Через месяц с небольшим, январским утром я проснулся с мыслями о письме, которое Боб Эспенвелл прислал мне с Гаити. Не знаю, почему я вспомнил об этом письме перед пробуждением. Я получил его много дней тому назад. Боб писал о том, как там тепло, как все легко и просто.
Он сообщил, что Гаити — Черная Республика, и во сне я смеялся над организованным Бобом и мною заговором белых, полных решимости не позволить продать себя и сплавить по реке в «Краймуэйз». И тут я проснулся.
Это было в понедельник утром. На Марбл-роуд. Это был важный понедельник.
Мы с Роем Кордеттом назначили общее собрание сотрудников редакции для обсуждения апрельского номера журнала, удивительное сборище, где каждый может показать свое богатое воображение и вообще все свое «я». Большие часы тикали медленно, а я намного опережал время.
Но в то утро, стоя перед зеркалом в ванной, я был уверен, что седой кустик на моем правом виске отвоевал самое малое еще четверть дюйма. Это обстоятельство пробудило во мне привычное представление о жизненном пути: всякий рождается смертным, а в конце его подкарауливает старческая беспомощность.
— Кто этот хлопотливый седой старикашка, который ворошит бумаги вон за тем письменным столом? — спросил бодрый молодой голос. Но я тотчас сменил настройку и поймал другой голос: — Кто этот почтенный седой джентльмен, смахивающий на ученого, который зашел в кабинет директора?
— Как? Вы его не знаете? Это Джордж Страуд.
— А кто он такой?
— Ну, это долгая история. Он был управляющим всей этой железной дорогой. (Железной дорогой? А почему не взять что-нибудь более перспективное?) Авиакомпанией. Руководил ею с самого ее зарождения. Он мог бы стать одним из самых крупных заправил в авиации, но что-то у него не пошло. Не знаю, что именно, только был грандиозный скандал. Страуду надо было обратиться в суд присяжных, но дело было слишком крупное, время поджимало, и он вышел из игры. Но при этом каким-то образом уцелел. Теперь ему поручено раскладывать бумагу и сигары в конференц-зале перед заседанием. В остальное время он наливает чернила в чернильницы и перекладывает железнодорожные расписания.
— А для чего они вообще его держат?
— Ну, некоторые из директоров жалеют старика, к тому же у него жена и дочь, которых надо содержать. (Сохрани этот текст, мой мальчик. До этого пройдет еще много-много лет.) Трое детей, нет, кажется, четверо. Великолепные чада, за Страуда стоят горой. Не позволят сказать о нем худое слово. Они-то думают, он по-прежнему всем здесь заправляет. Страуд и его жена — самая любящая старая супружеская пара из всех, кого я видел на своем веку.
Вытирая лицо полотенцем, я уставился в зеркало. Заставил застыть и затвердеть свои мягкие, выражавшие любопытство черты лица. И сказал:
— Послушайте, Рой, нам в самом деле надо что-то сделать.
— В каком смысле?
— В том смысле, как бы добыть побольше денег.
Я увидел, как Рой Кордетт сделал неопределенный жест тонкой рукой с длинными пальцами и тотчас ушел в страну эльфов, домовых и двусмысленных речей.
— Я думал, Джордж, вы уладили это с Хагеном три месяца тому назад. Нет сомнения, что мы с вами дошли до предела. Чего же еще?
— А вы случайно не знаете, каков этот предел?
— Я бы сказал, это общий средний уровень по всей организации, вы не согласны?
— Это не для меня. Не то чтобы я прикипел душой к своей должности, контракту или к этой позолоченной клетке с каплунами. Я думаю, самое время нам показать себя.
— Валяйте. Буду молить Бога за вас.
— Я сказал «нам». Это может коснуться и вашего контракта, точно так же как моего.
— Знаю. А скажите-ка, Джордж, почему бы нам не обговорить это неофициально втроем: вам, Хагену и мне?
— Неплохая мысль. — Я потянулся к телефону. — Когда вам удобно?
— Вы хотите сказать — сегодня?
— Почему бы и нет?
— Ну, сегодня днем я довольно плотно занят. Да ладно. Если Стив не очень загружен, что-нибудь около пяти.
— Без четверти шесть в баре «Силвер Лайнинг». Вы знаете, «Дженнетт-Донохью» планирует добавить пять-шесть новых журналов. Нам забывать об этом нельзя.
— Я слышал об этом, но они сейчас, по-моему, на весьма низком уровне. Кроме того, этот слух они пустили год тому назад.
Эту воображаемую сцену прервал реальный голос:
— Джордж, ты спустишься когда-нибудь? Ты же знаешь, Джорджии надо успеть на школьный автобус.
Я крикнул Джорджетт, что сию минуту приду, и вернулся в ванную. Ну, пойдем мы посовещаться со Стивом Хагеном, а потом что? Во лбу у меня начала биться жилка. В деловых вопросах Хаген и Джанот — одно и то же лицо, только в хрупком нервном теле Стива Хагена течет по жилам кровь с изрядной примесью какого-то неведомого странного яда.
Я причесался перед трюмо в спальне, и седой хохолок принял обычную форму. К черту Хагена. Почему не пойти к Джаноту? Конечно.
Положив расческу и щетку на столешницу трюмо, я облокотился, наклонился к зеркалу и подышал на него: «Карты на стол, Эрл. Слабый человек покидает город в двадцать четыре часа, сильный человек берется за дело».
Я повязал галстук, надел пиджак и спустился вниз. Джорджия задумчиво подняла глаза над россыпью кукурузных хлопьев вокруг ее тарелки. Снизу слышались мягкие размеренные удары — шмяк, шмяк, шмяк, — это она отбивала такт ногой на нижней перекладине стола. На придвинутый к окну стол падал широкий сноп солнечных лучей, освещая столовое серебро, кофейник с ситечком, лица Джорджии и Джорджетт. На тарелки падали отсветы от стоявшего у стены буфета, над которым висела одна из моих любимых картин Луиз Паттерсон в узенькой ореховой рамке, она словно парила в облаках высоко над буфетом, над комнатой и, пожалуй, над домом. На противоположной стене висела другая картина той же художницы, а на втором этаже — еще две. Джорджетт обратила ко мне лицо с крупными, яркими, неукротимыми чертами, и ее глаза цвета морской волны посмотрели на меня испытующе, но по-доброму. Я поздоровался, поцеловал ту и другую. Джорджетт сказала Нелли, что можно подавать яйца и вафли.
— Апельсины, — сказал я, потягивая из кружки апельсиновый сок. — Эти самые апельсины только что сообщили мне, что они родом из Флориды.
Дочь бросила на меня изумленный доверчивый взгляд.
— А я ничего не слышала, — сказала она.
— Не слышала? Один из апельсинов сказал, что все они выросли на ранчо возле Джексонвилла.
Джорджия подумала-подумала и ложкой отмахнулась от этой загадки. Потом добрых двадцать секунд помолчала, словно вспоминая что-то, и спросила:
— С каким это мужчиной ты разговаривал?
— Я? С мужчиной? Когда? Где?
— Вот только что. Наверху. Джорджетт сказала, что ты говоришь с каким-то мужчиной. Мы обе слышали.
— О-о!
Голос Джорджетт звучал равнодушно, но за равнодушием скрывалось страстное желание постороннего наблюдателя увидеть первую кровь в потасовке у стойки бара.
— Думаю, лучше будет, если ты сам все объяснишь.
— Так вот, насчет этого мужчины, Джорджия. Это я разговаривал сам с собой, готовился. Спортсмен должен тренироваться, прежде чем он будет соревноваться с соперниками на беговой дорожке. Музыканты и актеры репетируют, перед тем как выйти к публике. — Я сделал вид, что не заметил невысказанного, но явного одобрения Джорджетт. — И я всегда с утра пораньше проговариваю несколько фраз, до того как начну с кем-то разговаривать на самом деле. Будь добра, передай мне печенье.
Джорджия обдумала и эти мои слова и тотчас позабыла о них.
— Джорджетт сказала, что ты расскажешь мне сказку, Джордж.
— Да, конечно, я расскажу тебе сказку. Это сказка про одинокое зернышко воздушной кукурузы. — (Дочь навострила уши.) — Кажется, так: когда-то жила-была маленькая девочка…
— Сколько лет ей было?
— Наверное, пять. А может, и семь.
— Нет — шесть.
— Значит, шесть. И была пачка кукурузных хлопьев…
— А как ее звали?
— Синтия. Так вот, сотни таких же зернышек росли в этой самой пачке, вместе играли, вместе ходили в школу, все они крепко дружили. Однажды пачку вскрыли и хлопья высыпали в миску Синтии. Она налила туда молока и сливок, а потом съела всего одно зернышко. Оказавшись в желудке Синтии, это зернышко стало гадать, где же все его друзья и когда же они присоединятся к нему. Но те так и не появились. И чем дольше ждало зернышко, тем больше страдало от своего одиночества. Видишь ли, остальные хлопья попали на скатерть, а некоторые и на пол, на лоб Синтии, умудрились даже оказаться у нее за ушами.
— И что потом?
— Это все. Через какое-то время зернышку стало так одиноко, что оно заплакало.
— И что оно сделало?
— Ну что оно могло сделать? Синтия не знала, а может, и не хотела узнать, как едят кукурузные хлопья, и каждое утро происходило одно и то же. В желудке Синтии страдало от одиночества одно-единственное зернышко.
— А потом?
— Что ж, зернышко плакало и так страдало, что у девочки каждое утро болел живот. И она не могла понять почему, ведь, в конце-то концов, она, собственно говоря, ничего и не съела.
— И что она тогда сделала?
— Ей это не понравилось, только и всего.
Джорджия принялась за яйца всмятку, которые, судя по всему, должны были разделить судьбу кукурузных хлопьев. Теперь она оперлась подбородком о край стола и в задумчивости била ногой в поперечину стола. При каждом ударе на поверхности кофе в моей чашке появлялась легкая рябь.
— Ты всегда рассказываешь эту сказку, — вспомнила Джорджия. — Расскажи другую.
— Есть еще сказка про девочку, шестилетнюю Синтию, ту же самую, у которой была привычка бить ногой по столу, когда она ела. И так день за днем, неделю за неделей, год за годом она все била и била. И в один прекрасный день стол сказал: «Ох, как мне это надоело» — и после этих слов размахнулся ножкой и — бац! — так ударил Синтию, что она вылетела в окно. Ее это очень удивило.
Эта сказка имела полный успех. Джорджия принялась стучать ногой в два раза быстрей и опрокинула чашку с остатками молока.
— Хватит стучать, чудо-ребенок, — сказала Джорджетт, берясь за нагрудник. На улице послышался автомобильный гудок, и она привычным движением вытерла лицо дочери. — Пришел автобус, милочка. Одевайся.
С минуту маленький метеор метался по дому — вверх, вниз, в прихожую, — затем исчез. Джорджетт вернулась выкурить свою первую сигарету и выпить еще чашечку кофе. И сказала, глядя на меня сквозь тонкую пелену дыма:
— Джордж, а ты не хотел бы вернуться в газету?
— Боже избави. Хватит с меня этих острых ощущений.
— Я как раз это и хотела сказать.
— Что именно?
— Не по душе тебе «Краймуэйз». Собственно говоря, тебе не нравится все издательство Джанота. Ты хотел бы придать ему противоположное направление.
— Ты ошибаешься. Это совсем не так. Я люблю эту старую карусель.
Джорджетт в нерешительности помолчала. Казалось, я чувствовал, какую работу проделал ее разум, прежде чем она рискнула выразить словами свои мысли.
— Я не верю, что квадратными пробками можно заткнуть круглые дыры. Это слишком дорого обойдется. Ты со мной не согласен, Джордж? — (Я принял озадаченный вид.) — Я хочу сказать, вернее, мне так кажется, когда я порой задумаюсь об этом, что ты был гораздо счастливее, да и я тоже, когда мы держали придорожную закусочную. Разве не так? Точно так же нам было намного веселей, когда ты был сыщиком на ипподроме. Господи, да и ночная работа на радио. Сумасшедшая работа, но мне она нравилась.
Доедая вафлю, я попытался угадать, какие воспоминания охватили ее в эту минуту. Табельщик на строительстве, сыщик на ипподроме, владелец закусочной, газетный репортер, затем консультант рекламного отдела и наконец — что? Что я такое теперь?
Оглядываясь на свои прошлые занятия, я не мог решить, какое из них доставляло мне больше радости или досады. И я знал, что затрагивать этот вопрос, даже походя, — пустая трата времени.
Время.
Ты карабкаешься, как мышь, по старому, медлительному маятнику больших часов. Время. Пробегаешь по циферблату, перескакивая через огромные стрелки, бродишь в хитросплетении зубчатых колес, балансиров и пружин часового механизма, рыскаешь в запутанном лабиринте с ложными выходами, естественными ловушками и искусственными приманками, ищешь настоящий выход и настоящую добычу.
Потом часы бьют один раз — пора уходить, надо сбежать вниз по маятнику и снова стать узником, спасающимся через одну и ту же лазейку.
Ибо часы, отмеряющие времена года, все приобретения и утраты, порции воздуха, которым дышит Джорджия, рост Джорджетт, цифры, дрожащие на циферблате приборной доски у меня внутри, эти гигантские часы, которые устанавливают порядок и жесткие рамки даже для хаоса, — эти часы никогда не менялись, никогда не изменятся и никому не позволят изменить себя.
Тут я заметил, что гляжу в пустоту. И сказал:
— Нет, я самая круглая пробка, какую тебе приходилось видеть.
Джорджетт расплющила сигарету и спросила:
— Ты поедешь в город на машине?
Я подумал о встрече с Роем и Хагеном в баре «Силвер Лайнинг».
— Нет. И домой, возможно, приеду поздно. Я тебе позвоню.
— Хорошо, я отвезу тебя на станцию. Может, сама ненадолго съезжу в город после ленча.
Допив кофе, я пробежал глазами газеты — ничего нового. Рекордное ограбление банка в Сент-Поле, но это не для нас. Пока Джорджетт отдавала распоряжения Нелли, я надел пальто и шляпу, вывел машину из гаража и посигналил. Когда Джорджетт вышла, пересел и уступил ей место за рулем.
На Марбл-роуд в то утро было свежо, но не холодно, небо было ясным. От недавней снежной бури еще остались шапки снега на коричневых лужайках и далеких холмах, которые можно было видеть сквозь черное кружево голых веток деревьев. Миновав Марбл-роуд, пристанище преуспевающих администраторов, разоряющихся боссов и упрямо стоящих на одном уровне торговцев, мы проехали мимо солидных, но слегка тронутых непогодой огромных каменных коробок коренных граждан городка. За городской чертой, где кончалась Марбл-роуд, по холмам были разбросаны участки покрупней. Они стоят кучу денег. Года через три мы тоже приобретем несколько акров земли.
— Надеюсь, сегодня я подберу подходящие портьеры, — сказала Джорджетт между прочим. — На той неделе никак не могла выбрать время. Просидела у доктора Долсона битых два часа.
— Да? — И тут я понял, что ей хочется чем-то со мной поделиться. — И как у тебя дела с доктором Долсоном?
Джорджетт говорила, не спуская глаз с дороги.
— Он надеется, что все пройдет нормально.
— Надеется? Так он и сказал?
— Он уверен в этом, насколько можно быть уверенным в чем бы то ни было. В следующий раз я должна быть в полном порядке.
— Прекрасно. — Я накрыл ладонью ее руку, лежавшую на руле. — А чего ради ты скрывала это от меня?
— Ну… Ты тоже так считаешь?
— Скажи, как по-твоему, за что я плачу Долсону? Ну конечно. Я тоже уверен.
— Я просто спросила.
— Ладно, больше не спрашивай. А когда? Что он сказал?
— В любое время.
Мы подъехали к станции, когда поезд 9.08 уже подходил. Я поцеловал Джорджетт, одной рукой обняв ее за плечи, а другой нащупывая ручку дверцы.
— Значит, в любое время. Гляди не поскользнись на каком-нибудь обледенелом тротуаре.
— Звони, — сказала она, перед тем как я захлопнул дверцу.
Я кивнул и прошел на перрон. В киоске купил еще одну газету и сел в поезд. У меня куча времени.
В поезде я всегда начинал с «Деловых возможностей», моего любимого раздела в любой газете, затем просматривал новости с аукционов и спортивные страницы, статистические данные страховых обществ и наконец — страничку юмора. Когда поезд нырял в туннель, я возвращался к первой полосе и читал сводку новостей, чтобы быть в курсе текущих событий. Если там было что-нибудь стоящее, я это усваивал за то время, пока мы, сотни и тысячи людей, старательно пробирались по ходам огромного муравейника, каким был вокзал, выписывая замысловатые фигуры. Но тем не менее каждый знал, куда идти и что делать.
Через пять минут, пройдя два квартала, я подошел к небоскребу «Джанот Билдинг», возвышавшемуся, словно извечный каменный идол, над своими собратьями. Казалось, этот идол предпочитает человеческие жертвы в виде плоти и духа всем другим знакам поклонения. И мы каждый день добровольно приносили себя ему в жертву.
Я вошел в гулкий вестибюль, чтобы в очередной раз принести себя в жертву.