Комната сразу же оказалась мала, чего не ощущалось при борьбе с послушным берёзовым идолом.
— Куда ты к чёрту вырываешься!— раздражался Верзилин.— Ты борись, а не бегай по комнате!
Татауров засопел, обхватил учителя, приподнял над полом, но Верзилин выскользнул, сказал, тяжело дыша:
— Эх!.. Ты всё берёшь на силу... потому что восемь пудов в тебе. А надо — взять на приём... Видишь, у меня рука плохо сгибается и я легче тебя... а тебе не удаётся... одолеть.
Один раз он швырнул через себя Татаурова так, что тот рассадил в кровь половину лба.
Неожиданно парень рассердился; отирая кровь рукой, зло заявил:
— Что уж так-то?.. Довольно!
И усевшись на пол, прислонившись спиной к стене, запел:
Зачем ты, мать, меня родила,
Зачем на свет произвела,
Судьбой несчастной наградила,
Костюм матроса мне дала.
Ведь нас, матросов, презирают,
Нигде проходу не дают,
И нами тюрьмы наполняют,
Под суд военный отдают.
За пять дней Верзилин изучил все татауровские песни. Пел он всегда печальное и всегда о моряках. Эти песни и богатая татуировка заставляли думать, что парень служил во флоте. И странно было слышать, что Татауров почти не умеет плавать, вырос вдали от моря — в Вятской губернии, в деревне, где речку куры вброд переходят... О себе он рассказывать не любил. Впрочем, он вообще предпочитал молчать. Когда Верзилин его расспрашивал, он молча улыбался.
— Так чего уж рассказывать-то? Нечего... — говорил он, разводя руками.— В пехоте служил... А так-то уж нигде не работал...
— А у пожарников?
— Вот разве у пожарников...
— А где тебе наколку сделали? В армии?
— Наколку?
— Да.
— Нет, зачем в армии. Это я когда грузчиком работал... в порту...
— Так ты же сказал, что нигде не работал, кроме как у пожарников?
— Так я там недолго, одно лето.
Татуировкой он гордился.
— Ты как маори,— сказал ему Верзилин.
— Чего это?
— Маори, говорю. Есть такое племя в Новой Зеландии; очень татуироваться любят... Я тебя буду звать Татуированный. Татауров— Татуированный, здорово! У тебя и фамилия-то от этого слова происходит... Эк тебя разрисовали!..
На груди Татаурова была голубая красавица с распущенными косами и рыбьим хвостом, окружённая окаменевшими волнами; на спине — большой крест, якорь и сердце, обрамлённые словами: «Вера, Надежда, Любовь»; на плечах были компасы, кинжалы, женщины, сердца, пронзённые стрелами; на тыльной стороне ладоней — огромные мотыльки, а под ними, на костяшках пальцев, имена: на правой руке — «Иван», а на левой — почему-то нерусское имя «Луиза»; даже на ягодицах был изображён большой кот, бросающийся на мышь.
— Тебя хоть сейчас в паноптикуме выставляй,— сказал Верзилин.— Или в Петровской кунсткамере.
Татауров улыбнулся.
— Давай тебе ещё на щеках и на лбу наколем, а?
— Так не накалывают,— вполне серьёзно ответил Татауров, и казалось, он хотел сказать: «Если бы накалывали, я бы — со всем удовольствием».
— А напрасно. Вон маори даже веки татуируют. Так что они тебе сто очков вперёд дадут.
— Так они нерусские... Я одного моряка... нерусского в трактире на Курляндской видел... Он за кружку пива раздевался... так живого места нет...
— Вот бы тебе так, а?
Верзилин дружески похлопал Татаурова по плечу.
Было приятно сознаться себе, что татуировка Ивана ему нравится так же, как нравятся его печальные моряцкие песни. Да что там — ему всё нравилось в этом парне и доставляло радость заботиться о нём, как о сыне. Даже флегматичность Ивана не раздражала, потому что и это давало возможность его опекать.
Верзилин подарил ему свой хороший костюм и котелок, купил кровать, установил её в маленькой комнате.
Первые дни прошли в каких-то ненужных хлопотах, в знакомстве. Затем приступили к занятиям.
Радовало, что Татауров умел работать с гирями; правда, делал зарядку он без большой охоты, но добросовестно. Когда он «крестился» гирями, голубые девицы на его бицепсах томно извивались.
— Девять... Десять... — считал Верзилин. — Ещё десять осталось.
Без этого счёта, без подбадриваний, без наставлений обойтись было нельзя. Случалось, что парень во время гимнастики останавливался или присаживался на пол и, если Верзилин не напоминал ему о себе, мог подолгу сидеть, ничего не делая. Верзилин поднимал гирю раз, другой, третий, а Татауров всё сидел и сидел.
— Иван! — говорил Верзилин.
Тот безропотно вставал, продолжал зарядку.
— Ты пойми,— горячо объяснял ему Верзилин, — это ведь не для меня, а для тебя... для тебя самого... Моя песенка спета, мне можно и не заниматься. А вот ты без занятий никуда не денешься. Развивать тебе надо твою силу... Развивать... Только тогда ты сможешь стать чемпионом. Ты должен заболеть этой мечтой, понимаешь? Заболеть. Иначе ничего не получится... Всё отдать ради этого, понимаешь? Если я тебе двадцать раз велю гирю поднять, то ты двадцать пять раз подыми... Понимаешь, а? Только тогда станешь чемпионом... Знаешь, как Поддубный делает? Вот то-то... Ты должен развивать силу, которую тебе природа дала. Мышцы должны быть стальными... Самое главное — заболей мечтой. Больше ничего не надо. Остальное всё придёт...
Матчи борьбы по-прежнему проводились в отсутствии хозяйки. А так как была зима и корова стояла в хлеву, хозяйка уходила из дому в самое неопределённое время; возвращалась она тоже неожиданно, и Верзилин всякий раз прекращал борьбу.
Только однажды, когда Татауров, выведенный из себя шпильками Верзилина, остервенело бросил его на опилки, застланные брезентом, и навалился всей тяжестью, стремясь подогнуть его руки, смять, опрокинуть, Верзилин, услыхав шаги пришедшей хозяйки, решил всё же не кончать матча, а дать возможность парню раз в жизни насладиться заслуженной победой.
Верзилин стоял на четвереньках, втянув в плечи шею, а Татауров, хрипя, ругаясь, пытался оторвать его от пола, свернуть ему голову, подогнуть руку, задавить своим весом.
Но ничего не помогало. Верзилин стоял как вкопанный. Он и сам сейчас решил бороться до победы. Чувство злости на ученика, не способного воспользоваться преимуществом, заставляло Верзилина, сжав зубы, забыть о боли.
Татауров оказался упрямым, но не меньше его был упрям учитель.
Прошло десять минут, двадцать, полчаса.
Больная рука, казалось, онемела.
Прошло ещё десять минут.
Вдруг Татауров обхватил его одной рукой за шею, другую подсунул под руку, рванул,— и Верзилин оказался опрокинутым; уже не было сил сопротивляться, и он почувствовал, как его мокрые лопатки прижались к холодному брезенту.
Татауров сжал его шею руками и, тяжело дыша, хрипел:
— Что, получил?.. Получил?..
— Пусти, идиот! — оттолкнул его не на шутку испуганный Верзилин.— Прими руки! Ты борец, а не бандит, зачем душить-то?
Через десять минут они сидели за столом, горячо обсуждая случившееся, и хозяйка удивлённо посматривала на них через полуоткрытую дверь.
Татауров, обычно отказывающийся от простокваши, с удовольствием хлебал её ложкой, приговаривая:
— На хитрость пошёл... Вижу, вы замерли, думаете, я всё одним манером, а я —нарочно! Вы успокоились — а я иным — раз!..
— Скажи спасибо моей руке. Если бы не она, ничего бы тебе не сделать.
— Да что там рука! Уж загнал вас в партер на целый час, какая бы рука ни была — всё равно устали, а я на вашей спине отоспался.
Видя его радость, Верзилин не стал напоминать Татаурову о том, как тот задыхался, сопел, был беспомощен. «Пусть это вселит в него уверенность в своих силах»,— решил он. И подумал, что в день знакомства Татауров был таким же оживлённым. «Гладиатор ты мой... татуированный»,— подумал он.
Прогулка, которую так не любил парень, была весёлой. Они дошли до лесистого берега Лахты и там сразились ещё раз. В этот день Татауров, пожалуй, в первый раз не сетовал на свой тяжёлый саквояж, гружённый, как того требовал Верзилин, галькой.
Верзилин расчувствовался. Вернувшись домой, показал ему Нинины фотографии и афиши. Видя восхищённый взгляд Ивана, подумал: «А что, если бы ты видел её в жизни!.. Нина, милая Нина, в чём бы ты ни была виновата, всё равно люблю».
На другой день они снова боролись до победного конца, перестав делать из этого тайну от хозяйки.
Верзилин относился к этим схваткам всерьёз и поэтому каждый раз выходил из них победителем. Но Татауров вскоре снова охладел ко всему, и чувствовалось, что он просто добросовестно выполняет неинтересную для него обязанность. Сколько ни пытался Верзилин разжечь в нём азарт—ничего не помогало. Не действовали на него обидные реплики, не прельщала заманчивая перспектива стать чемпионом.
— Эх,— вздыхал Верзилин,— с твоими данными можно чудеса творить! Куража у тебя нет.
Однажды он нарочно поддался Татаурову, и это снова превратило парня в радостного мальчишку. Потирая натруженные руки, размазывая пот, он говорил восторженно:
— Опять на хитрость я пошёл...
Он так был убеждён в этом, что заставил Верзилина усомниться: «А может, я в самом деле ему не поддавался?»
И лёжа ночью без сна, он мечтал, как выпустит Татаурова на манеж, как тот уложит Мальту и, не снимая маски, заявит, что он — Ефим Верзилин, и что борьба должна быть честной, потому что это спорт, а не коммерция, и как Мальта вместе со своим бароном будут посрамлены и изгнаны из цирка.
Теперь, чтобы поддержать в Татаурове необходимое настроение, он время от времени уступал ему.
Наступила весна, приближался борцовский сезон, и Верзилин обдумывал, где бы лучше выпустить своего ученика для пробных, неофициальных схваток. Он присматривался к газетам, ждал афиш, рассчитывая сделать это в каком-нибудь окраинном саду, вроде сада «Светлана» на Охте. Участие в таком второстепенном чемпионате должно было не только выявить силы Татаурова, но и несколько поддержать их финансовые дела, так как Верзилин приготовился, если это понадобится, к месяцам тренировок; во всяком случае, неподготовленного ученика он на манеж не выпустит... Если для этой цели им понадобится ещё полгода — пускай...
Неприятности начались неожиданно.
На вытаявшей земле подле завалинки Верзилин увидел груду разноцветной гальки. «Откуда она тут взялась?» — удивился он, и внезапная догадка сжала ему сердце. Он торопливо выдвинул из-под татауровской кровати саквояж и, открыв его своим ключом, убедился, что он наполовину пуст.
Рассерженный, Верзилин высыпал из него остальную гальку и засунул вместо неё пудовую гирю, не думая о том, что от такого груза саквояж может лопнуть.
«Я тебя проучу!» — решил он зло, войдя в кухню и подставив голую спину Татаурову, который уже стоял наготове с ведром в руках.
На прогулку они вышли как ни в чём не бывало; Верзилин нёс оба чемодана. И только на Крестовском острове, когда они пересекли Батарейную дорогу, поставил татауровский саквояж на снег.
Татауров молча взял его, покосился на Верзилина, но не подал виду, что всё понял.
Против Старой Деревни они по льду пересекли Малую Невку и вышли к железнодорожному полотну.
Татауров чаще обычного перекладывал ручку саквояжа из руки в руку.
У Лахтинского разлива Верзилин не вытерпел и спросил:
— Что-то ты сегодня, я гляжу, устаёшь, а?
— Да нет,— хмуро возразил парень.
— Ну-ну.
За дачей Стембока он заставил Ивана после зарядки стать в мост и, упёршись в землю головой и ногами, поднимать обе гири.
Иван исполнял всё безропотно.
Когда они шли обратно, ручка у саквояжа оторвалась.
Не останавливаясь, Верзилин сказал сухо:
— Гирю донеси так. А саквояж дома починишь.
Встретившаяся женщина с санками, гружёнными пузатыми мешками, с удивлением обернулась вслед двум огромным усатым мужчинам в хороших пальто, один из которых нёс в руке гирю.
— Видишь,— сердито сказал Верзилин,— посмешищем стал, на тебя смотрят.
Татауров, тяжело дыша, шагал сзади; отмалчивался.
Не оборачиваясь к нему, Верзилин ворчал:
— Балда, отсыпал гальку. А я ведь для тебя стараюсь. Не можешь понять, дурак, что это, чтобы мышцы рук жиром не заплывали. Чтобы в мышцах были одни... мышцы... Чтоб были они, как динамит.
Вечером Татауров отказался играть в шашки, не выходил из своей комнаты. Весь вечер он тянул заунывную песню о моряке, которого военный суд приговорил к расстрелу, и о его молодой жене по имени Маруся.
Верзилин, как обычно, попытался представить картину своей мести Мальте, но не смог.
Позже, сквозь сон, он почувствовал приятный запах табака и проснулся. Было темно. Только вдалеке за окном покачивался фонарь. Струйки дождя мелко ударяли в стекло. На кухне бренчала посудой хозяйка-полуночница.
Он повернулся на другой бок и заснул.
Утром Татауров безропотно обливался вместе с Верзилиным холодной водой и ел простоквашу; сам вызвался сходить на рынок за мясом, а после тяжёлой прогулки наметал снегом хозяйский погреб. Было видно, что он чувствует себя виноватым и старается искупить вину.
Так прошло несколько дней, пока Верзилин не застал случайно Татаурова на кухне с ведром в руках; закинув голову, тот пил воду большими глотками. Верзилин стоял в дверях, а парень, не замечая его, всё сильнее и сильнее закидывал голову, казалось, он хотел опустошить всё ведро.
Впервые в жизни злость заставила Верзилина забыть о всех других чувствах. Дождавшись, когда его ученик поставил ведро на пол, он пнул по нему с яростью, опрокинул его, закричал:
— Обманываешь! Обманываешь меня! Неблагодарный!
— Воды жалко!—сказала хозяйка, предусмотрительно скрывшись у себя в комнате.
— Не жалко!—крикнул, дёрнув на себя дверь, Верзилин.— А нельзя борцу пить воду! И он это прекрасно понимает и всё-таки меня обманывает!
Верзилин ушёл к себе, лёг на кровать. Почти два месяца потратил он на Ивана Татаурова и ничего не добился... И не столько за себя обидно, сколько за него. Борец с такими данными... Чёрт с ним, с самолюбием! Он должен сделать всё, чтобы превратить этого неуклюжего, неповоротливого парня в борца... Сделать всё...
Он уснул с мыслью помириться с Татауровым.
Во сне он видел какую-то невероятно красивую коробку папирос; будто он был победителем в чемпионате, и две девушки с косами преподнесли их ему на серебряном подносе. Потом он сидел в кабинете у самого Сципиона Чинизелли и угощал его папиросами. Он даже ясно чувствовал вкус этого табака.
Было обидно, что не дали досмотреть сон до конца.
Над ним склонился Татауров и, осторожно тряся его за плечо, говорил:
— Вам письмо, Ефим Николаевич...
Верзилин вскочил, протёр глаза. Сразу же узнал почерк. С хрустом разорвал толстый конверт. Из него выпала крышка от папиросной коробки, на которой были изображены три синих ласточки, и крошечный обрывок газеты с рекламой: «Восхищенье— не табак, убеждён, что это так: Дядя Михей».
— Ну и чёрт с тобой,— сказал он сердито дяде Михею; вытащил свою коллекцию.
Одна из коробок (с верблюдами на фоне египетских пирамид и пальм) показалась ему подозрительно лёгкой. Он задумчиво взвесил её на ладони, но потом вспомнил, что этими папиросами он угощал Татаурова после пожара.
До чего всё-таки интересная штука — коллекционирование. Какое богатство марок, фабрик и даже государств... «Постой,— подумал он,— вот папиросы, которые курил тогда Иван,— это «Керчь»; я же отлично помню, как покупал их на Охте, как раз недалеко от этого несчастного Тригельмана... Или они тоже отсыпаны из коробки?»
Он вскрыл коробку. Она была почти пустая, вместо вынутых папирос был засунут согнутый листок бумаги... Вот и вторая коробка; он её покупал тогда на Веденской... А вот и третья... Так вот почему по ночам пахнет папиросным дымом...
— Иван,— сказал он, открывая дверь в комнату Татаурова,— можешь забирать своё барахло и отправляться назад в пожарную команду.
— Ефим Николаевич! — воскликнул тот.— Ефим Николаевич, я виноват перед вами... Но простите на этот раз... Я не буду курить!
Странно было видеть этого огромного человека плачущим.
— Простите меня... Только на этот раз... Поверьте...
— Уйди!
— Ефим Николаевич...
— Уйди, я сказал!
Это была тяжёлая для обоих ночь, но наутро Верзилин сказал сухо, не глядя на ученика:
— Если хочешь, ещё немного попробуем. Но только чтобы выполнять всё, что я прикажу.
Потупив глаза, Татауров сказал:
— Ефим Николаевич, да я... — и махнул рукой.
Несколько дней всё шло как по маслу — обтирания, борьба,
прогулка.
В последних числах апреля в Лахте, когда они пережидали у шлагбаума поезд, идущий в Сестрорецк, из дверей вагона кто-то крикнул:
— Татауров! Ванька!
Они обернулись. Вагоны проплывали мимо. Где-то уже далеко, из дверей, махал рукой мужчина.
Татауров помахал ему рукой и в ответ услышал:
— Письмо! Письмо тебе есть из дому!
Иван неожиданно вспотел, тяжело задышал, вопросительно глядя на Верзилина.
Поняв его немой вопрос, тот ответил:
— Сегодня сходи за письмом.
Вернулся он поздно и сильно под хмельком. Верзилин хотел уже выставить его за двери, но парень молча, не глядя на него, протянул письмо.
Оно было написано неразборчиво и до того путано, что Верзилин с трудом понял, что у Ивана в деревне, где-то далеко в Вятской губернии, умерла мать и ему пишет сосед по поручению отца; просит его приехать повидаться со стариком.
Верзилин задумался, прислушиваясь, как в соседней комнате Иван напевал:
Напрасно старушка ждёт сына домой,—
Ей скажут — она зарыдает...
А волны бегут от винта за кормой,
И след их вдали пропадает...
Стало жалко Ивана.
Если в Вятском цирке есть чемпионат по борьбе, можно туда съездить. Это идея.
— Не горюй,— сказал Верзилин. — Может быть, мы... съездим к твоему отцу.
Несколько дней подряд он ходил в публичную библиотеку, которую на углу Невского и Садовой стерегли скульптуры мудрецов, и спрашивал свежие номера выходивших в Вятке газет. Первые страницы их были разукрашены клишированными рекламами синематографов, предложениями врачей, уговорами пить «Шустовскую рябиновку». Во всей этой мешанине не было ни одного намёка на чемпионат по борьбе; нельзя было даже узнать, есть ли в Вятке цирк.
Не сразу Верзилин догадался вернуться к подшивке за прошлый год.
Ни одна из газет за первые четыре месяца не принесла ему ничего интересного. И только в майской подшивке он, наконец, наткнулся на необходимое объявление:
«ЦИРКЪ
В четверг, 30-го мая, большое особое представление с составом двух трупп. Вновь ангажированная труппа малороссов. Первый спектакль. Представление будет: «Кляте сердце, або гирка доля». Драма в 4-х действиях, соч. Захаренко. В заключении «Закохани», водевиль в 1-м действии с пением, хорами и танцами. Малоросская труппа под упр. Г. Дорошенко. Начало ровно в восемь часов вечера.
А. Коромыслов».
Верзилин перечитал объявление несколько раз: нет, о чемпионате ни слова... Ничего не было о борцах и в других объявлениях. Последнее из них относилось к пятнадцатому сентября, и Верзилин понял, что цирк Коромыслова в Вятке — временный, летний.
Надо было ещё посмотреть объявления театров и садов. Он был добросовестен и упорен — внимательно читал все объявления. Чего тут только не было! И гастроли художественно-пластических танцев известной танцовщицы-босоножки Ады Корвин в присутствии свободного художника-пианиста П. М. Виноградова, и выступления всемирно знаменитого, непостижимого, единственного в мире со своими невероятными опытами из тайн природы профессора магии Сан-Мартино де Кастроцца, и концерт тенора Давида Южина при участии баритона казённой Тифлисской оперы С. П. Евлахова, и предложение услуг для игр на концертах, балах и свадьбах оркестра попечительства о народной трезвости Вятского уезда... Не было только объявления о борьбе.
Он уже отчаялся и хотел на всё махнуть рукой, как неожиданно в конце пышной рекламы электротеатра «Одеон» увидел то, что ему было надо: «Помимо роскошной программы борьба одной пары по жребию. Вечерний сеанс с 10 часов вечера — выход короля цепей и две борьбы».
Итак, в Вятке боролись, как и в любом губернском городе Российской империи...
Верзилин спокойно закрыл шелестящую подшивку, поблагодарил библиотекаршу и спустился по широкой тёмной лестнице. Подле массивных дубовых дверей висела новенькая афиша. В полумраке она казалась тёмной, лишь жёлтое пятно льва было хорошо видно. У Верзилина захолонуло сердце. Нет, не Нина. Какой-то неизвестный «укротитель хищников». Удивляясь своей смелости, Верзилин поднялся обратно и попросил разрешения позвонить по телефону.
— Цирк Чинизелли? А почему нет гастролей Джимухадзе? — Он почувствовал, как у него дрожит голос.
Ответили равнодушно:
— Джимухадзе давно выступают за границей.
Вот и всё. Только четыре слова, а сколько месяцев он не решался на такой звонок...
Он вышел на улицу. Светило солнце. Лучи его косо лежали на белых колоннах Александринки, припекали монумент Екатерины, поблёскивали в стеклянных коробках фонарей. Снег белел лишь по газону, под деревьями. Жёлтый торец мостовой был чистым.
Он вышел на Невский. На углу продавали подснежники. При взгляде на них хотелось плакать. Он не удержался и купил маленький букетик, от которого пахло свежестью...
С горба Аничкова моста, от Фонтанки, катили лёгкие весенние экипажи и такси. Огромная толпа двигалась по солнечной стороне к Гостиному двору, к Думе. Толчки обгоняющих и встречных заставили Верзилина подумать, что он слишком медлителен для этой толпы. Он улыбнулся своей мысли, но не прибавил шагу.
«Нина, где же ты, Нина?»