Дела Коверзнева процветали: на всех трёх больших чемпионатах не было отбоя от публики, журнал «Гладиатор» раскупали нарасхват. Рассказы Коверзнева о борцах, печатавшиеся в журнале, получали самую высокую оценку критики. Джан-Темиров предложил ему собрать их все в отдельную книжку. Иллюстрации к ней сделал Леонид Арнольдович Безак. Книжка произвела фурор. Её читали взахлёб, как выпуски о Нате Пинкертоне и Нике Картере.
Однажды чемпионат удостоил своим посещением великий князь Кирилл Владимирович. Коверзнев ускорил выпуск очередного номера журнала, поместив в нём его портрет. Портрет был отпечатан на мелованной вкладке. Великий князь заказал Коверзневу несколько десятков экземпляров журнала, пригласил к себе.
Леонид Арнольдович Безак ввёл Коверзнева в дом военного министра Сухомлинова. Этот дряхлый старик из-за своей молодой жены не был принят в высшем свете. Обиженная бабёнка делала вид, что это её нисколько не трогает. Для того чтобы её салон был интереснейшим в Петербурге, она окружала себя знаменитыми людьми. В их число и попал Коверзнев. Он встречал здесь поэтов и художников, иностранных консулов и миллионеров. Нефтяной король Леон Манташев был в салоне Екатерины Викторовны своим человеком. Она только что ездила с ним в Египет, где у седых пирамид ставила спектакли. Манташев был высок и красив, но — говорили — у них были чисто дружеские отношения. Скорее всего их связывали деньги: Леон Манташев полгода назад только от одного случайного скачка биржи положил в карман десять миллионов. Он был весельчак и рубаха-парень и очень понравился Коверзневу, потому что держался с ним, как равный с равным. Кроме того, он любил спорт, правда, борьбе предпочитал лошадей.
Всё время тёрся здесь и Сергей Николаевич Мясоедов. Говорили, что он очень помог Сухомлинову, когда тот ещё был командующим Киевским военным округом, в переговорах с первым мужем Екатерины Викторовны во время развода. Коверзнев знал его раньше, когда он носил мундир жандармского подполковника; сейчас, после того как газетчик Борис Суворин публично ударил его по щеке, а думец Гучков вызвал на дуэль, обвиняя в шпионаже в пользу Германии, ему пришлось подать в отставку. Говорили, что Сухомлинову стоило больших трудов замять этот скандал. Однако благодарность влюблённого старика, видимо, победила чувство долга, и Мясоедов оставался завсегдатаем салона Екатерины Викторовны. Несмотря на худую славу, он держался с достоинством, и на журфиксах любил исполнять романсы Чайковского. Он был щеголеват, красив, всегда гладко выбрит и нравился женщинам...
Приходили сюда и другие, и каждый из них был чем-нибудь знаменит. Все они кружились вокруг хозяйки, как пчёлы вокруг цветка. Она же была весела, остроумна, умела принять гостей. У неё в доме всё было по-европейски. Стол с закусками и вином отсутствовал. Вино подавали за обедом лакеи; графины не признавались; бутылка, наполовину обёрнутая салфеткой, повёртывалась к гостю своей наклейкой; наклейки, как паспорта, хвастливо заявляли о возрасте вина. К супу подавали мадеру и херес; к паровой рыбе — охлаждённое столовое белое; к ростбифу с овощами — столовое красное комнатной температуры; к муссу из малины — «Луи Редерер» (или «Вдову Клико») замороженное; к сыру — десертное. После этого в гостиной к кофе и сигарам подавали ликёр.
Трудно было поверить, что эта утончённая женщина всего несколько лет назад жила с бедным полтавским чиновником и зарабатывала на хлеб щёлканьем на «ундервуде». Глядя на неё, Коверзнев думал, что именно о такой карьере мечтала его жена. «Вообще, ей здесь очень бы понравилось,— решил он и вдруг испугался:— Не бывает ли уж и она здесь? Только бы не столкнуться с ней. Глупо было бы после всего лишиться своей независимости. Один — сам себе хозяин».
Но жизнь сама избавила его от Риты. Как-то, читая газету, он наткнулся в отделе происшествий на её фамилию.
«Позавчера в третьем часу ночи дворник дома № 6 по Калашниковскому проспекту прибежал до смерти перепуганный в участок и заявил, что в 23 квартире произошло убийство. Околоточный надзиратель Храпунов и нижний чин Синцов, явившись на место происшествия, обнаружили следующее. Дверь в квартиру, находящуюся на шестом этаже, была закрыта. Когда они открыли английский замок, их глазам предстал маленький коридорчик, на вешалке висело зелёное манто и шинель гвардейского офицера. Как выяснилось со слов дворника, шинель принадлежала корнету графу К. Квартира была снята на его имя и служила ему местом встреч с артисткой театра «Буфф» Маргаритой Новокайдацкой.
В свой последний приезд граф К. был хмур и приехал без обычных свёртков. Дворник поэтому дежурил у дверей и рассчитывал, что граф пошлёт его за шампанским. Однако этого не последовало, а вскоре раздался выстрел, вслед за чем граф появился на лестнице и шатающейся походкой начал спускаться вниз; он был без шинели.
Граф К. на допросе признал себя виновным.
Он познакомился с покойной в прошлом году в цирке Чинизелли, когда она ещё не была актрисой. Он часто встречался с ней и, наконец, сделал ей предложение. Однако, зная, что его родители не согласятся на этот брак, он не решился сказать им об этом, а Новокайдацкой заявил, что так как не добился их согласия, то ему остаётся одно — покончить с собой. Он всё чаще говорил ей о своём намерении лишить себя жизни. Новокайдацкая же, охотно рассуждавшая о кончине и потустороннем мире, поддерживала эти разговоры и не раз показывала банку с ядом. Её поездка на гастроли в Москву нынешним летом вызвала его ревность. Между ними произошло несколько ссор, которые окончательно укрепили их решение о самоубийстве. В последнее свидание Новокайдацкая предложила графу К. принять яду, а затем, когда она будет в забытьи, убить её из револьвера и покончить с собой. Они выпили шампанского с опием, и Новокайдацкая намочила в хлороформе два платка и накинула их себе на лицо. Засыпая, она приложила его револьвер к своему сердцу. По его словам, он долго сидел, не отнимая револьвера от её груди, и не помнит, когда нажал курок. После выстрела им овладел ужас, и он, не закрыв квартиры, бросился вон».
Коверзнев отложил газету. Противоречивые чувства овладели им: было жаль Риту, но он подумал, что именно так она и должна была кончить свою жизнь. Жалко было и графа: попал в переплёт, дурак, мальчишка; сейчас — самое меньшее — разжалуют в рядовые. И вместе с тем он не мог не признаться себе, что всё это не вызвало в нём и глубокого огорчения: будто сейчас он узнал лишь подробности о смерти человека, который давным-давно для него был потерян.
Резкий звонок заставил его вздрогнуть.
Коверзнев одёрнул халат, открыл дверь. Перед ним стоял Леван Джимухадзе. Это было так неожиданно, что Коверзнев отступил в замешательстве.
Леван шагнул, дверь захлопнулась, клацнув язычком американского замка.
У Коверзнева оборвалось сердце: «Что-то случилось с Ниной».
Растрёпанный фрак Левана подтверждал его догадку.
— Что случилось?— спросил он срывающимся голосом.
Леван нервно дёрнул воротник пальто, сказал, задыхаясь:
— Нина лишилась рассудка... Я ничэго нэ могу с нэй сдэлать... Только вы в силах ей помочь. Пришёл тэлэграмм из Липецка — Верзилин тяжело ранэн... Нина прочитала тэлэграмм, сразу упала, и сэрдцэ было нэ бито... Нэт?
В каком-то странном оцепенении Коверзнев повернулся, медленно пошёл по коридору, пошатнулся, как пьяный, придержался рукой за стену и только в спальне понял весь смысл происшедшего, стал лихорадочно переодеваться. Левой рукой застёгивая манишку, правой налил стакан воды, половину пролил на ковёр, не обратив на это внимания, выпил, стуча дрожащей челюстью о стекло.
— Идёмте!— приказал он Левану. Всё ещё застёгивая манишку, сбежал по лестнице.
— Извозчик, сюда! Гони к Троицкому собору!
Пуговица всё не попадала в петлю, тогда он вырвал её с мясом, переломил и выбросил на дорогу.
«Нина... Ниночка,— повторял он отчаянно,— мужайся, не всё потеряно... Не отчаивайся... Мы всё сделаем, чтобы Ефим выздоровел... Всё сделаем...»
Он швырнул извозчику трёшницу, вбежал в подъезд, скачками поднялся по лестнице. Дёрнул дверь, она не поддавалась. Тогда он стал остервенело рвать её на себя. Запыхавшийся Леван открыл её ключом.
Кутаясь в платок, в полумраке коридора стояла Нина. Огромные чёрные глаза полны боли, тоски.
— Коверзнев!— сказала она тихо, почти прошептала.— Коверзнев,— и зарыдала, и припала к нему, словно в нём одном сейчас было спасение.
Леван засопел, тяжело задышал, ушёл в другую комнату.
Сидя на диване, по-прежнему зябко кутаясь в платок, Нина говорила Коверзневу о том, что необходимо ехать.
— Поедем... Я верю... Этого не может быть...
— Собирай вещи... Я готов... Сейчас — на железную дорогу, узнаю, когда поезд...
— О, не бросай меня... Вещи соберёт Леван, а я поеду с тобой... Не бросай...
На улице, успокаиваясь, она заговорила:
— Я совсем потеряла голову... А Леван, когда я ему сказала, что надо ехать, говорит, что нельзя: с Чинизелли заключён контракт, надо платить неустойку... Говорит, что я подвожу не только себя, но и его... О, как это низко...
Задыхаясь от злости, Коверзнев решил: «Вернёмся с вокзала, я швырну ему деньги в морду — подавись, щенок...» О том, что сам бросает чемпионат на произвол судьбы, он не думал.
— Гони, извозчик!
Было душно, ветер не мог охладить разгорячённого лица; Коверзнев расстегнул воротник.
От Нининых слов хотелось плакать.
Сжимая его руку, придерживая на хрупком горле газовый шарф, она говорила, что Коверзнев всегда был её лучшим другом и она всегда огорчалась, что он отошёл от них с Ефимом, но она никогда не теряла веры в него...
Они проезжали мимо часовни, и Нина попросила остановить лошадь.
— Я помолюсь... А ты с вокзала зайди сюда за мной...
Часовенка стояла ниже тротуара, и на маленькой площадке у её входа монах в поношенной рясе зажигал свечи перед иконами. Широкая дверь была распахнута, в глубине было сумрачно, и только трепетные огоньки восковых свечей и лампад виднелись отчётливо. Монах обогнал Нину, и она спустилась за ним по каменным ступенькам. Старуха в лохмотьях стояла на коленях перед большой иконой богоматери и истово клала поклоны. Монах гасил догоравшие и зажигал новые свечи. Нина опустилась на колени подле иконы. Люди поминутно входили, склонялись, шептали молитвы, выходили на улицу; еле слышно скулил маленький ребёнок, мешая сосредоточиться...
«Господи, господи, помоги мне... Сделай так, чтобы Ефим остался жив... Я прошу тебя, потому что знаю, что ты милосерд, ты делал столько чудес, сделай ещё одно,— чего тебе стоит?..»
Она коснулась лбом холодных камней пола, но успокоение не шло к ней.
«Будь справедлив ко мне, господи... Ты сделал так, что мы зачали ребёнка, так сохрани ему отца... Ты пожертвовал своим сыном ради нас и знаешь цену человеческому страданию, так сделай так, чтобы не было больше страданий...»
«О господи! — прошептала она.— Неужели ты бессердечен и жесток? Неужели ты не можешь простить людям того, что они распяли твоего сына?..»
Она била поклоны один за другим, но ледяные плиты не охлаждали её лба; голова словно разрывалась.
«Господи!— сказала она в отчаянии.— Ты жесток и мстителен, ты не можешь простить нам того, что ребёнок зачат нами в прелюбодеянии... Но разве мы не любим друг друга?.. Тогда почему же кара коснулась нас, господи?.. Или ты не можешь простить мне, что я никогда не молилась и не знаю молитв, о господи?.. Почему за всё должна отвечать одна я?»
Она снова прикоснулась лбом к каменной плите и замерла так на некоторое время.
«Я кощунствую,— простонала она.— О господи! Не буду, только сделай так, чтобы Ефим был жив...»