Заросший щетиной, со струпьями на теле, лежал Коверзнев в камере. Приказание идти в баню и к парикмахеру выслушал недоверчиво. Позже спросил:
— Уж не выпускают ли?
— Это нам неизвестно,— угрюмо ответил брадобрей, водя бритвой по туго натянутому ремню.
На улице падали крупные хлопья снега; капало с крыши; прыгали весёлые воробьи; на втором этаже духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии».
Пока шли через двор, Коверзнев ртом ловил снег.
Ротмистр, видимо, куда-то спешил. Не садясь, засовывая какие-то папки в портфель, не глядя на заключённого, сказал:
— Распишитесь в получении своих бумаг. Вот здесь. Так, хорошо... Ознакомился я с вашей рукописью детально... Направление правильное... Мы вместе с вами не должны допустить того, чтобы... культурная борьба переросла в политическую... А посему советую прекратить всякие выпады против господина Чинизелли и обивать пороги редакций... с разоблачениями в руках... А пока вам придётся дать подписку о невыезде из Петербурга... Хорошо... Так... Ну, вот и всё... Извините, но ещё разик вас придётся как-нибудь побеспокоить...
И несколькими минутами позже Коверзнев шагал по улице. Всё было как прежде, и никому не было заботы, что над ним издевались, лишали его свободы, держали в мрачном карцере. Так же катили по Невскому экипажи; проехал гвардейский офицер в бобрах, держа между колен саблю, рысак его неслышно выбрасывал стройные ноги — плыл над улицей; грузно прополз трамвай, на застывших его стёклах пассажиры протёрли дырки—и в одну из них, приложив варежку к губам, выглядывала красавица под расписным платочком; обочь панели прошёл барин с доберман-пинчером на сворке; пробежала компания весёлых гимназисток; девица с накрашенным лицом равнодушно скользнула по Коверзневу взглядом... На память ему пришёл Блок, и Коверзнев прочитал горько: «И никому заботы нет, что людям дал, что ты дала мне; лишь люди на могильном камне напишут прозвище — поэт». Подумал: «Действительно, никого- никого нет у меня, и лишь будущим сыном мы связаны с Ритой, и что бы ни было между нами,— должны любить друг друга и прощать друг другу всё... Любить в унижениях, горестях, в бедности... Ради сына».
Он представил, как Рита встретит его, но он будет нежен и терпелив и заслужит её прощение. Он будет из кожи вон лезть, чтобы восстановить потерянное.
Коверзнев пошарил в карманах, но они были пусты — не было денег ни на трамвай, ни на папиросы. Впрочем, и пешком было неплохо пройтись — посмотреть город,— только ноги дрожали под коленками и немножко кружилась голова. На Покровской площади он прислонился к столбу и отдохнул. К его башмакам, рядом с урной, упала наполовину не докуренная папироса — бросивший её студент прошёл не обернувшись, и Коверзнев подобрал её, оторвал половину бумажного мундштука и жадно затянулся. Только докурив, догадался, что сделал это не думая, механически. Но и эта мысль была встречена им равнодушно.
Дверь квартиры оказалась закрытой; чтобы рассеять огорчение, он доказывал себе: «Чудак, а откуда она знала, что ты вернёшься именно в это время?»
Он пошарил по полке — ключа не было. Постучал к соседу-немцу. Тот радостно встретил его, но смутился. Коверзнев не нашёл в этом ничего удивительного: три недели назад старику пришлось быть понятым.
Комната поразила его строгостью. Это была не его комната. Коверзнев остановился у дверей; не снял ни пальто, ни шляпы, ни галош... Раньше комната была уютной, мебель стояла в ней в беспорядке, на столах лежали его сувениры и зачастую слой пыли покрывал их; потом, при Рите, появились салфеточки и занавесочки, а сувениры исчезли, и вещи стояли в геометрическом порядке. Сейчас было чисто и необжито. Он прошёл к столу. Прочитал Ритину записку, равнодушно положил её на стол. В душе его не шевельнулось ничего. Пошлыми словами записка рассказывала ему о чьей-то чужой судьбе; это его не касалось. Он разделся, поискал трубку, но вспомнил, что её отобрали в жандармском управлении, и достал ящик с папиросами. Закурил.
Он долго сидел так. Потом взгляд его случайно остановился на другой записке, и он так же равнодушно взял её.
Но вдруг слова расплылись, превратились в пятно, пелена застлала глаза, и он заплакал. Плакал навзрыд, так, что сотрясались его плечи, плакал о попранном человеческом достоинстве, униженной правде.
Коверзнев нашёл старьёвщика, продал ему груду ненужных вещей, в цветочном магазине на Садовой купил букет свежих цветов и на извозчике подкатил к Нининому дому.
Он был тронут её искренним участием и, чтобы не портить ей настроения, представлял всё в иронических тонах. Она прибирала в комнатах, и Коверзнев ходил за ней по пятам, боясь спросить о Верзилине. Но в спальне он увидел подтяжки, и по тому, что они висели на спинке стула вместе с Нининой ночной кофтой, понял всё. И две смятые подушки на двуспальной постели помогли ему дорисовать картину.
«Так вот откуда в её глазах счастье,— усмехнулся он.— А ты- то, чудак, думал, что она рада твоему приходу».
Чтобы не показаться неблагодарным, он решил посидеть немного, но боязнь столкновения с Верзилиным всё-таки заставила его уйти.
«Конечно, нет никому заботы до твоих переживаний»,— подумал он, простившись с Ниной. На лестнице он горько рассмеялся, чем испугал какую-то девицу.
Дома вытащил Рабиндраната Тагора, Конфуция, Лукреция Кара, Фридриха Ницше, Шопенгауэра, подвинул к кушетке фанерный ящик с папиросами и улёгся.
Комната пропахла табаком, пыль вскоре покрыла все вещи, в углах появились тенёта, но какое дело было Коверзневу до всего этого?
Он перестал бриться; как-то написав на пыльном зеркале Нинины инициалы, он стёр их, и на него глянуло серое заросшее лицо, с ввалившимися, лихорадочно блестевшими глазами; Коверзнев поглядел на своего двойника и, встретившись с его любопытным взглядом, вздохнул и отошёл.
Обед он брал в трактире; иногда ограничивался одной колбасой, а другой раз у него во рту не бывало ничего, кроме хлеба.
Зато на столах и в шкафах у него всё больше и больше появлялось книг, они заполняли углы. Продав какую-нибудь вещь, он шёл на Александровский рынок и зарывался в подвалы букинистов.
Он любил читать о великих людях, и сам иногда воображал себя одним из них. Он рисовал себе картину, как выпустит через полгода книгу и прогремит на всю Россию, его наградят каким-нибудь самым важным орденом, и сам царь пожмёт его руку, а ему наплевать будет на это рукопожатие — он сильнее и популярнее царя...
Иногда он представлял себя знаменитым писателем — что перед ним Куприн! — он пишет блестящие романы о мужественных людях; он пытался представить своих героев, и они рисовались ему не в образе Сарафанникова, Верзилина, Поддубного, Вахтурова, а напоминали героев из драм Анатолия Амфитеатрова и из стихов Николая Гумилёва... Закинув руки за шею, глядя в опутанный тенётами потолок, читал: «Старый бродяга в Аддис-Абебе, покоривший многие племена, прислал ко мне чёрного копьеносца с приветом, составленным из моих стихов. Человек среди толпы народа, застреливший императорского посла, подошёл пожать мне руку — поблагодарить за мои стихи...» Потом он решил, что будет писать воспоминания — он знал Врубеля, бывал у Рериха, Безака — столько интересных людей!.. Мысль его почему-то перешла на Иоанна Кронштадтского, на Евно Азефа, Георгия Гапона, Распутина; он собрал все вырезки о них в одну папку, стал рыться в старых журналах. Под руку попали репродукции с картин «мироискусников» — решил коллекционировать их.
Он читал день и ночь, иногда сутками не выходя из дому; от голода и усталости он чувствовал себя разбитым. В таком состоянии он метался от одной крайности к другой: то считал себя бездарностью и неудачником, то приступ малодушия сменялся подъёмом, и он видел уже в своих руках книгу, которая принесёт ему славу.
Вдруг он решил, что за книгу надо бороться, и лихорадочное желание деятельности заставило его вытащить единственную непроданную фрачную пару и побриться. Он оставил остренькую бородку, которая удивительно шла ему, и, надев фрак, вдруг убедился, что стал похож на тех героев, о которых мечтал последнее время.
Спортивный издатель—старикашка с белыми баками на розовом лице—встретил его так, словно ничего не случилось; впрочем, может быть, он и в самом деле не знал, что Коверзнев отсидел в жандармском управлении около месяца. Он охотно выдал Коверзневу пятьсот рублей в счёт аванса, и тот закатился в «Вену» и заказал все свои любимые блюда; он не смог съесть и половины принесённого, и пьяный не столько от вина, сколько от сытости, откинулся на спинку стула и закурил.
В таком состоянии и увидела его Рита; было за полночь, и она приехала в ресторан с компанией офицеров, решивших покутить, видимо, после театра. Она была поражена его фраком и интеллигентной бородкой, поцеловала при всех и уехала с ним ночевать.
Он пожалел, что вновь потерял свободу, но мысль о ребёнке— о его будущем, о его цели жизни — заставила Коверзнева быть с ней нежным и внимательным. На другой день в его комнату снова перекочевали все её безделушки и вышитые тряпочки, и вскоре всё пошло по-прежнему.
Однако, привыкнув к новому образу жизни, он сейчас решительно отказался изменить его, и она не смогла уже вышвырнуть его книги и сувениры. Это приводило к ссорам, но он теперь уже не обращал на них внимания и лежал целыми днями на кушетке, обложившись пожелтевшими фолиантами, и курил.
Как-то, глядя на тонкую талию жены, он осторожно спросил её о ребёнке, но она рассмеялась и ответила, что мужчины глупы и ничего не понимают в таких делах.
Пятьсот рублей, полученные под книгу, начали уплывать сквозь пальцы, и Коверзнев опять напомнил ей об экономии. Рита сделала надменное лицо и обругала его скупым рыцарем и нытиком.
Отныне мысль о том, что им не на что будет покупать для малюсенького сына молоко, опять не давала ему покоя.
В сочельник они были у Леонида Арнольдовича Безака.
Как всегда, там было всё оригинально. Хозяин решил сделать «золотую ёлку», все игрушки были на ней из сусального золота, свечи были жёлтые, и китайские фонарики, свешивающиеся с потолка, были тоже только жёлтые и золотые. Гости говорили о Шаляпине, о триумфе дягилевской оперы в Париже и о том, что Гришка Распутин умеет заговаривать кровь венценосному наследнику.
Толстый художник с волосами до плеч по этому поводу прошамкал набитым ртом:
— У меня в детстве нянька в таких случаях говорила: «Встань на камень — кровь не канет, встань на железо — кровь не полезет».
Дряхлый университетский профессор пропищал фальцетом:
— И вот конокрад с интеллектом вашей крепостной няньки правит нами.
Их перебил хозяин:
— В этом доме о политике не говорят.
Все вокруг шумели, спорили, смеялись, а Коверзнев думал о том, что стоит кончиться у них деньгам, как им откажут от дома... Время идёт, и такой день неумолимо приближается.
В середине рождества Коверзнева вызвали в жандармское управление. Ротмистр спросил его, не надумал ли он чего-нибудь им сообщить, предупредил его, чтобы он ни во что не вмешивался, выдал оставшиеся листки рукописей и трубку и на прощанье напомнил, что с него взята подписка о невыезде.
Ничего не шевельнулось в душе Коверзнева.
А вернувшись домой, он обнаружил исчезновение Ритиных вещей и примерно такую же, как в тот раз, записку. Он бросил её на стол и вдруг на обороте увидел постскриптум, в котором Рита сообщала, что у неё не будет ребёнка и что она поняла, что он терпел её лишь из-за будущего сына, а раз его не будет, то им нет смысла жить вместе.
У него словно свалилась гора с плеч, и он снова погрузился в книги. Его интересовало всё — и происхождение моногамного брака, и сражение при Ватерлоо, и биография Феофана Грека.
В букинистической лавке ему случайно попался первый том «Истории Рима» Теодора Моммзена на немецком языке, и Коверзнев в течение двух месяцев прочитал его весь, начиная от описания япигского племени и кончая битвой при Пидне.
В университете он изучал французский, и поэтому ему сейчас пришлось вооружиться словарём. Сначала он часто заглядывал в словарь, затем всё реже и реже, а со временем даже смог разговаривать по-немецки со своим соседом-коммивояжёром фирмы «Зингер».
Он по-прежнему жил впроголодь. Как-то, оставшись без денег, он попросил было взаймы у Леонида Арнольдовича Безака, но тот ему отказал и вообще принял его сухо — видимо, узнал о том, что Коверзнев сидел в жандармском управлении.
Коверзнев отнёсся к этому равнодушно, только подумал: «Го- мо гомини — люпус эст» — человек человеку — волк.