И на этот раз при виде Самуила во взгляде Юлиуса блеснуло и тотчас угасло нечто похожее на свет надежды, которую он словно бы хотел скрыть.
— Ну вот, мой дорогой Самуил, — сказал он как-то веселее обычного, — я вижу, что твои триумфы не заставляют тебя позабыть старых друзей.
— Что еще за триумфы? — буркнул Самуил.
— Как? Разве вы не разбили противника по всему фронту? Я только что читал газеты, и лишь для того, чтобы узнать, как там ты и твои революционеры. И убедился, что вы быстро продвигаетесь вперед. Раз герцог Орлеанский главный наместник, значит, Карл Десятый низложен.
— Да, главный наместник… королевства! — отвечал Самуил, язвительно подчеркнув последнее слово. — Народ поменял одного господина на другого, и это они называют революцией; притом никто не мог бы сказать, стоит ли новый господин больше, чем прежний, не надо ли и его в свою очередь выгнать. Таким образом, я просто болван, рисковавший своей шкурой, чтобы посадить одного короля на место другого. Но я еще посчитаюсь с этой желторотой оппозицией, которая украла у нас нашу победу, подоспев после сражения, чтобы обобрать мертвецов!
— Что ты хочешь сказать? — спросил Юлиус.
— У испанцев есть одна пословица, она гласит: «Всегда делай ставку на худшее»; а надо бы говорить: «на мелкое». Успех всего вернее обеспечен ничтожествам, посредственности, которая мельче самого ничтожества. Ты не откажешься воздать мне должное, признав, что я никогда не строил особых иллюзий в отношении рода людского; так вот, сколь бы ограниченным ни было уважение, которое я к нему питал, оно все же оказалось преувеличенным раз в сто.
Самуил помолчал и заговорил вновь, словно стараясь оглушить самого себя своими короткими, отрывистыми фразами:
— Да, да, день народной победы, возможно, настанет. Но не сейчас. Признаюсь: я слишком поторопился. Я человек грядущего столетия. Народы не созрели для свободы. Нужны, быть может, столетия, чтобы они ее оценили. Отсюда следует, что одна лишь власть может обеспечить нам мир. Итак, раз нельзя сейчас уснуть, а через сто лет пробудиться, я решил приспособиться к эпохе, в которую живу. И если я потребуюсь властям, я… так вот, Юлиус: я перехожу на их сторону.
— А-а, — протянул Юлиус, рассматривавший Самуила со странным видом, пряча за бесстрастной маской своего лица глубокое тайное волнение.
— То, что я тебе сейчас сказал, можно рассматривать как предложение, — продолжал Самуил. — Когда позавчера я пришел к тебе и спросил, не хочешь ли ты пойти со мной на баррикады, ты мне ответил, что если бы ты там оказался, то был бы не со мной, а с противоположной стороны, и что ты останешься верен правительству, которому служишь. Что ж! Хочешь доказать ему свою преданность?
— Это каким же образом?
— Вот послушай. Эти трехдневные волнения, хоть и привели здесь не более чем к половинчатой революции, все же могут вызвать взрыв сочувствия в Германии и иметь для нее серьезные последствия. Могу тебе сообщить, что Тугендбунд не умер: он будет возбуждать умы юношества и простонародья. Все может вспыхнуть с минуты на минуту. Короли восторжествуют там, как и здесь, и я им этого желаю, но дело не обойдется без гражданской войны и большого кровопролития. А монархия, видишь ли, уже и так достаточно запятнала себя всякой грязью, ей не хватает только кровавых пятен на руках.
Так вот, если некто обеспечит правительству Германии средство предупредить такое бедствие, королей убережет в будущем от ужасной расплаты за недолговечную победу над защитниками свободы, а Тугендбунд удержит от сражения, которое в наши дни не может закончиться ничем, кроме как кровавым разгромом, — короче, как по-твоему: тот, кто избавит отечество от мучительного потрясения всех основ, вправе требовать от властей всего, что он захочет, и власти ни в чем ему не откажут?
— Это бесспорно, — обронил Юлиус.
— Что ж, Юлиус, — продолжал Самуил, — ты можешь стать таким человеком.
— Я?
— Именно ты.
— Да ты с ума сошел! — сказал Юлиус. — Посмотри на меня. Чего, по-твоему, я могу требовать от властей, что получить? Разве у меня есть время на то, чтобы быть честолюбивым?
— У человека всегда есть время быть честолюбивым в отношении того, что он оставит после себя, — память, овеянную славой.
— Объяснись.
— Нет ничего проще. Еще и года не прошло с тех пор, как ты представлял здесь, в Париже, особу короля Пруссии. Ты сохранил воспоминания о милостях, которые он тебе расточал, и поныне привязан к нему узами признательности и долга. Лучше и не придумаешь. У меня нет подобных доводов оставаться в рядах своих соратников. Никто там не сделал для меня ровным счетом ничего, я свободен. Я оставляю за собой право отречься от этих неблагодарных и, что еще хуже, безмозглых глупцов, которые сами отрекаются от себя.
Я прекрасно понимаю, что могут сказать обо мне: я ренегат и предатель. Но начнем с того, что уж тебе-то известно, сколь мало значения я придаю мнению других.
И потом, по крайней мере, никто не обвинит меня, что я бросил своих товарищей в беде. Ведь в глазах всех, кроме, быть может, трех или четырех неистовых фанатиков, мы победили, и если верить песенкам, что сейчас распевают на улицах, народ готов вступить в неограниченное владение своей свободой. Итак, момент самый благоприятный: сейчас всего удобнее покинуть лагерь тех, кто мнит себя победителями. Они будут едва ли не довольны, если я их оставлю: одним меньше в кругу тех, кому осталось лишь поделить плоды своей победы. Итак, Юлиус, я теперь на твоей стороне, а чтобы заслужить в вашем лагере радушный прием, готов явиться с подарком.
— Каким?
— Я предам главарей Тугендбунда в твои руки, то есть в руки короля: вы сможете взять их на месте преступления, во время тайного сборища.
Как ни старался Юлиус, он не смог сдержать содрогания. Его глаза вдруг вспыхнули, и он, столь долго казавшийся полумертвым, словно бы ожил.
— Тебя это удивляет? — усмехнулся Самуил, от которого не укрылись ни непроизвольное движение, ни взгляд графа фон Эбербаха. — Говорю же тебе, я меняю диспозицию. А я, как тебе известно, из тех, кто ничего не делает наполовину. Либералы Франции отвратили меня от вольнодумцев всего света. Связавшись с этими людишками, я сбился с верной дороги. Я вижу теперь — наверно, довольно поздно, — что в их компании невозможно совершить ничего мало-мальски великого.
Что ж, хочу посмотреть, не больше ли проку в их противниках. Лучше быть Ришелье, нежели Катилиной. Если монархия готова воспользоваться услугами людей крепкого закала и бесстрашной мысли, как знать, быть может, она еще выиграет время? Ты же сам видишь, что пора революционных деятелей еще не настала. Итак, договоримся: я предоставляю себя в твое распоряжение; ты согласен?
— А если я соглашусь, какие действия от меня потребуются? — спросил Юлиус.
— Если ты согласишься, мы сегодня же вечером или самое позднее завтра утром отправимся вдвоем в Германию. А как только приедем, доверься мне полностью: действуя, как я скажу, ты за неделю совершишь, может быть, больше, чем за всю прошлую жизнь. Да и я тоже разом наверстаю все свои сорок понапрасну потерянных лет.
Ну же, отбрось ребяческие сомнения! Ты принесешь одновременно пользу своему отечеству и своему другу. Что до вождей Тугендбунда, мы для начала поставим условие, чтобы им была сохранена жизнь. Это должно избавить тебя от последних колебаний. Так что же, ты согласен? Говори!
— Однако это долгое, утомительное путешествие, — заметил граф фон Эбербах. — Доживу ли я до его конца при том, насколько я изнурен?
— Тебя только это смущает? — спросил Самуил. — Я приготовлю тебе укрепляющий состав, чтобы поддержать сердце и придать бодрости.
— А, укрепляющий состав? — повторил Юлиус, оживляясь, как будто давно ждал этого слова.
— Будь покоен, это средство, для здоровья ни в коей мере не опасное.
— Что ж, тогда согласен, — сказал Юлиус. — Ведь я уже говорил, что слепо вверяюсь тебе. Делай со мной что хочешь.
— В добрый час. Когда ты предпочитаешь ехать — сегодня вечером или завтра утром?
— Я прошу тебя оставить меня одного до завтрашнего утра.
— Хорошо. Только надо еще позаботиться о своевременном отправлении курьера из посольства; лучше бы уже сегодня послать туда записку, чтобы те части королевской армии, что стоят в Гейдельберге, были предоставлены в твое распоряжение.
— Я тотчас напишу и отдам письмо тебе. А ты уж позаботишься об его отправлении.
— Пока ты будешь писать, я приготовлю твое укрепляющее средство. Это дело пяти минут.
И Самуил вышел в соседнюю комнату, чтобы послать лакея к аптекарю.
Через пять минут он снова вошел к Юлиусу.
— Вот твое письмо, — сказал ему граф фон Эбербах.
— А вот твое снадобье, — отвечал Самуил Гельб.
— Кстати, — заметил Юлиус, — я не сообразил обсудить это с тобой прежде чем писать, а напрасно. Ты не ставишь никаких предварительных условий?
— Нет; я прошу только, чтобы мне помогли взобраться на коня. А уж оказавшись в седле, я, будь покоен, ускачу далеко.
— Это тебе обеспечено.
— Что ж! Стало быть, я бегу в посольство. Завтра в девять утра я буду ждать тебя у подъезда в экипаже. Подготовься к этому времени.
— О, я всегда готов.
Когда Самуил вышел, Юлиус промолвил:
— Ступай, твоя игра проиграна. Я вижу твои карты, а ты моих не видишь.
Он взял снадобье и часть его вылил в стакан.
Потом, открыв секретер, достал оттуда маленькую склянку и каплю ее содержимого добавил туда же.
Снадобье не изменило цвета.
— Это и вправду укрепляющее, — пробормотал Юлиус. — Для другого пора еще не пришла. Я сомневался, но напрасно: я ему еще нужен.
И он выпил микстуру.
Что до Самуила, то он по дороге в посольство тихонько посмеивался и говорил себе: «Оставить игру, бросить карты в час, когда обычным игрокам кажется, будто победа за ними; перейти на сторону побежденных в миг, когда они готовы все отдать, лишь бы отыграться или хоть уменьшить потери; получить таким образом из рук изнывающей от нетерпения монархии за один день такую власть, какой медлительная свобода, быть может, не принесла бы мне и за двадцать лет; разом обеспечить себе доверие Юлиуса благодаря своему отступничеству и его состояние благодаря его кончине; единым стремительным ударом завоевать богатство и могущество, утолить свое честолюбие и свою страсть — право, недурно! Какая блистательная комбинация и до чего грандиозный соблазн! Самуил Гельб, ты вновь обретаешь себя, ты возвышаешься!»