Никита очень боялся, что испанцам, привыкшим к крови и жертвам, не понравится его бой с быком, но, против ожидания, всё прошло хорошо. Только Ховальянос сказал, что у Никиты совсем нет техники, а на одном чутье далеко не уедешь — так можно попасть и на рога быку. Впрочем, добавил он, видимо, это и понравилось зрителям; они всякий раз идут на корриду с тайной мечтой увидеть смерть своего кумира. В этом весь секрет успеха коррид...
Выслушав перевод, сделанный Безаком, Никита усмехнулся: «Смерти они от меня не дождутся»,— и сказал Коверзневу, что хорошо, если бы Ховальянос показал ему самые важные приёмы.
Вскоре он увидел, на что способен Коверзнев. Не прошло и двух недель, как из Петербурга пришла партия «испанского номера» «Гладиатора». Альваро Ховальянос был очень польщён и, получив от Коверзнева полсотни экземпляров, весь вечер подписывал на их обложках автографы и дарил журналы своим друзьям. Коверзнев договорился с местным издателем о переводе журнала на испанский язык и заработал на этом большие деньги, за что получил благодарственную телеграмму от Джан-Темирова... На протяжении двух дней Никита видел, как мальчишки-газетчики в ярких каскетках продавали журнал на Пуэрта дель Соль, на улице Алькалы и на Авеню дель Прадо... Часть тиража по инициативе Коверзнева была отправлена в Мексику, Перу и Эквадор, где также устраивались корриды... Оттого, что цветную обложку с его изображением сейчас рассматривают тысячи читателей самых разных стран, у Никиты захватывало дух. Казалось, он волнуется от этого не меньше, чем перед схваткой с быком...
Журнал сделал своё дело, и Альваро Ховальянос оказался очень покладистым и постарался передать Никите многое из того, чем владел в совершенстве, а Коверзневу подарил на память свою шпагу.
Во время второй корриды пласа уже не казалась Никите такой большой, как в первый выход, и рога у зверя, обвитые лентами знаменитой ганадерии, не были уже такими опасными... В этой схватке он не только, по опыту Ховальяноса, становился спиной к быку, но и сумел в это время рассмотреть огромные ярусы цирка, веера и газеты, приложенные к глазам, и огненные шарики апельсинов... Он на этот раз дразнил быка уверенно и умело отводил плащом его рога в сторону. Он уже не пытался положить зверя при первой возможности, как это было в московском манеже, а сначала утомил его и только потом схватил за рога («Смертельный гриф Уланова, стоивший поражения многим чемпионам»,— как писал в «Гладиаторе» Коверзнев) и начал ломать его шею. Бык ревел от боли, ронял на красный песок пласы белые хлопья пены, сопротивлялся. Никита стал на колено и огромным усилием положил зверя... Уверенная работа, отсутствие шпаги и коверзневская реклама заставили народ вскочить на ноги и приветствовать «русского богатыря» бешеной овацией.
Никиту подхватили на руки и унесли с пласы. Друзья повели его в кабачок, расположенный неподалёку от цирка, с красным фасадом, обвитым виноградной лозой. Всё здесь было подчёркнуто ярко и по-театральному неправдоподобно.
По стенам кабачка висели гравюры, изображающие корриды и знаменитых матадоров, и на видном месте была пришпилена обложка журнала «Гладиатор» с Никитиным портретом. Никита даже усомнился: он ли уж — вятский парень — является главным героем этой оперетки? За цинковым прилавком стоял хозяин, повязанный шейным красным платком. Все уселись за круглые деревянные столы и полезли чокаться с «русским богатырём». Коверзнев произнёс тост за дружбу русских и испанских спортсменов, и тогда чокаться стали с ним. В кабачок набилось полно народу, многие толпились на улице, и когда все пошли домой, люди толпой сопровождали Никиту.
Красноватые стены цирка были освещены солнцем, арабские окна делали его похожим на декорацию, в стороне раскинулось кладбище, а впереди — зелёные холмы и равнины, а за ними белые нагромождения мадридских дворцов. Попыхивая трубкой, Коверзнев сказал Никите:
— На этой площади, где цирк, в средние века совершалось аутодафе — торжественное публичное сожжение еретиков и их книг по приговору инквизиции.
Сопровождаемые толпой, они спустились к фонтану Сельес и потом, по улице Алькалы, поднялись к своему отелю. Коверзнев ушёл на телеграф. Там он сдал материалы в Петербург и получил инструкции от Джан-Темирова; хозяин поблагодарил их с Никитой за отличную работу и приказал на всех афишах именовать Никиту Уланова борцом цирка «Гладиатор». Он также подсказал Коверзневу мысль поехать на гастроли во Францию и, если удастся,— в Южную Америку. «Испанский номер», сообщил он, имел в России большой успех, пусть Коверзнев подумает о «французском номере», а затем «мексиканском» и г. д.
Коверзнев решил, что они ещё один раз выступят в Мадриде, а потом в ряде других испанских городов, после чего отправятся во Францию.
Безак собирался ехать домой, но Коверзнев умолял его немного повременить, ибо не знал испанского языка. Пока Безак не уехал, он торопился обделать здесь все дела. Никита был предоставлен самому себе и, как когда-то в Москве, очень много ездил по городу. За один день он успевал побывать в самых разных концах Мадрида — в парке Аргансуэла, на одинаковых улочках Гиндалеры и на бульваре Росалеса. Ему на всю жизнь врезались в память дворцы, музеи, статуи, платаны и акации Мадрида... Несколько раз Безак водил его по музеям...
Неожиданно начавшиеся сильнейшие ливни помешали ему провести последний бой на мадридском Пласе де Торос, и, распрощавшись с Безаком, они с Коверзневым уехали на побережье— в Валенсию, а затем — в Барселону. В том и другом городе схватки прошли благополучно, они пересекли французскую границу, где и без Леонида Арнольдовича Безака Коверзнев чувствовал себя великолепно.
Два выступления на пласах южных французских городков — и вот поезд везёт их в Париж.
Никита думал, что после Мадрида его ничто не может ошеломить, но всё-таки, увидев Париж, растерялся. Они ехали с вокзала в фиакре, усатый «коше» (как Коверзнев называл извозчика) погонял блестящую буланую лошадку; выбрасывая ноги, она ходко несла их по асфальтированной улице; их обгоняли многочисленные тупорылые автомобили, звенели трамваи, мчались омнибусы; прямо на улице, за столиками, сидели люди — пили вино, читали газеты; прогуливались пижоны в элегантных костюмах, расфуфыренные женщины; прошли несколько монашек в огромных, чудом державшихся белых чепцах, с чётками в руках; было много синих блуз; встречались котелки, цилиндры, каскетки, но больше всего было национальных кепи; стремительно прошли два кавалерийских офицера в красных штанах, волоча длинные сабли по асфальту...
Фиакр катился мимо дорогих магазинов, за зеркальными витринами которых сверкали драгоценные каменья и шёлк женских платьев; проплывали салоны с яркими картинами в окнах, антикварные лавки, особняки, окружённые садами. Это была улица Риволи. Коверзнев глядел вокруг восторженными глазами, попыхивал трубкой. Улица Риволи вывела их к огромной площади Конкорд; фонтаны и дворец заставили Никиту вспомнить о Мадриде; перед дворцом с колоннами возвышался стройный обелиск. Великолепное авеню Елисейских полей соединяло площадь Конкорд с площадью Этуаль; эта круглая площадь окончательно подавила Никиту; Пуэрто дель Соль не шла ни в какое сравнение с нею, хотя и напоминала её улицами-лучами; в центре стоял серый куб Триумфальной арки, вокруг которой по точному кругу двигались автомобили, омнибусы и экипажи, отчего у Никиты закружилась голова. Триумфальная арка и вздыбленные кони остро напомнили о родном Петербурге; он вспомнил не менее красивый Невский проспект с Аничковым мостом и золотым шпилем Адмиралтейства в сиреневой дымке; вспомнил Нарвские ворота, расположенные близ цирка «Гладиатор»; отчаянно захотелось домой. «Счастливый Леонид Арнольдович — уехал»,— подумал Никита.
Только позже, проведя в Париже полмесяца, он свыкся со всем этим и полюбил и Оперу, и Гранд-Отель и отель Скриба, и улицу Риволи, и Елисейский дворец, и все памятники — от Лувра до площади Конкорд, на которой был расположен отель «Крильон».
Как и в Мадриде, он и здесь был надолго предоставлен самому себе. В трамваях, омнибусах и в поездах метрополитена он исколесил весь Париж, с Монмартра любовался видом раскинувшегося внизу города, пронзённого металлической иглой Тур- Эйфеля, в кабачках Обервилье или Сен-Дени тянул вермут-кассис и вместе с рабочими ел спаржу. Ему нравилась непринуждённость парижских «бистро» — толпящиеся у «цинка» люди в кепи и котелках, деловитый хозяин в цветных подтяжках, бегающие гарсоны, шахматы, карты и домино на стеклянных столиках, рядом с рюмками всех цветов и хрупкими стаканами, сухие выстрелы бильярдных шаров, запах мыла, чеснока и кофе. Выбрав из горсти золотых луидоров, щедро данных ему Коверзневым, один, он звонко бросал его на мраморную столешницу и, получив сдачу, выходил на улицу. Иногда ступеньки, ведущие в метрополитен, были почти незаметны, и он долго бродил в их поисках. Потом ехал в центр, сидел на чугунной скамье бульвара под каштанами. Перед глазами гарцевали разряженные всадники, катились экипажи с лакеями на запятках; в экипажах важно восседали красавицы с холёными собачками на руках.
Вечером Никита встречался с Коверзневым, тот всё время был так возбуждён, что напоминал чем-то пьяного. Сжав зубы, импресарио упрямо твердил:
— Ничего, Никита, и Париж будет у наших ног!
Он говорил, что нет на земном шаре города лучше Парижа, что вот где надо жить тому, кто имеет размах. Никита не возражал ему, а сам думал, что для него лично нет ничего милее Петербурга. Здесь, на чужбине, за эти полтора месяца путешествия он понял, что для человека нет ничего дороже своей родины.
Однажды Коверзнев пришёл повеселевший. Хлопнув Никиту по широкому плечу, сказал:
— Благодари бога! Скоро всё разрешится положительно... Но и хлебнул же я горя с этими хлопотами!.. Эти несчастные французы выкопали какой-то закон Граммона, по которому не разрешается убивать зверей... Общество покровительства животных вопль подняло... Говорю, что мы не матадоры,— ничего не слушают...
Глядя на сиреневый закат, на фоне которого возвышались величественные башни Трокадеро, он достал трубку, раскурил сё. Откинувшись, выпустил изо рта струю дыма. Заговорил:
— Ещё во времена Всемирной выставки здесь был построен специальный цирк для корриды, однако и тогда был скандал — быков не разрешали убивать... Всё делалось по правилам, только удар был фиктивным...— Он затянулся несколько раз, продолжал:— Вот я и напомнил им об этом и объяснил, что мы как раз не убиваем быка, а кладём...
Он ткнул трубкой по направлению к Трокадеро, сказал:
— Вон Булонский лес. Это недалеко от выставки. Цирк — там.
Никита смотрел на широкое пространство, начинавшееся от самого берега Сены, украшенное цветущими газонами, фонтанами и бассейном, на широченную каменную лестницу, построенную в классическом стиле, на площадь Трокадеро. Приятно зазудели ладони, он представил, как кладёт быка на песок пласы и тысячи парижан приветствуют его ловкость и силу. Потом он вспомнил родной Петербург и спросил Коверзнева:
- А когда домой поедем, Валерьян Палыч?
Импресарио свистнул:
— Фю-фю... Покорим Париж — раз... Мексику — два... Эквадор — три... Да что там говорить, Никита! У нас с тобой дела — непочатый край!.. Мы должны прогреметь на весь мир?
«Он говорит так, словно сам с быками борется,— сердито подумал Никита.— До меня ему и дела нет». И хотя ему хотелось прославиться и в Париже, возразил из чувства противоречия:
— Вы больно уж долго собираетесь ездить. Этак и до зимы домой не попадём.
— Эх, Никита,— произнёс Коверзнев,— да разве тебе не хочется мир посмотреть?.. Видел ли бы ты столько всего, сидя дома? Посмотри, чего стоит один мост, на котором мы находимся! Это же ведь целая площадь, а не мост! Запомни — Иенский... И славу ты, что ли, не любишь? Неужели ты не хочешь, чтобы тебя снова изобразили на обложке, а журнал переиздали во Франции? А?
Освободившись от хлопот, Коверзнев стал водить Никиту по театрам и музеям. У него оказалась здесь целая куча знакомых. Какой-то русский художник, друг Безака, устроил обед в честь Никиты, на котором Коверзнев хвастался «испанским номером» «Гладиатора». Художник, в свою очередь, показал им на другой день свои декорации к «Смерти Лебедя» Сен-Санса; вечером они видели балет «Лада» Римского-Корсакова, и Коверзнев восхищённо ахал, тыкал Никиту в бок, кивал на сцену, где танцевали Анна Павлова, Карсавина и Нижинский. С удивлением и гордостью Никита смотрел на исступлённо аплодирующих парижан: «А всё-таки талантлив наш народ!» Он вспомнил корриды на пласах Испании и решил: «Нет, прав Валерьян Павлович! Надо ехать в эту самую Мексику — прославлять нашу родину». После русского театра не хотелось ничего видеть, и он против желания шёл с Коверзневым в музей; на набережной расположились букинисты с трубками в зубах; на реке стояли барки с камнем; впереди раскинулась площадь Карусели и перед ней — Лувр. К своему удивлению, Никита встретил знакомых: ещё на Динабургской у Коверзнева он видел статуэтку «Рабы» Микеланджело, а у Нины Джимухадзе, на Измайловском,— Венеру Милосскую. Встреча с ними напоминала встречу со старыми друзьями.
— Смотри, запоминай,— горячо шептал Коверзнев,— это всё настоящее искусство.
Таская его из зала в зал, он говорил, захлёбываясь:
— Потрясающе... Настоящее искусство тем и отличается от имитации, что в нём чувствуется огромная любовь к человеку...
Когда уже спускались по лестнице, Никита, глядя на фрески Ботичелли, спросил осторожно у Коверзнева:
— Валерьян Павлович, а вам нравятся картины Леонида Арнольдовича?
Коверзнев, набивая трубку, сказал задумчиво:
— Видишь ли, у него очень сложный путь. То, что он делал раньше, мне нравилось больше,— и, оглянувшись, словно посмотрев, нет ли рядом художника, заявил:
— Если честно признаться, то, что он делает сейчас, мне совсем не нравится.
Думая о словах своего импресарио, сказанных в Лувре, Никита пожалел, что так мало ходил по музеям в Петербурге и совсем не ходил в Москве. Зато здесь сейчас он не отставал от Коверзнева ни на шаг.
Коверзнев загрустил, и когда Никита спросил его о причине грусти, ничего не ответил. Видимо, дела с арендой цирка в Булонском лесу подвигались туго. Иногда он часами лежал в номере, что никак не вязалось с его характером. Вдруг, в середине июля, вернувшись с телеграфа, куда он часто ходил для переговоров с Джан-Темировым, он хлопнул Никиту по плечу, приказал одеваться. Они пообедали в дорогом ресторане «Максим», и Коверзнев заставил Никиту выпить шампанского. Подняв бокал, сказал многозначительно:
— За Нину.
Часом позже, сидя в Люксембургском саду перед фонтаном Медичи, сообщил:
— Наконец-то от Нины письмо пришло... Тебе кланяется, поздравляет... Ждёт домой с победой... Сын у неё уже большущий. Обещает сфотографировать и послать карточку.
Вздохнув, Никита подумал: «Эх, был бы жив Ефим Николаевич... Вот бы уж он порадовался моим успехам». Но в глубине души зашевелилась беспокойная мысль, что Верзилин вряд ли бы одобрил борьбу с быками. Эту мысль Никита постарался заглушить.
А Коверзнев сказал мечтательно:
— На днях пойдёшь смотреть быков. Скоро всё разрешится в нашу пользу... Но и пришлось же мне кое-кому заплатить... Ничего, Джан-Темиров только останется от этого в выгоде.
Никита молчал, смотрел на струящуюся воду фонтана, на бассейн, на зелёные деревья, пронизанные солнцем, на широкую лестницу дворца, на статуи королей... Дети играли в песке, сидели женщины на складных стульях — вязали, рассматривали журналы; на землю падала тень от высокой чугунной ограды.
— ...Выпустим «французский номер» «Гладиатора»,— продолжал мечтать Коверзнев.— Переиздадим здесь, пошлём Нине. Эх, Никита, стоит всё-таки жить на свете!
Он опять захлопотал, опять оставлял Никиту одного, где-то подолгу пропадал и однажды, потирая руки, сообщил:
— Едем смотреть быков и знакомиться с цирком.
Развернув красочные афиши, спросил хвастливо:
— Хороши?
Но на другое утро газетчики принесли страшное сообщение. Коверзнев, без куртки, без банта, выскочил на дубовую лестницу, выхватил у портье газету. Схватившись за горло, задыхаясь, прохрипел:
— Никита!.. Война!..
С ужасом переводил заголовки:
— «Германия объявила войну России»... «Франция остаётся верной своим союзническим обязательствам»... «Всеобщая мобилизация в Париже».
Город наполнился солдатами в голубых шинелях и красных штанах. Под звуки «Марсельезы» по бульварам проезжали закованные в кирасы кавалеристы в золотых касках с чёрным хвостом из конского волоса. Развевались трёхцветные флаги. На панелях толпился народ, женщины, бросающие цветы под копыта коней... Закрылись рестораны... Для армии были отобраны частные автомобили… На Эйфелевой башне установили пулемёты... Замаскировали все окна.
Никита целыми днями не видел Коверзнева, тот торчал на телеграфе — ждал инструкций от Джан-Темирова, собирался идти репортёром на французский фронт. Никита толкался среди посерьёзневших парижан, в его голове вертелась упорная, не дающая покоя мысль: «Что делать?..»
Если бы был жив Верзилин, он бы посоветовал...
«Что делать? Ведь Сербия и Черногория — это маленькие беззащитные страны... А Бельгия?.. Это всё равно, что я бы подошёл и схватил за горло вон того хлюпика... В Польше уже льётся кровь... Что делать?..»
Прибегал Коверзнев, на ходу уничтожая обед, рассказывал:
— Плеханов призывает выступить против Германии,— и объяснял, кто такой Плеханов.
В другой раз сообщал:.
— Был в Русском посольстве. Огромная очередь — все вступают в армию: и отдыхающие баре и эмигранты-революционеры...
Опять убегал, оставляя Никиту одного.
Однажды Коверзнев швырнул петербургскую газету:
— Читай.
Газета была десятидневной давности, но она была родной, петербургской, и у Никиты дрожали руки, когда он её развёртывал. «...Следуя историческим своим заветам, Россия, единая по вере и крови с славянскими народами, никогда не взирала на их судьбу безучастно... В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится ещё теснее единение царя с его народом, да отразит Россия, поднявшись, как один человек, дерзкий натиск врага... 20 июля 1914 года... Император Николай II...»
Он отодвинул газету. Царь — плохой. Но если победят немцы — будет ещё хуже. Этот вывод заставил его принять решение.
Когда Никита сказал об этом Коверзневу, тот помолчал, потом произнёс с паузами:
— Я думаю, правильно... Из тебя выйдет хороший воин... Мы ещё встретимся... И я напишу о тебе новый очерк... Твой портрет будет снова на обложке нашего «Гладиатора».
Он поднял воротник «коверкота», зябко прижался ухом к плечу, постоял так, потом притянул Никиту к себе и поцеловал в щёку.