LXII ТОСТ

Все свершилось в том самом круглом подземном зале Двойного замка, зале с двумя выбитыми в толще каменных стен потайными лестницами по бокам, где мы некогда уже видели Юлиуса, представляемого Самуилом Совету Трех и вместе с ним присутствующего на секретном совещании Тугендбунда.

На столе, освещенном лампой — она висела над ним на потолке, — лежала бумага и принадлежности для письма.

Были там сверх того широкий средневековый кубок и рядом бутылка, полная и запечатанная.

Самуил Гельб и Юлиус фон Эбербах сидели друг напротив друга, неподвижные и безмолвные.

В замке они находились два дня. В круглой зале — около часа.

Оба были погружены в размышление.

Юлиус в этом месте, где он испытал все счастье и все горе своей жизни, чувствовал, как прошлое овладевает его сознанием.

Он проклинал свою слабость и слепоту. Он не сумел угадать тревог Христианы. Рядом с этим нежным, дорогим существом, которое он должен был опекать, защищать и уберечь, он жил не как муж, а словно чужой, забыв о бдительности и предусмотрительности.

Лишь поэтому он не заметил подлых сетей, расставленных в его же собственном доме, у него на глазах, врагом, бродившим вокруг его счастья, как падший ангел вокруг земного рая.

А ведь сколько было спасительных предзнаменований: и отвращение Христианы к Самуилу, пробудившееся, как только она узнала его, и мольбы отца, которому так хотелось покончить с этой зловещей дружбой, но Юлиус упорно держался за свой глупый самообман, ничто не могло его разрушить.

И потом, даже если бы он больше верил страхам своей жены и предостережениям отца, все равно Самуил имел над ним такую власть, настолько держал его под своим влиянием, что и сама очевидность не заставила бы его прозреть, никакие доказательства не побудили бы его очнуться.

Как он теперь ненавидел себя за эту глупую готовность покоряться воле другого! Как горько раскаивался в подлой слабости, причинившей столько горя всем, кого он любил! Ах, ныне с ним уж такого не случится! Больше он не струсит. Не отступит даже под напором неумолимой необходимости. Он будет беспощаден. Ни щепетильность, ни осторожность его не удержат.

В то время как Юлиусу Двойной замок напоминал о его слабостях, Самуилу он напомнил о его преступлениях.

Самуил был не из тех, кто склонен предаваться особым сожалениям по поводу того, что он сделал и к каким последствиям это привело.

В конце концов, рассуждал он, в чем Гретхен и Христиана могли бы его упрекнуть?

Он ведь даже не взял их силой, они сами отдались ему. Одна, правда, сделала это под влиянием любовного напитка, но так ли уж важно, искусственным действием зелья или естественной горячностью чувств порождена была эта страсть, без которой ни одна женщина не отдастся мужчине?

Можно вскружить женщине голову, опьянив ее вином или пылкими речами, какая разница? То же самое, что сделал он, делают все мужчины. Преследовать юную девушку, чистую, целомудренную, не ведающую греха, говорить ей слова, которые волнуют, прикасаться к ее руке, чтобы заставить затрепетать, распалять ее кровь страстными взорами, обжигать губы поцелуем, чтобы, пользуясь ее смятением и неведением, погубить, — это ничего, это невинно и безупречно, такое происходит каждый день; но вызвать те же следствия не словами, взорами и поцелуями, а парой капель настойки — вот что преступно, чудовищно, ужасающе и превращает соблазнение в насилие.

Что до Христианы, то если бы он ухаживал за ней так, как всякий благовоспитанный молодой человек увивается за всеми знакомыми замужними дамами, если бы был любезным, настойчивым и предупредительным, если бы ценой всяких ужимок и закатывания глаз вперемежку с подарками сумел внушить любовь, если бы он ее получил взамен браслета или веера, добился бы ее вздохами и элегиями, это была бы самая обычная история.

Но коль скоро она отдалась не за лесть, а за жизнь своего ребенка, коль скоро в основе ее поступка вместо кокетства была материнская любовь, происшедшее представляется отвратительным, и он, Самуил, оказывается в роли не галантного кавалера и очаровательного шалуна, а отъявленного мерзавца. И за что, собственно? Только за то, что склонил Христиану к супружеской измене, по сути не такой позорной, как все прочие.

Христиана покончила с собой, но кто ее заставлял? Разве Самуил столкнул ее в Адскую Бездну? Это же было не убийство, а самоубийство.

Таким образом, Самуилу совершенно не в чем себя упрекнуть!..

Но все-таки откуда она взялась, эта потребность оправдать себя в собственных глазах, которую он почувствовал впервые в жизни? Почему он прибегает к софизмам, лишь бы снять с себя вину? Ради чего он защищается, когда никто его не обвиняет?

У него не было привычки к лицемерию; он творил зло дерзко, с размахом; он не хитрил с моралью, а шел против нее с открытым забралом, оскорблял ее, глядя ей прямо в лицо. В нем, может статься, и было что-то от Сатаны, но решительно ничего от Тартюфа.

И что же? Сейчас он был сам на себя не похож. Им овладело что-то вроде робости, столь чуждой его натуре. Он был во власти предчувствия, причины которого не мог понять.

Временами он поглядывал на Юлиуса, а потом на запечатанную бутылку.

Какая связь была между Юлиусом и этим сосудом?

Так или иначе, но когда Самуил, оторвав глаза от бутылки, переводил их на графа фон Эбербаха, при всем его невероятном самообладании в этих глазах невольно загорался странный огонь.

Не содержалось ли в этой бутылке исполнение его мечты, достижение цели, которую он так долго преследовал? Не эта ли бутылка должна была принести ему состояние Юлиуса, а вместе с ним все то, чего он так жаждал: могущество, место среди предводителей Тугендбунда, руку Фредерики?

Не яд ли был в той бутылке?

Но даже если Самуил приготовился сию же минуту отравить Юлиуса, здесь не было ничего такого, что могло бы заставить содрогнуться эту душу, словно отлитую из бронзы. Преступлением больше или меньше — для его жизни, полной злодейств, как осуществленных, так и задуманных, — это всего лишь деталь. Самуил Гельб не стал бы тревожиться из-за такого пустяка.

Тот, кто хладнокровно пытался отравить такого великого человека, как Наполеон, не стал бы дрожать при необходимости отправить на тот свет такого жалкого полумертвеца, как Юлиус.

Нет, если в минуту, когда настала пора нанести решающий удар, который откроет перед ним путь к утолению его тщеславия и осуществлению любовных надежд, Самуил Гельб чувствовал необъяснимое беспокойство, если его решимость, всегда столь непреклонная, втайне пошатнулась, если он почти колебался, то причиной этому был не ужас перед злодейством, которое он готовился совершить, а страх неудачи.

Он, не привыкший сомневаться в успехе, он, так сказать воплощенная дерзость, сама уверенность, не зная почему, сам себя стыдясь, слышал, как внутренний голос нашептывает ему, что это деяние его погубит, и то, в чем он рассчитывает обрести начало новой жизни, станет для него концом.

Впрочем, это были не более чем суеверные страхи, достойные добросердечной кумушки, против которых все в нем восставало. Что зло может приносить несчастье тому, кто его творит, — вот уж вздор, годный лишь на то, чтобы вдалбливать его в головы младенцам. Люди, мало-мальски пожившие на этом свете, знают, что действительность мало напоминает развязки мелодрам, где добродетель всегда вознаграждается, а порок наказан. Напротив, то, что принято называть злом, имеет все шансы посмеяться последним, наслаждаться благоденствием и кататься в экипаже, окатывая грязью из-под колес бедную скромную добродетель, бредущую по улицам пешком.

«Ну же, Самуил! — говорил он себе. — Будь мужчиной! Будь Самуилом! Час жатвы не то время, когда сеятелю пристало отступать и колебаться. Ну же, ты сеял, уже три десятилетия зерна твоего разума, твоих мыслей и надежд падали на некую почву. И вот урожай наконец созрел! Поздно теперь размышлять о том, не лучше ли было бы сеять на другом, а не на этом поле. Берись за свою косу и коси».

Самуил достал часы.

— Ждать придется еще полчаса с лишним, — сказал он.

— Сейчас половина первого ночи? — спросил Юлиус.

— Без двух минут. Когда пробьет час, наши любезные заговорщики будут здесь. Они поднимутся по лестнице, которая идет снизу. Ты вполне уверен в людях, которых выставил на верхней лестнице?

— Абсолютно уверен.

— Ты им все хорошо объяснил?

— Я сам расставил их по местам и условился обо всем с их командиром. Можешь быть совершенно спокоен.

— А почему ты не захотел, чтобы я там присутствовал в то время, когда ты давал им распоряжения?

— Я получил из Берлина приказ, который запрещает это, — отвечал Юлиус. — И командиру тоже запрещено выполнять какие-либо указания, кроме тех, что были ему даны секретно.

— Стало быть, мне не доверяют? — уточнил Самуил Гельб.

— Возможно, ведь ты пока еще не доказал свою преданность.

— О недоверии, по-видимому, свидетельствует и то, — продолжал Самуил, слегка задетый, — что они настояли, чтобы ты присутствовал на совещании Трех?

— Возможно, — повторил Юлиус.

И, помолчав, он прибавил:

— Но с твоей стороны было бы ошибкой сердиться или тревожиться из-за недоверия, которое ты вполне развеешь через полчаса. Кроме того, для тебя не так уж плохо, если я сейчас буду рядом.

— Это почему же?

— Потому что тех, кого ты нам выдашь, будет трое, и если бы ты оказался один против троих, тебе пришлось бы пережить неприятные минуты. Эти люди храбры, они едва ли без сопротивления дадут себя арестовать.

— А как же солдаты, которых ты поставил на лестнице?

— Именно тогда, — возразил Юлиус, — когда солдаты войдут, Трое, поняв, что ты их предал, могут броситься на тебя, чтобы хоть отомстить, если спастись уже невозможно. Как видишь, небесполезно, чтобы с тобой кто-нибудь был.

— А если, защищая меня, ты сам попадешь под удар?

— О, я, — протянул Юлиус каким-то странным тоном, — я, входя сюда, уже принес в жертву свою жизнь.

Твердость, с какой Юлиус произнес эти слова, заставила Самуила пристально всмотреться в его лицо.

Но он не увидел там ничего, кроме обычного выражения беззаботности.

С минуту оба помолчали.

Самуил встал и начал прохаживаться взад и вперед.

— Сколько нам еще ждать? — спросил Юлиус.

— Еще четверть часа, — отвечал Самуил.

— В таком случае, — сказал Юлиус, — мне самое время принять мое укрепляющее снадобье.

— А… — вырвалось у Самуила, и он тут же осекся.

— Я чувствую себя утомленным, — продолжал Юлиус. — Мне потребуются силы для той сцены, что сейчас разыграется здесь. Ты мне говорил, что действие этого средства непродолжительно и лучше принять его в самый последний момент. Вот он и наступил. Давай сюда свою микстуру.

— Ты этого хочешь? — произнес Самуил дрогнувшим голосом.

— Ну, вот еще! Разумеется, хочу! Как раз сейчас мне потребуется много сил. Ну-ка налей мне своего укрепляющего вот в этот кубок.

Говоря так, он не спускал глаз с Самуила.

Тот не двигался.

— Налей же! — повторил граф фон Эбербах.

Тогда Самуил взял бутылку и откупорил ее.

Руки у него слегка дрожали.

А Юлиус поднял свой кубок и с полным спокойствием протянул ему.

Самуил вылил туда около половины бутылки.

— Почему ты не выливаешь все? — спросил Юлиус.

— О, хватит и половины.

— Лей все, говорю тебе, — настаивал Юлиус.

— Ладно, — сказал Самуил, руки которого снова затрясла едва заметная дрожь.

— Можно подумать, будто ты чуть ли не взволнован. Или это твое укрепляющее средство опасно?

Самуил побледнел.

— Опасно? — пробормотал он. — Ну и мысль!

— О, не беспокойся, — усмехнулся Юлиус. — Не подумай, будто я тебя в чем-то подозреваю. Я только хочу сказать, что иногда лекарство заставляет пациента расплачиваться потом за тот прилив сил, который оно дает ему на короткий срок. Если ты мне приготовил снадобье именно такого рода, я на тебя не в претензии, напротив. Мне бы только на один час иметь столько энергии, сколько нужно, а там будь что будет. Ты ведь знаешь, жизнью я не слишком дорожу. Я в этом смысле и спросил, не опасно ли лекарство.

— Оно абсолютно безвредно, — отвечал Самуил, у которого было время овладеть собой. — Этот настой дает силу тем, кто болен, а здоровых делает еще сильнее — иных последствий у него нет.

— А, так оно и здоровым прибавляет сил? — повторил Юлиус, и глаза его диковато блеснули.

— Да, — решительно подтвердил Самуил.

Юлиус поднес стакан к губам. Но он лишь слегка омочил их, коснувшись напитка.

— У этого лекарства совсем другой вкус, чем у прежнего укрепляющего средства, — сказал он.

— Ну да, — согласился Самуил. — Я заменил его. Это более действенно.

— Мой бедный Самуил, — вздохнул Юлиус, — с тобой положительно что-то происходит. Тебе изменяет твое обычное хладнокровие.

— Мне? — пробормотал Самуил.

— Я понимаю, что ты испытываешь беспокойство, — продолжал граф фон Эбербах. — В ту минуту, когда выдаешь тех, чьим сообщником был почти что с самого рождения, немудрено до известной степени утратить присутствие духа.

— Действительно, — сказал Самуил, в восторге от того, что Юлиус объясняет его смятение подобным образом. — Признаюсь тебе, что выдать Тугендбунд мне оказалось тяжелее, чем я думал.

— Не извиняйся, Самуил. Это так естественно. Оттого, что тебе приходится преодолевать свою щепетильность, твои заслуги только увеличиваются, и жертва, которую ты приносишь прусскому правительству и монархической идее, становится еще огромнее и достойнее воздаяния. Но даю тебе слово чести, что воздаяние деянию не уступит. По крайней мере я сделаю для этого все, что будет от меня зависеть; ты, Самуил, смело можешь на меня положиться.

Благодарить Самуил не стал. В словах Юлиуса ему послышалось что-то похожее на иронию.

А Юлиус продолжал:

— Но сейчас ведь тебе самому, как и мне, тоже потребуются все твои силы. Волнение, которое ты испытываешь, каким бы законным и достойным уважения оно ни было, если придется защищаться, может повредить нам обоим. Не знаю, как для тебя, а для меня очень важно, чтобы этого не случилось. Так вот, это укрепляющее средство, которое, как ты мне только что говорил, придает бодрости и тем, кто находится в добром здравии…

— И что же? — перебил Самуил, сделав страшное усилие, чтобы скрыть свое замешательство.

— А то, милый мой Самуил, что тебе, как я полагаю, стоило бы самому выпить половину этой микстуры.

Самуил ошеломленно уставился на него.

— Итак, Самуил, давай поделимся по-братски и выпьем вместе за здоровье той, что дорога нам обоим, — за здоровье Фредерики!

— Но, — возразил Самуил, — ты же сам сказал, что хочешь выпить все, и это для тебя не слишком много?

— А вот ты говорил, что половины вполне хватит.

— Ба! — сказал Самуил. — Мое минутное волнение уже прошло. И потом, когда Трое появятся здесь, уж будь покоен, мне ничего не понадобится пить: вся моя энергия сама вернется ко мне. Перед лицом опасности я стоек и готов ко всему, можешь на меня положиться.

— Так ты отказываешься? — холодно спросил Юлиус.

Самуил в свою очередь пристально всмотрелся в его лицо.

— Ах, черт возьми, — сказал он, — ты что, тоже мне не доверяешь?

— Возможно! — проронил Юлиус, в третий раз за время разговора повторяя тот же ответ.

Самуил гневно выпрямился.

Юлиус встал с места, и было мгновение, когда их взгляды сверкнули и скрестились, словно две шпаги.

Затем вдруг Самуил, то ли потому, что в этом поединке нервов его мрачная и могучая натура жаждала любой ценой взять верх, то ли благодаря некоей внезапной идее, его осенившей, то ли просто потому, что Юлиус ошибся в своих подозрениях, — так или иначе Самуил Гельб принял решение: он взял кубок и отпил из него половину.

И протянул кубок Юлиусу.

— Теперь твоя очередь, — сказал он. — Сам видишь, какова цена твоим подозрениям!

Юлиус взял чашу.

— За здоровье Фредерики! — провозгласил он. — Пусть она надолго переживет нас!

С этими словами он осушил кубок до дна.

В этот миг послышался звон колокольчика.

— А вот и наши долгожданные, — промолвил Самуил. — Они точны.

Почти тотчас дверь, ведущая на нижнюю лестницу, отворилась.

Вошли двое: фигуры их были скрыты плащами, а лица — масками.

Загрузка...