду воцарились ночь и тишина.
Через полчаса Гретхен, обеспокоенная тем, что никто не идет к ней и вокруг больше ни звука не слышно, открыла окно.
Она с удивлением заметила канат, прицепленный к железному балкончику, обрамляющему ее окно.
Другим концом, насколько можно было рассмотреть в темноте, канат был привязан к дереву, растущему шагах в пятидесяти от окна. В тот самый миг, когда она спросила себя, для чего здесь эта веревка, в саду вспыхнуло сразу множество факелов, осветивших его ярко, словно днем, и Гретхен вдруг увидела на дереве Гамбу: правой рукой он держался за ветку, а ногу уже поставил на канат.
В испуге Гретхен хотела было закричать, но побоялась, что громкий возглас застанет Гамбу врасплох и он потеряет равновесие. И она сдержалась, только побледнела от ужаса.
Гамба отпустил ветку и пошел по канату, улыбающийся, спокойный, словно прогуливался по гладкому песку аллеи.
Через минуту он ловким прыжком вскочил в комнату.
В саду грянули неистовые рукоплескания.
Гамба свесился с балкона и сказал:
— Ну вот, а теперь мое почтение и вам, цыгане, и вам, жители Ландека. До завтра!
И он затворил окно.
А Христиана в это время, одна в своей спальне, преклонив колена, шептала:
— Ну вот, милость Господня беспредельна. По крайней мере, моя дочь будет счастлива. Мой бедный Юлиус, я сержусь на тебя за то, что ты совершил, но увы, на твоем месте я бы сделала то же самое!