XLVIII О ТОМ, ЧТО ПРОИЗОШЛО В СЕН-ДЕНИ В ДЕНЬ ДУЭЛИ

Был ли Лотарио в самом деле мертв, как то предполагал Самуил Гельб? Что скрывалось за его странным, необъяснимым исчезновением?

Чтобы ответить на эти вопросы, надо вернуться в этом повествовании на несколько дней назад, так что пусть читатели нам позволят возвратить их к событиям того дня, когда была назначена роковая дуэль между Юлиусом и Лотарио.

В то мгновение, когда граф фон Эбербах вышел из посольства, ударив Лотарио по лицу перчаткой в присутствии посла и велев ждать записки, которую он ему пришлет, молодой человек испытал одно из самых душераздирающих переживаний своей жизни.

В своем существовании, до сей поры таком легком и счастливом, где состояние, карьера — все само шло к нему в руки, все ему улыбалось, где даже самопожертвование приносило радость, где любовь хоть и началась с терзаний, но лишь затем, чтобы обернуться самой чарующей надеждой, где если и были свои горести и страхи, то ровно столько, сколько нужно, чтобы еще острее почувствовать счастье, — можно сказать, что племянник графа фон Эбербаха почти не ведал страдания.

Но пришел час, и беда заставила юношу дорого заплатить за этот пробел в его познаниях.

Этот жестокий кредитор всего рода людского дал ему отсрочку лишь затем, чтобы разорить его дотла, взыскав единовременно и долг и проценты.

Лотарио был поставлен в ужасающее положение.

Оскорбленный человеком, которого он любил и уважал больше, чем кого бы то ни было в целом свете, униженный жесточайшим образом в присутствии свидетеля, он даже не подозревал, какова может быть причина оскорбления!

Он оказался перед выбором между двумя гнусностями: или проглотить публичное, несмываемое оскорбление или драться со своим тяжко больным благодетелем, своим умирающим отцом! Прослыть человеком, лишенным либо мужества, либо сердца и родственных чувств! Выбирать между позором и неблагодарностью!

Роковой выбор, зловещий тупик, выйти из которого он мог лишь одним способом — покончить с собой.

Да, убить себя — это была первая мысль, что пришла ему в голову.

Но умереть в его годы! И при том, что Фредерика любит его! Такое решение было бы жестокой и отвратительной крайностью.

И потом, до последней минуты оставалась возможность, что все выяснится. Ведь только недоразумение могло толкнуть графа фон Эбербаха на деяние столь яростное и безрассудное. Граф мог убедиться в своей ужасной ошибке, благодетельный случай мог просветить его разум, так что следовало не терять надежды до самого конца.

Когда Юлиус вышел, негодующий и грозный, между Лотарио и послом — оскорбленным и свидетелем оскорбления — повисло долгое и мучительное молчание.

Мысли и чувства, только что нами описанные, теснились и кипели в голове и сердце Лотарио.

Посол, чрезвычайно подавленный, не находил, что сказать.

Наконец Лотарио заставил себя заговорить.

— Господин посол, — произнес он, — вы дворянин, и вы видели все, что сейчас здесь произошло. Я оскорблен смертельно, а граф фон Эбербах мне как отец. Что же мне делать?

— В подобной крайности, — отвечал посол, — ни один человек не может и не должен ничего советовать другому. Выбор, стоящий перед вами, слишком тяжел, это не позволяет мне взять на себя подобную ответственность. Я вас уважаю, Лотарио, и люблю. Но даже будь вы моим сыном, я мог бы сказать бы вам лишь одно: загляните в глубину вашей совести и поступайте только так, как она вам посоветует.

— Ах! — вскричал Лотарио. — Моя совесть, как и мое сердце, разорвана надвое. С одной стороны мужская честь, с другой — сыновняя признательность.

— Выбирайте, — сказал посол.

— Да как же я могу? Разве есть выбор между неблагодарностью и трусостью?

— А между тем, — продолжал посол, — заметьте, граф фон Эбербах не варвар и не безумец. О том, что он всегда вас любил и обращался с вами по-отечески, свидетельствует само ваше горе. Чтобы его чувства и поведение в отношении вас так резко переменились, у него должна быть серьезная причина.

— Вы считаете, что я заслужил оскорбление? — спросил Лотарио.

— Он так считает, он. Совершенно очевидно, что он, всегда столь нежно вас любивший, не оскорбил бы вас подобным образом, если бы не полагал, что вы сами нанесли ему какую-то несмываемую обиду. Произошло недоразумение, я в этом убежден.

— О да! — воскликнул удрученный Лотарио.

— Что ж, коль скоро вы просите у меня совета, я советую вам сделать все возможное, чтобы обнаружить источник этой ошибки. Найдите кого-нибудь, кто в близкой дружбе с вашим дядей, и попытайтесь узнать, что кроется за его гневом. Впрочем, он на этом не остановится, он, вероятно, пришлет вам вызов; потребуются секунданты. Они не допустят дуэли, причины которой им неизвестны. Итак, вы все узнаете и сможете доказать вашему дяде, что он ошибся.

— Да, ваше превосходительство, да, вы правы! — вскричал Лотарио. — О, спасибо!

— Еще ничего не потеряно. Узнать причину оскорбления — вот что главное.

Немного успокоенный, Лотарио расстался с послом и поднялся в свои покои.

Причина оскорбления! Может быть, она выяснится хотя бы из письма графа фон Эбербаха?

Он стал ждать.

Во всяком случае, как справедливо заметил посол, секунданты имеют право спросить, из-за чего дуэль, и тогда еще будет время все уладить.

Вдруг вбежал слуга.

— Вот письмо, — сказал он. — Весьма срочное.

Лотарио кинулся к нему навстречу, схватил конверт, бросил слуге «Ступайте!» и, когда тот вышел, в тревоге распечатал письмо.

Он прочел:

«Я оскорбил Вас. Вы не можете не потребовать у меня удовлетворения. Я дам Вам его.

В шесть вечера, сегодня же, будьте на мосту, что перед Сен-Дени. Перейдите его, поверните налево и минут десять идите вдоль реки. Когда достигнете густой тополиной рощицы, ждите, если меня там еще не будет.

Приходите один. Я также буду один. С собой я принесу пару пистолетов. Один будет заряжен.

Вы сами выберете тот, что будет Вашим.

Если Вы меня убьете, это самое письмо послужит Вам оправданием. Я признаю, что сам спровоцировал Вас, дал Вам пощечину, что поставил Вас перед абсолютной необходимостью драться со мной под угрозой публичного позора и что именно я предложил условия поединка и настоял на них.

Если же я Вас убью, обо мне не беспокойтесь. Я в том положении, когда бояться уже нечего.

Но надо, чтобы один из нас двоих умер. По меньшей мере один, а может быть, и оба. Я слишком несчастен, а Вы слишком ничтожны.

Юлиус фон Эбербах».

Это письмо погасило последний свет надежды, еще брезживший в сердце Лотарио.

В нем не было ни слова о том, что именно граф фон Эбербах имеет против своего племянника, и оно лишало Лотарио всякой возможности узнать что-либо об этом, поскольку требовало дуэли без свидетелей.

И тем не менее он все явственнее ощущал, что в основе этой кошмарной истории спрятано ужасное недоразумение, разрешить которое необходимо любой ценой. Сколько бы он ни рылся в памяти, он не находил ничего, что могло бы оправдать или хотя бы объяснить ярость графа.

Может быть, у него и были кое-какие провинности перед дядей, который сам обручил его с Фредерикой. Уже считая себя ее супругом, он, пожалуй, недостаточно осторожно вел себя в той исключительно деликатной и болезненной ситуации, в какой все они оказались.

Он недостаточно почтительно относился к ревности графа фон Эбербаха, не слишком заботился о том, чтобы не подавать ему повода для подозрений, и пренебрег его приказанием, два-три раза встретившись с Фредерикой на ангенской дороге.

Но это непослушание, которому служили извинением его возраст, его любовь и те отношения, что по воле самого же графа установились между ним и Фредерикой, эти ребяческие вольности влюбленности целая пропасть отделяла от настоящей вины, серьезного оскорбления, надругательства, которое оправдывало бы мщение графа фон Эбербаха. Уж конечно не за проделки такого рода дядя мог заклеймить его словом, каким заканчивалось письмо, — назвать его ничтожеством.

О, за всем этим что-то скрывается, какая-то ловушка, чье-то предательство! Но кто даст ему ключ к этой мрачной загадке?

Отправиться прямо к дяде, потребовать объяснений, заставить его все высказать — об этом Лотарио и подумать не мог. Кроме всего прочего, это бы значило подвергнуться новым поношениям при тех, кто может там оказаться, в присутствии лакеев и кого угодно еще. А эта печальная и зловещая история и без того уже приобрела достаточную известность.

К тому же, какие бы сыновние чувства ни питал Лотарио, в какое отчаяние ни приводила бы его мысль о поединке с тем, кто сделал ему столько добра, однако же он был мужчина, и вся его кровь вскипала при мысли о том, чтобы идти объясняться с человеком, за один день дважды давшим ему пощечину: в первый раз перчаткой, во второй — этим посланием.

К кому же обратиться? Может быть, к г-ну Самуилу Гельбу?

Ну, конечно, ведь г-н Самуил Гельб дал ему такие доказательства искренней дружбы — и ему самому, и Фредерике!

Он, влюбленный во Фредерику, имеющий право распоряжаться ее будущим, державший ее при себе властью прошлого и ею же данной клятвы, был настолько великодушен, чтобы отказаться от всего этого и уступить ее Лотарио. И с тех пор его благородство ни на мгновение ему не изменило.

Этот человек без конца защищал Фредерику и Лотарио от раздражительности графа фон Эбербаха. Поистине надежный друг, и он не подведет в таких отчаянных обстоятельствах.

С другой стороны, г-н Самуил Гельб — единственный друг графа фон Эбербаха, он, возможно, что-то знает, при необходимости он сможет вмешаться.

Ему одному под силу все разъяснить и предотвратить несчастье.

Тут-то он и поехал в Менильмонтан. Именно тогда Самуил, спрятавшись и запершись в мансарде, велел слуге сказать, что его нет дома, и Лотарио оставил ему записку, где рассказывал о приключившейся с ним беде и заклинал верного друга, как только он вернется, тотчас поспешить к его дяде или соблаговолить приехать в посольство, дабы, наконец, разобраться, что случилось и что делать в столь прискорбных обстоятельствах.

Снова сев в карету, Лотарио испытал приступ глубокой подавленности. Что если г-н Самуил Гельб не вернется? А он не вернется. Ведь если это и произойдет, он явится домой к обеду. Будет уже слишком поздно.

К кому же теперь бежать, кого звать на помощь? Фредерику? Но это бы значило рисковать столкнуться с графом фон Эбербахом, да еще все бы выглядело так, будто он вновь пренебрегает его запретом. Хотя у него не было ни малейших доказательств, инстинкт подсказывал Лотарио, что эта ужасная ссора произошла, несомненно, из-за нее. Она была причиной несчастья, но предотвратить его не в ее силах.

Итак, у Лотарио никого больше не осталось… Хотя нет, есть ведь еще…

Олимпия!

Да, действительно, как это он не вспомнил о ней раньше? Разве Олимпия не заставила его дать обещание, что, если когда-нибудь он окажется в какой бы то ни было опасности, он тотчас предупредит ее?

Не говорила ли она, будто в ее власти уладить с графом фон Эбербахом все что угодно и, если только ее известят вовремя, она спасет Лотарио от любой катастрофы, которая могла бы стрястись с ним по воле его дяди?

Возможно, она заблуждалась, преувеличивала свое влияние на графа фон Эбербаха. Но в том безвыходном положении, в каком находился Лотарио, это не смущало его: он не мог пренебрегать даже малым шансом.

К тому же Олимпия говорила все это так проникновенно, с такой убежденностью, что на миг он и сам уверовал в ее всемогущество. Теперь же, когда она стала его последней надеждой, у него были куда более веские основания верить ей.

Итак, он остановил своего кучера и велел ехать на набережную Сен-Поль.

Было чуть более часа дня, когда он попросил слугу доложить певице о его приходе.

Когда он вошел, Олимпия с первого взгляда была поражена его удрученной физиономией.

— Что случилось? Что с вами? — бросилась она ему навстречу.

— Вы меня просили ничего от вас не скрывать…

— Ну?.. — нетерпеливо перебила она.

— Ну, со мной случилась большая беда.

— Говорите же скорее! Что именно? — побледнела она.

— Да вот… — начал Лотарио.

И запинаясь от горя и стыда, он поведал ей о публичном оскорблении, нанесенном ему его дядей.

Пораженная, Олимпия выслушала его, не говоря ни слова.

Когда он кончил, она спросила:

— И вы не догадываетесь о причине гнева вашего дяди?

— Не имею ни малейшего представления, — вздохнул Лотарио. — Все, в чем я бы мог себя упрекнуть по отношению к нему, и вы об этом знаете, это те два или три раза, когда я подстерег Фредерику на ангенской дороге, после того как он запретил нам встречаться наедине. Я был верхом, она в карете. Каждый раз мы позволяли себе поговорить минут пять. Душой клянусь, других провинностей за мной нет. Ведь не может быть, чтобы из-за такой пустяковой причины дядя дошел до подобных крайностей.

— О! — прошептала Олимпия. — За всем этим стоит Самуил Гельб.

— Господин Самуил Гельб ничего против нас не имел.

— Дездемона и Кассио невинны, — отвечала певица, — и все же Отелло, наслушавшись речей Яго, решается их убить. Говорила же я вам, что этому человеку нельзя верить!

— За что ему на меня сердиться? — недоумевал Лотарио.

— Злые не нуждаются в особых причинах, чтобы ненавидеть. Им хватает собственной злобы. К тому же вы отняли у него женщину, которую он любил.

— Я ее не отнимал, он сам мне ее уступил. Если его приводила в ярость мысль, что будущее Фредерики принадлежит мне, у него было самое простое средство этого избежать: оставить ее себе.

— Иногда люди, уступив, начинают после жалеть о своей щедрости. Впрочем, возможно, что у него были свои резоны, которые нам неизвестны. Я не берусь объяснять вам, как ткутся адские тенета. Но вот что: я знаю его и знаю графа фон Эбербаха. Могу вам поручиться, что в перчатке, ударившей вас по лицу, была рука Самуила Гельба!

Перед такой непреклонной убежденностью Лотарио заколебался.

— Верьте мне, — настаивала она. — Есть факты, о которых я не хочу вам рассказывать, хотя они бы вас убедили. Однако сейчас самое важное — не узнать, откуда идет удар, а отразить его. Получив письмо дяди, вы что-нибудь успели предпринять?

Лотарио рассказал о своем визите в Менильмонтан, о записке, которую он там оставил.

— Значит, это о нем вы подумали прежде всего! — вскричала она. — А, пускай! Сейчас не до обвинений и упреков. Но время у нас еще есть. Не тревожьтесь. Я благодарна вам за то, что вы пришли. Я спасу вас. И графа фон Эбербаха тоже. Вас я люблю как сына, его… возможно, он скоро узнает, как я его люблю.

— Спасибо, сударыня, спасибо.

— Ах! — продолжала она. — Спасение вас обоих мне дорого обойдется, но как я ни бежала от этой жертвы, на которую собиралась пойти лишь в случае крайней необходимости, я исполню это, даже если бы мне пришлось умереть.

— О сударыня! — воскликнул Лотарио. — Я бы все же не хотел, чтобы мое спасение было оплачено такой ценой.

— Предоставьте мне действовать, дитя. И предоставьте действовать Господу, чей промысел скрыт во всем этом. Мы все уладим, вот увидите. Как вы сказали: в котором часу граф фон Эбербах назначил вам встречу у моста в Сен-Дени?

— В шесть.

— Отлично! Вы вполне успеете, если отправитесь в пять. Стало быть, у нас три часа на размышление и передышку. В эти три часа можете делать все, что вам вздумается. Можете меня покинуть, выйти на улицу, прогуляться, повидаться с приятелями, заняться своими делами, притом без тревог и волнений, совершенно так, как если бы ровным счетом ничего не случилось. Ах, будьте уверены, что из нас двоих вовсе не вам надлежит трепетать, страдать, сомневаться. Но все это не важно! Этот час должен был однажды наступить, и вот он пробил.

— Час чего? — спросил Лотарио, совершенно сбитый с толку.

— Скоро узнаете. А теперь идите, прогуляйтесь на солнышке. Я все это время буду думать, размышлять, а главное, молиться. В пять возвращайтесь сюда, и вы узнаете, какое я приняла решение. Но будьте абсолютно спокойны: с этой минуты вам ничто более не угрожает.

— О сударыня! — пробормотал Лотарио, не зная, стоит ли этому верить.

— Ах, да! — продолжала она. — Я полагаю, нет нужды предупреждать вас, что из числа друзей, которых вы можете повидать, господин Самуил Гельб исключается. Вы и так уже совершили огромную неосторожность, отправившись в Менильмонтан. К счастью, вы его не застали. Не возвращайтесь в посольство: ваша записка может привести его туда, и он, чего доброго, даст вам какой-нибудь коварный совет, который все испортит. Вы дадите мне слово, не правда ли, что не пойдете к нему и сделаете все возможное, чтобы избежать встречи с ним?

— Клянусь вам.

— Хорошо. А теперь идите. Простимся до пяти. Будьте точны.

— Итак, до пяти.

Лотарио вышел от Олимпии невольно успокоенный. Ее уверенность в конце концов передалась ему.

Когда часы били пять, он поднимался по лестнице особняка Олимпии.

Он нашел ее суровой и печальной.

И он тотчас опять начал беспокоиться. Олимпия заметила, какое впечатление она произвела на него, и заставила себя улыбнуться:

— Не бойтесь. Вы спасены. Меня, знаете ли, тревожит совсем не ваша будущность.

— Стало быть, ваша? — спросил он.

Она не ответила.

— Вас там внизу ждет экипаж? — осведомилась она, вставая.

— Да.

— Хорошо. Едемте.

— Вы поедете со мной? — спросил он удивленно.

— Да, мы отправимся вместе. Какое неудобство вы усматриваете в этом?

— Но я же еду на встречу с графом, — отвечал он.

— Что ж! Граф найдет там не вас, а меня.

— Это невозможно! — закричал Лотарио.

— Почему невозможно?

— Потому что все будет выглядеть так, будто я бежал, струсил и послал вместо себя женщину, чтобы смягчить гнев своего противника; потому что граф станет презирать меня, потому что я буду обесчещен! Нет, это немыслимо!

— Вы опасаетесь за свою честь? — спросила Олимпия. — О вашей чести я забочусь еще больше, чем вы. Послушайте, Лотарио. Я говорю серьезно. Да будет вам известно, что я знала вашу мать. Так вот, сейчас я говорю с вами от ее имени. Ее памятью я клянусь вам, что исполнение моего плана не подвергнет вашу честь ни малейшему риску. Теперь вы мне верите?

— Сударыня… — пробормотал Лотарио, страдая и колеблясь.

— К тому же, — продолжала она, — вы ведь тоже там будете. Вы подождете в карете, в нескольких шагах от того места, где я буду говорить с графом фон Эбербахом. Если после того, что я ему скажу, граф не бросится вам на шею и не будет благодарить вас, вы будете вольны предстать перед ним и завершить дело так, как того потребует ваша честь. Полагаю, при таких условиях у вас не останется причин препятствовать мне поехать с вами?

— Сударыня, сударыня, в этом деле недопустимы женские уловки и хитрости. Вы не опорочите меня, спасая? Сударыня, поклянитесь мне всем, что вам дорого в этом мире, что если вам не удастся умиротворить графа, я всегда смогу грудью встретить его гнев?

— Да, именно так, Лотарио: клянусь всем, что дорого мне в этом мире.

Лотарио все еще колебался.

— Что ж, поедем, — проговорил он словно бы с сожалением. — Для сомнения требуются часы, а мы располагаем всего лишь минутами.

Они сели в карету и во весь опор помчались в сторону Сен-Дени.

Но по дороге в гордом юноше снова взыграла щепетильность. Посылать вместо себя женщину в деле, которое должно решаться между мужчинами, — было в этом нечто такое, что внушало его натуре неодолимое отвращение.

— Мое милое дитя, — сказала ему Олимпия, — вы упускаете из виду, насколько необычны обстоятельства, с которыми мы столкнулись. Увы, положение, в котором мы все оказались, еще более исключительное, чем вы можете вообразить. Сейчас совсем не время для того, чтобы колебаться, поддаваясь заурядной чувствительности. Здесь речь идет о событиях и невзгодах, единственных в своем роде, извольте это понять. Вспомните, сколько раз вы уже упускали свое счастье из-за недостатка доверия. Если бы вы нам рассказали — графу фон Эбербаху или мне — о своей любви к Фредерике, сейчас она уже была бы вашей женой и ни одно из этих зловещих событий не случилось бы с вами. Не повторяйте вечно одну и ту же ошибку. Во имя нашего общего счастья доверьтесь мне.

— Да, — сказал Лотарио, — но есть такие обстоятельства, которые важнее всех доводов рассудка: граф фон Эбербах назначил мне встречу, а теперь он подумает, что я на нее не явился.

— Не подумает, — возразила певица. — Я сразу скажу ему, что вы здесь, совсем рядом и в полном его распоряжении.

— Вы правда начнете с того, что скажете ему это, не так ли? Вы готовы это повторить, вы мне еще раз в этом поклянетесь?

— Клянусь. Ох, мальчик мой, дитя мое, знайте, что в эту минуту ваше счастье и ваша честь — единственный смысл моей жизни.

Они выехали на мост.

— Вот и добрались, — сказала Олимпия. — Где место вашей встречи?

— Надо повернуть налево, — пробормотал Лотарио, совершенно подавленный. — И идти еще десять минут. До тополиной рощицы.

— Хорошо.

Она постучала в переднее оконце, давая кучеру знак остановиться, а потом сказала Лотарио:

— Вы останетесь в карете. А я пойду дальше пешком.

И, не давая Лотарио времени на размышление и на повторение его возражений, Олимпия вышла из кареты и сама приказала вознице проехать направо, шагов на сто от моста, там остановиться и подождать.

— Добрых вам надежд! — крикнула она Лотарио и, верно, себе самой.

Лотарио приткнулся в углу кареты, растерянный, в изнеможении, закрыв лицо руками.

Что касается Олимпии, то она зашагала берегом Сены.

День клонился к закату. В косых лучах заходящего солнца вода переливалась тем ярким и вместе сумрачным блеском, что присущ последним минутам борьбы между днем и ночью.

В теплом воздухе уже пробегали дуновения вечерней прохлады. Трясогузки, не испуганные, но потревоженные приближением Олимпии, вспархивали на ее пути и, поднявшись в воздух, тут же опускались на землю чуть подальше.

Обитатели гнезд, что приютились в кронах деревьев над рекой, уже начали засыпать, но еще пересвистывались тоненько, нежно.

Олимпия шла быстро, как будто и не раздумывая, прямо к рощице тополей.

Она огляделась. Граф фон Эбербах еще не прибыл.

Заметив крохотную бухточку в тени ив, она присела на траву. Там она могла ждать, оставаясь невидимой, но сама видя все.

От неистового волнения сердце готово было выпрыгнуть у нее из груди.

— Час настал! — прошептала она.

Внезапно Олимпия вздрогнула.

Мужчина, закутанный в длинный плащ, медленно шел в ее сторону, оглядываясь по сторонам.

Когда этот человек был в двух шагах от нее, она стремительно встала.

Загрузка...