Ресторан «Вена», где собирались артисты, художники и писатели, был набит битком.
За столиком Коверзнева сидели незнакомые люди. С ненавистью глядя на них, он опрокидывал в рот стакан за стаканом. Нашли время говорить об искусстве! Весь мир рушится, как они не могут этого понять! Была у него одна радость — Нина, но пришёл этот борец, и он потерял её. А он ещё так расписывал ей Верзилина. На свою шею. Вот возьму и выплесну вам вино в лицо...
Один из незнакомцев испуганно покосился на сжатый в побелевшей руке Коверзнева стакан. Не спуская с него взгляда, продолжал разговор:
— Собинов в роли Лоэнгрина...
— К чёрту Собинова! — проскрипел зубами Коверзнев.
Он ожидал, что его одёрнут — напрашивался на ссору.
Но из глубины зала раздался радостный голос:
— Валерьян Палыч! Душка! Рад видеть тебя!
Между столиками пробирался Леонид Арнольдович Безак — известный художник.
— Только что вернулся из Неаполя... Какие этюды — голова кругом идёт!.. Восстановленная улица Помпеи... Колоссально!..
Он остервенело потряс Коверзневу руку:
— Сейчас — ко мне! По пятницам у меня журфиксы. Все — свои... А кого мы ждём!..
Он наклонился и шепнул на ухо имя модного поэта.
Не дав Коверзневу вымолвить и слова, он подхватил его под руку, потащил на улицу.
— Извозчик! До Пушкарской!.. Ты не можешь представить, как я рад,— говорил он, взбираясь в экипаж.— Едва приехал, сын мне под нос твои опусы о Сарафанникове... Умоляет познакомить... Жена тоже, дочки тоже... Все влюблены в борцов... Не отстают от моды... «Збышко — ах, Лурих — ах, Аберг — ах»,— Леонид Арнольдович передразнил кого-то.— Я, признаться, прочёл с удовольствием... По стилю — отточены... По материалу — всех обскакал, новую звезду открыл... Ха-ха-ха... Ну и сделал ты имечко Сарафанникову!.. Одно слово — работа на совесть... У меня сын все журналы изрезал — все твои опусы в альбом наклеил... Вот будут рады, что я тебя привезу!.. Дочки — не знаю как, а сын тебе будет больше рад, чем поэту... Это уж точно!..
Коверзнев вздохнул. Сказал под цокот копыт:
— Разговоров много. Редакторы рвут с руками... Читателям... тоже нравится. По крайней мере — большинству.
— Ясно! Чего скромничать,—Леонид Арнольдович натянул ему на нос соломенную шляпу.
— Да нет. Есть такие, которым и не нравится,—сказал угрюмо Коверзнев, водворяя шляпу на место.
— Завистники,—безапелляционно отрезал Леонид Арнольдович,— Наплюй.
«Что ж,— подумал Коверзнев.— Он правильно подвёл итог. Просто Верзилин оказался хуже, чем я думал... Впрочем, чего не сделаешь из-за любви... Однако я-то о нём Нине слова не сказал?.. А он? И ты, Брут?..»
— Да, ты прав.
— Э-э, душка, мы, делающие искусство, всегда живём среди завистников.
«И опять прав»,— растроганно подумал Коверзнев.
— Ты знаешь,— сказал Леонид Арнольдович,— как мне отказали когда-то в заграничной командировке после окончания академии?
— Ну, как же... А у меня был случай, анонимное письмо на книгу «Русские борцы» послали...
— А у меня...
— Нет, ты послушай, у меня опять...
Так они разговаривали всю дорогу, дёргая друг друга за галстук, размахивая руками.
Лифт не работал.
Поднимаясь по широкой лестнице, тускло освещённой через цветные квадраты стёкол, Коверзнев спросил себя: «А я не пьян? Может, поэтому и подпеваю ему?» Он оттолкнулся от перил, прошёл двадцать ступеней и, не покачнувшись, на двадцать первой попридержался за стену, но, решив, что это случайно, уверил себя: «Не пьян», и прошептал: «А Верзилин — интриган. Недаром старый Джимухадзе не любил его».
Коверзнев был встречен как желанный гость.
Сын Леонида Арнольдовича, красивый юноша с тонкими чертами лица, очень похожий на мать, забросал его вопросами, девицы-гимназистки не спускали с журналиста глаз, сама Александра Францевна высказала восхищение его статьями.
Тронутый вниманием, Коверзнев поинтересовался из вежливости новыми этюдами хозяина, но тот замахал руками:
— Нет-нет... Это сюрприз... Когда все будут в сборе... При свечах, в этом весь эффект.
Собирались гости. Почти все были знакомы Коверзневу. Многие из них поздравляли с очерками. Дряхлый профессор прошамкал беззубым ртом:
— Похвально, моой чеек... Когда про императора Коммода ввернули, меня даже в ваш цирк потянуло.
А какая-то красавица с белокурой чёлкой сказала кокетливо:
— Я ваша читательница и почитательница.
Когда хозяин пригласил в гостиную, девушка кивнула Коверзневу:
— Будьте моим рыцарем.
У неё были полные горячие руки, скрипящее, из тугого шёлка, платье и короткое имя — Рита.
В большой комнате прислуга опускала шторы, сам Леонид Арнольдович зажигал стеариновые свечи. Было сумрачно. Расплывчатые тени раскачивались по стенам. Гости с шумом рассаживались на лёгкие венские стулья.
— Прошу, господа... Прошу,— приговаривал Леонид Арнольдович, подскакивая то к одному стулу, то к другому. — Минутку терпения... Эти этюды созданы для свечей... В этом весь эффект... Юрик, давай.
На мольберте очутился четырёхугольный кусок картона, брошенный ловкими руками юноши; мелькнула в воздухе указка Леонида Арнольдовича, упёрлась в бурое пятно; раздался захлёбывающийся голос:
— Это Стабианские терема... Это второй век до рождества Христова. Если бы Фиорелли не раскопал, мы бы их знали только по описанию Плиния младшего... Из его писем к Тациту... Вы слышали, как спасся Плиний?.. Лава не догнала его... Он был засыпан пеплом... Слоем в десять метров... Он и описал гибель Помпеи, Стабия и Геркуланума... А вот это «Дом золотых амуров»... Видите, какие пурпурные краски?.. Они особенно эффектны при свечах... Это создаёт особое настроение. Смотрите, как они мрачно отливают... Так и чувствуется, что им две тысячи лет... Глубина веков... Юрик, дай-ка Форум... Ну что, не знаешь, что Форум там есть?.. С колоннами...
На мольберте появлялся этюд за этюдом. Громоздкие глыбы, куски стен и колонн были написаны в коричнево-красных тонах. Во мраке комнаты не было возможности их разобрать. Было странно, что настоящий художник, одна картина которого приобретена Русским музеем, с серьёзным видом восхищается этой мазнёй, а пятнадцать солидных мужчин и женщин качают головой и отпускают глубокомысленные комплименты. Всё это походило на пародию.
От нечего делать Коверзнев начал наблюдать за своей соседкой. Свет от двух свечей, косо воткнутых в бронзовое бра, освещал её пухленькую щёчку с ямочкой, длинные густые ресницы и светло-золотистую чёлку. Девушке, видимо, тоже было скучно; сначала она рассматривала публику, потом зевнула несколько раз подряд. Встретившись взглядом с Коверзневым, шёпотом извинилась, как бы нечаянно приласкалась к нему шёлковым коленом.
Когда все с грохотом начали отодвигать стулья и переговариваться в полный голос, горничная в беленькой наколке доложила, что явился долгожданный гость. В гостиной радостно зашептались. А тот вошёл, смущённо потирая руки, словно явился с холода.
Был он крупен, лохмат, длинные волосы упирались в воротничок не первой свежести, пенсне поблёскивало на мясистом пористом носу.
— Свет! Свет! — настойчиво потребовал кто-то.
Но вошедший запротестовал:
— Зачем свет? Прошу вас, не беспокойтесь. В этом доме всегда встретишь что-нибудь оригинальное. И потом свечи, вероятно, не идут вразрез с нашим общим настроением?
Последние слова он произнёс полувопросительно и мягко. А целуя руку хозяйке, извинился:
— Прошу прощения — задержался, не смог посмотреть новые талантливые вещи уважаемого Леонида Арнольдовича.
То же самое он заявил хозяину. И вообще казалось, что он каждому желает сказать что-нибудь приятное. Соседке Коверзнева он сообщил, что она молодеет и хорошеет с каждым днём, а когда его познакомили с Коверзневым, он демонстративно развёл руками, сказав:
— Ну, как я буду читать свои вирши, когда здесь присутствует господин Коверзнев? Вот кого надо просить о чтении. Его очерками увлечён весь Петербург.
Коверзнев с благодарностью смотрел в его одутловатое рыхлое лицо; поэт был очень похож на последний шарж на него художника Ре-ми, помещённый в журнале «Солнце России». Но руку выдернуть поторопился — у того были потные бабьи ладони. Надо было что-то сказать известному человеку, который во всеуслышанье похвалил его очерки, но на память не шло отчество пришедшего, а может Коверзнев просто его и не знал. И он пробормотал что-то о великой чести, которой удостоил его знаменитый поэт, и сделал вид, что знает его имя, произнеся одно слово «Александр» и проглотив отчество.
— Очень, очень талантливые очерки,— сказал ещё раз поэт, и Коверзневу это было чрезвычайно приятно.
Рита смотрела на Коверзнева откровенно влюблёнными глазами, а когда рассаживались за стол, опять заняла место рядом. Она даже попыталась шутливо ухаживать за ним,- перехватив у лакея бутылку вина и наполняя рюмку Валерьяна Павловича.
Поэт кокетничал, отказавшись читать, протирал замшевым лоскутком своё пенсне.
— После, после,— сказал он и поднял тост за талант хозяина.
Начали с шампанского, «Луи-Редерер» было превосходно, мужчины перешли на водку, завязался оживлённый разговор, он вспыхивал в разных концах стола, как в разных местах гостиной вспыхивали от колебаний воздуха стеариновые свечи. У всех на языке было недавнее убийство Столыпина; говорили, что его ухлопал агент охранки Богров. Многие считали, что в связи с этим в стране должны произойти какие-то изменения. Коверзнев с интересом следил за разговором, усмехался. Вот на другом конце стола кто-то вспомнил о сибирском конокраде и сектанте Гришке Распутине, введённом ректором духовной академии Феофаном в дом великого князя Николая Николаевича. Оказывается, Распутин приобретает всё больший и больший вес во дворце царя, и это почему-то на руку Сухомлинову, Кривошеину и Дурново...
Это заинтересовало Коверзнева, но хозяин не дал дослушать, заявив:
— В этом доме о политике не говорят.
После этого на протяжении нескольких минут слышались лишь выстрелы шампанских бутылок, звон бокалов да работа челюстей. На другом конце стола, нарушая запрет хозяина, кто- то, переходя с шёпота на полный голос, снова заговорил о политике:
— Да, но военный министр так и заявил, что спасение от революции только в дружбе с Гогенцоллернами...
— Нет, глубокоуважаемый, наша ориентация на Францию и Англию... Акции-то чьи вы имеете?
И снова о Столыпине:
— Помните, он заявил: «Пока в стране не будет установлено спокойствие — полевые суды и господа офицеры олицетворяют юстицию в империи». С этакой юстицией вылетишь в трубу...
Эти слова были прерваны резким звоном ножа по рюмке.
— Господа! — сказал, поднявшись, поэт.— Я прочитаю вам новые стихи... Они ещё не видели света... Вы, так сказать, первые их ценители, и я отдаю их на ваш суд...
Он ещё раз постучал ножиком о звонкий хрусталь и начал читать.
Слушая его, Коверзнев подумал, что у поэта не только бабьи ладони, но и голос. И было странно слышать, что в стихах его говорится о сильных мужчинах, которые, не моргнув глазом, убивают на дуэли своих соперников и без сожаления бросают влюблённых в них женщин. Как и картонная мазня Леонида Арнольдовича, это казалось чем-то несерьёзным, какой-то пародией на искусство. Но все азартно хлопали поэту, а Рита смотрела на него глазами, полными восторженного ужаса. Коверзнев от обиды зло сжал ей колено. Она удивлённо взглянула на него, но, видимо, истолковав по-своему этот жест, погладила его руку.
А в притихшей, освещённой свечами столовой раздавались зловещие слова:
Светлый ребёнок о боге спросил:
«Где он?», и я отвечал: «В небесах»,
Зная весь ужас и холод могил,
Зная предсмертный мучительный страх... Женщине-сказке, лазурной мечте,
Клялся я вечностью, солнцем, душой,
Зная, что завтра же, гад в темноте,
Этой пресытясь, я буду с другой...
Рита сжимала Коверзневу руку, и вдруг он подумал:
«Пусть! Назло Нине я буду с этой женщиной. Пусть я буду гадкий и грязный... Всё равно, сейчас один конец».
И он поднялся из-за стола, повелительно сказав девушке:
— Идёмте! Я не хочу слушать пошлости этого бабьеобразного старика.
— Тише! — прошептала она, испугавшись за него. Но, выбравшись следом из-за стола, похвалила: — А вы с характером. Недаром пишете о борцах.
В прихожей, пока Коверзнев отыскивал её накидку, она сказала:
— Ушли не попрощавшись, по-английски,— что заставило его поморщиться.
На улице было темно. Тускло светились фонари. Чуть блестел мокрый булыжник,— видимо, выпал небольшой дождик. Шаги их гулко отдавались в каменном коридоре улицы.
Шли молча. Лишь у Сытного рынка Коверзнев не вытерпел, возмутился:
— Баба, а не поэт, а тоже надувается, как старый павлин.
Крепко прижав его локоть к своей упругой груди, стараясь
попасть в ногу, Рита сказала:
— Признаться, он мне тоже не понравился. Похож на жабу. Но стихи — волнительные.
Коверзнев покосился на неё: «Волнительные! Не могла пошлее выбрать слова». Возразил:
— Что может волновать в человеческой грязи? «Холод могил», «мучительный страх»,— передразнил он поэта.— Это противно человеческой натуре. Мы об этом не хотим думать. Мы думаем о жизни, о том, что красиво в жизни. Вы — красивы. Вами приятно любоваться. От этого приятнее жить. Схватка Никиты Сарафанникова с хорошим противником — красива. Я получаю удовольствие, когда наблюдаю за ней. Деревья этого сквера красивы,— он показал на Александровский парк (они вышли на Кронверкский).— Я любуюсь ими. Красив этот шпиль,— ткнул он в Петропавловскую крепость.— Именно шпиль, а не равелины, не темницы под ним... Ясно я говорю? Может, я пьян. Я взволнован. И вообще говорить трудно. Писать легче. Сказанную фразу не зачеркнёшь. От этого речь наша водяниста и косноязычна, не как то, что мы пишем... Я хочу сказать, что сфера искусства — это красота. Искусство должно быть красивым. Я люблю Борисова-Мусатова и Рябушкина... Или Малявина... Вы видели «Февральскую лазурь» Грабаря? Нет?.. Жалко. Я и хочу писать красиво. И о красивом и героическом... Понимаете, я не хочу писать о разлагающихся трупах, как этот старик!.. Я хочу, чтобы содержание моих очерков вызывало восхищение, а не омерзение... Нет ничего противнее бравады малодушного самоубийцы!..
Помолчав, он спросил ласково:
— Я надоел?
— Что вы,— сказала девушка горячо.— Говорите!
— Это сложно. Я не знаю, зачем заговорил... Мне, видимо, просто надо было выговориться... Я только что потерял друга...
Это был человек, с которым мы мыслили в унисон... Я имею в виду спорт, борьбу... И вот его не стало...
— Он умер? — испуганно спросила Рита.
— Нет,— вздохнул Коверзнев.— Мы поссорились,— и добавил, приослабив бант — словно задыхался: — Но это, оказывается, тоже тяжело.
— Бедненький,— она заглянула ему в глаза и приласкалась на мгновенье.
От этого слова его опять передёрнуло.
А Рита неожиданно сказала тепло и задушевно:
— Какая красота!
В её словах было столько искренности и непосредственности, что Коверзнев простил ей всё.
Они стояли на Биржевом мосту, перед Биржей и Ростральными колоннами. Пройдя мост, остановившись у гранитного барьера, Коверзнев произнёс шутливо под ленивый плеск невских волн:
— Пусть мудрый Нептун благословит нашу встречу,— и, простерев руки к тёмной колонне, у основания которой восседал зелёный бородатый бог моря, сжимающий трезубец, сказал:— О всемогущий...
Рита захлопала в ладоши, приговаривая:
— Да вы артист, артист...
Заблудший извозчик остановился подле них, подобострастно сняв валяную широкополую шляпу, и Коверзнев подсадил девушку в пролётку.
На противоположной стороне Невы, за выгнувшимся горбом Дворцовым мостом, темнел Зимний. Они ехали медленно, разглядывая спящий Петербург, и Рита сказала, что она впервые смотрит на него по-новому и в этом заслуга Коверзнева.
Он усмехнулся:
— Я просто жалкий болтун.
— О, не говорите так! Умоляю,— попросила она торопливо.
— Дайте ему адрес, куда вас везти.
Она назвала Лештуков переулок, а когда доехали, хотела сама расплатиться. Не дав ей этого сделать, Коверзнев взял её под руку. Они вошли в мрачную каменную коробку двора. Он не спрашивал разрешения её сопровождать, а она не приглашала его. То, что он идёт к ней, само собой разумелось. Открывая ключом дверь, Рита сказала глухо:
— Осторожно, здесь скрипит половица.
На цыпочках они пересекли тёмную кухню. У самой стены Коверзнев налетел на какой-то ящик и ушиб колено. Она крепко сжала его руку и остановилась, прислушиваясь. Но везде было тихо. Лишь еле слышно скреблась мышь.
Щёлкнул внутренний замок. Они вошли в тёмную комнату. Рита включила электричество, и Коверзнев впервые смог рассмотреть её при свете. Она оказалась гораздо старше, чем выглядела в полумраке квартиры Леонида Арнольдовича. Видимо, поэтому она поторопилась зажечь фарфоровый ночник-грибок с голубым абажуром.
Большую часть комнаты занимала пышная постель. Над ней висел небольшой рисунок — судя по чёрному болезненно-изогнутому силуэту женщины, это был Обри Бердслей. В углу, на табуретке, покрытой вышитой салфеткой, стоял фикус. Коверзнев уселся к столу. На столе в беспорядке валялись книги и журналы. Жёлтенький томик был заложен повядшей розой на длинном стебле. Уколовшись о шип, Коверзнев раскрыл книгу. Оказывается, хозяйка читала «Портрет Дориана Грея».
— Вы останетесь? — спросила Рита.
Он молча выложил на стол золотой портсигар и распустил свой бант. Всё было ясно.
Однако, когда девушка начала раздеваться, руки у неё дрожали.
Рита выключила свет.
Коверзнев лёг на краешек, стараясь не прикасаться к ней. «Зачем всё это? — думал он.— Зачем я здесь? Кто она? Почему я должен её любить?» Перед его глазами встала Нина. «Никогда,—сказала Нина ему сегодня. — Слышишь, никогда». Несмотря на это, он не мог ей изменить. «Видимо, я однолюб»,— подумал он печально. Чтобы не обидеть девушку, потрепал её по полному плечу, поцеловал.
А когда встал с постели, она приподнялась на локте и сказала тоном, по которому трудно было понять, чего больше в её словах — злости или укора:
— Быть у воды и не напиться.
— Или выйти из воды сухой,— так же зло отшутился он.
Кутаясь в простыню, глядя на него исподлобья, она приказала:
— Больше никогда не приходите ко мне.
Коверзнев молча вышел, с трудом в темноте отыскал крючок на дверях, спустился по лестнице.
Через двадцать минут он был под Ниниными окнами.
— Спокойной ночи,— прошептал он в темноту.