Поезд медленно, но упорно приближался к Петербургу. В Вологде долго стояли... Дуся сбегала на рынок, купила ярушников, зелёного луку, яичек, молока; принесла чайник кипятку... Состав отогнали на запасный путь. Скрипя и лязгая железом, напротив остановился санитарный эшелон. На перрон выскочили сестрички в серых платьях, в белоснежных косынках с красным крестом; выбрались загорелые солдаты с подвязанными руками; бросив на камни костыли, спрыгнул молодой парень, подгибая забинтованную ногу.
Со злостью поглядывая на Дусю, Татауров лихорадочно думал, как бы от неё избавиться. Её нежная опека поднимала в нём волну ненависти. «Навязалась на мою шею... Куда я с ней, с брюхатой-то?»
Чтобы не разговаривать, сделал вид, что спит... Ночью вышел — будто до ветру. Распахнул дверь, стал на подножке. Подъезжали к какой-то станции. Прямо в поле солдаты варили на таганках пищу — аппетитно тянуло пригорелой пшёнкой... Вагоны защёлкали на стыках рельсов, поезд замедлил ход. Череповец. Татауров воровато огляделся, спрыгнул на перрон... Вздохнул, подумал: «Теперь она меня ищи-свищи»... Под фонарём пересчитал свои и Дусины деньги.
Через сутки он сел в другой поезд, сошёл с него в селе Рыбацком и на трамваях добрался до угла Невского и Литейного. Устроившись на старом месте,— в меблированных комнатах Глебовой — он помылся, привёл себя в порядок и пошёл к Коверзневу. Но вместо него застал Нину Георгиевну. Она обрадовалась его приходу, похвасталась своим крошечным сыном, всплакнув, сообщила, что Валерьян Павлович с Никитой не успели выехать из Франции и сейчас неизвестно, когда от них можно ждать письма.
Татауров пособолезновал ей, похвалил сына и выпросил взаймы изрядную сумму.
Цирк «Гладиатор» ещё был открыт. В нём проходил очередной чемпионат. Однако многие борцы оказались мобилизованными, даже арбитр работал последние дни... Говорили, что, как Джан-Темиров ни старался, всё расползалось по швам...
Впервые в жизни попав на приём к хозяину, Татауров очень волновался, но Джан-Темиров, глядя на него одним глазом, похвалил его за то, что он вернулся, и предложил взять в свои руки чемпионат.
— Всё-таки вы любимый ученик Коверзнева,— сказал он.— У вас есть авторитет и среди борцов, и среди публики... А насчёт армии...— он сделал паузу, почесал мизинцем тоненькие, как стрелка, усики и добавил:—Я советую сходить к Манасевичу-Мануйлову — он всё устроит. Только учтите: он мало не берёт.
Татауров не отважился заикнуться об авансе, решив, что для этой цели ему хватит Нининых денег.
Стороной разузнал о Манасевиче-Мануйлове. Оказалось, что это человек необыкновенной судьбы. Усыновлённый сибирским купцом, он из еврейского оборвыша, сына каторжника, превратился в приближённого самого графа Витте; за свою жизнь он предал не один десяток революционеров, побывал у папы римского, подкупал французских газетчиков, встречался с Гапоном, сколотил огромное состояние; сейчас дружит с самим Распутиным...
«С ним не пропадёшь»,— уверенно подумал Татауров.
Он давно понял, что надо держаться за таких людей, как Мануйлов. Недаром Иван ещё два года назад променял Верзилина на Коверзнева... Настроение поднялось. Купив несколько золотых медалей у мобилизованных борцов, он нацепил их на пиджак и пошёл к выкресту. В приёмной у того было много народу — пришлось ждать. Пятьсот рублей, медали и мельком показанный альбом сделали своё дело — Мануйлов дал записку на призывной пункт. Врач для видимости попросил борца раздеться, потыкал пальцем в стянутые шрамы от нарывов, полюбовался татуировкой, сказал:
— Переделаем ваш фурункулёз на туберкулёз... Да ещё подчеркнём, что два ребра сломаны... Всё... Живите-здравствуйте на благо русского спорта.
Через несколько дней Татауров уже самодовольно любовался новой афишей, висящей на цирке «Гладиатор»: «Обязанности арбитра исполняет ученик профессора атлетики В. П. Коверзнева— чемпион мира Иван Татуированный...» Работать с маленькой труппой было нелегко, но публика всё-таки посещала чемпионат... Джан-Темиров оценил старания нового арбитра — в запечатанном конверте выдал премию: пятьсот рублей... Татауров надеялся, что со временем всё наладится, войдёт в свою колею, тем более что русская гвардия ворвалась в Пруссию и Галицию. По всей вероятности, к новому году наши войска займут Берлин... Но неожиданно пришла страшная весть: на Мазурских озёрах разгромлена армия генерала Самсонова; ходили слухи, что застрелился сам главнокомандующий...
С удивлением Татауров вертел в руках воинскую повестку. В огромном зале городской Думы никто не посмотрел на его военный билет. Ему приказали раздеться, измерили его рост, ширину грудной клетки, посмеялись над кошкой и мышкой на ягодицах, заставили одеться и мелом написали на груди какие-то непонятные буквы. Он испуганно бегал от стола к столу, показывал вырезки и медали, военный билет. Всё было напрасно. У одного из столов он столкнулся с таким же испуганным Леонидом Арнольдовичем Безаком. Глядя на меловые клейма, они отошли в сторону и поплакались друг другу на свою судьбу. А через день они уже маршировали на Глухоозерской ферме за Невской заставой... «Встать! Лечь!», «Встать! Лечь!», «Кру-гом!», «Коли!»,. «Куда штык завязил?», «Морду разобью!», «Ать, два!», «Кругом!», «Не знаешь, где лево, где право, истукан!», «Кто есть враг внешний? Чего моргаешь толами-то?», «Напра-во!», «Получай по морде!», «Нале-во!», «Я тебя научу, сукиного сына!».
В полночь Безак мёртво валился на нары, сквозь рыдания шептал Татаурову:
— Я больше не могу так... Я не выдержу... Так можно сойти с ума...
Он осунулся, живот его совсем ввалился, ремень висел, обмотки поминутно развязывались, волочились по грязи. Из-за этого ему чаще других попадало от унтера. Татауров смотрел, удивлялся—не верилось, что этот человек приходил к ним в цирк в смокинге и запанибрата разговаривал с Джан-Темировым. Оглядев себя, вздыхал.
А Безак всё чаще и чаще нашёптывал:
— Я не выдержу... Давайте сбежим? А? Давайте? Уедем из этой проклятой страны за границу... Счастливые Коверзнев с Сарафанниковым — живут в Мадриде...
— Тише ты,— зажимал ему рот Татауров, боязливо озираясь по сторонам. Забывался кошмарным сном...
В казарме тяжело пахло мокрыми шинелями, махрой, переваренной грубой пищей... В глубине коптил камелёк, ходики отсчитывали время. Татауров вскакивал, таращился в темноте на стрелки часов, с тоской думал, что опять не выспится... Утром унтер выгонял на волю в одних нижних рубашках, вместо уборной бежали в загаженный лесок, бегом — обратно... «Переходи на шаг!.. Оглох — не слышишь команды!»... «Запевай!».
Из-за леса, леса копий и мечей
Едет сотня казаков да усачей...
— Ать, два! Ать, два! Напра-во! Куда, мать твою так, повёртываешша?
Безак тупо смотрел на унтера, близоруко моргал подслеповатыми глазами.
Ночью приваливался к Татаурову, вытирая грязной тряпочкой рассечённую челюсть, шептал:
— Давайте убежим... Пусть лучше расстреляют нас, чем терпеть эти издевательства...
Татауров шикал на него, многозначительно кивал на соседей. Но никто не обращал внимания на их разговор: отупевшие от восемнадцатичасовой муштры люди спали как убитые. Татауров лежал, думал о том, что самая большая ошибка в его жизни — это связь с монастырской вдовой: если бы не она, постригли бы его в монахи и жил бы он там припеваючи...
Неожиданно прервав на середине знакомство с трёхлинейкой («Стебель, гребень, рукоятка...», «слева-вверх-направо»), их пригнали на Варшавский вокзал, посадили в красные теплушки с белым двуглавым орлом и надписью «40 человек, 8 лошадей» и повезли на фронт... Ветер врывался в щели, забрасывал снег, заставлял людей кашлять и сипеть. Больше всего мучила теснота; спали, уткнувшись лицом в затылок соседа, если поворачивался один — поворачивались все... На запахи не обращали внимания... На стоянках разминали затёкшие тела, ломали снегозащитные щиты — варили кашу. Иногда эшелон трогался так быстро, что не успевали погасить костры, прыгали по вагонам с недопревшим варевом в котелках... В бога и душу ругали машиниста. Начали одолевать вши...
На какой-то станции стояли рядом с санитарным поездом, делились табачком с увечными, беседовали... Безак, отведя Татаурова в сторону, нашёптывал:
— Слышали? Измена... Снарядов нет, одна винтовка на двоих, а немцы стреляют день и ночь... Нас везут на верную смерть...
Татауров шипел на него, приказывав молчать.
Ночью проснулись от сильного толчка, испуганно повскакали. За дверями вагона мелькнул свет электрического фонарика, торопливо прошагали несколько человек, властный голос сказал:
— Через час тридцать, и никаких гвоздей. Иначе — полевой суд. Поняли?
Настала гнетущая тишина. И когда все уже перестали ждать, звонкая команда расколола воздух:
— Выле-зай!
С тёмного неба крошился снег. Кругом простиралась равнина без конца и края... Лениво попыхивал паровоз.
— Первый взвод, становись!
— Второй взвод...
Солдаты забегали, сшибаясь в темноте. Раздался мат, чей-то вопль, потом все пошли — не в ногу, вразброд. Иногда передние останавливались, тогда задние налетали, на них, разбивая в кровь лица. У Безака развязалась обмотка, он наклонился, чтобы завязать её, по его заду ударили котелком, сшибли, и если бы Татауров не выдернул его из-под ног солдат, его бы растоптали.
Стало жарко. От людей валил пар, словно от животных. Раздавался глухой кашель... Шли долго. Потом неожиданно перед ними оказалась землянка. Ефрейтор в ушанке, туго завязанной под подбородок, каждому вручил по инструменту.
Повели дальше... Безак изнывал под тяжестью лома. Татаурову стало жалко его, и он отдал ему свою лопату.
Обгоняя их, пробежал по снежному насту прапорщик — предупредил, чтоб не курили и говорили шёпотом, потому что немец рядом. Незнакомый унтер-офицер забрал взвод, в котором были Татауров с Безаком, расставил солдат на два метра друг от друга в занесённой снегом траншее. Сказал:
— До рассвета должны сделать... Тут в оттепель вода затопила... Застыло всё...
Протараторил пулемёт и захлебнулся. В тёмное небо взлетела ракета, осветила серебристую равнину, и в свете второй, приглядевшись, Татауров разглядел проволочные заграждения — они были совсем рядом. Ожесточённо опуская лом на лёд, он ругал сквозь зубы Безака:
— Шевелись давай, что мне — за двоих, что ли, работать?.. Тот воткнул лопату, голыми руками отшвыривал на бруствер глыбы льда, пыхтел, но не жаловался.
Подстёгиваемые глухими окриками унтера, работали до одурения. Когда шли обратно, даже Татауров еле волочил ноги. Заметив, что многие побросали инструмент, он на первом привале прислонил свой лом к обуглившемуся стволу берёзы... Стало сразу легче идти... А через полчаса унтер бил его в лицо, приговаривая:
— Где струмент? Где струмент, я спрашиваю? Мать твою!..
Татауров только покачивался, моргал глазами, держал руки по швам. Безака спасло то, что лопата у него была лёгкая — дотащил.
Спали они в холодной землянке, насквозь продуваемой ветром, потому что ни передний, ни задний тамбуры её не имели дверей. В полдень их разбудили, выдали по туго набитому брезентовому подсумку, выстроили полукругом перед землянкой, пришёл священник в сером подряснике, с орденской ленточкой в петлице, отслужил молебен... Разбитые ночным походом и изнурительным трудом, стоящие на коленях люди почти засыпали.
После молебна каждому вручили по отпечатанной и наклеенной на картонку молитве.
Когда жадно хлебали из котелков жидкий суп, началась артподготовка. Словно накрахмаленную материю разрывали в вышине, затем раздавался грохот, и впереди взлетали в воздух огненные султаны... Не дав доесть суп, роту погнали на передний край. Шли давешней дорогой, косясь на брошенные лопаты и кирки, вскоре достигли вырытых ночью траншей... Там, где десять часов назад виднелись проволочные заграждения, была развороченная земля. На бруствере, уткнувшись лицом в кровавый снег, лежал солдат. Через несколько шагов попался второй... Впереди загрохотало... Татауров почувствовал, что у него закрутило в животе, ноги стали резиновыми, безвольно подгибались... Нет-нет да взвизгивала над головой шальная пуля...
Звуки выстрелов становились ближе, чаще стали попадаться трупы. Наконец все столпились в овражке перед развороченной снарядом землянкой. Рядом что-то грохнуло, обдав пылью. Ноги сами собой подкосились, Татауров присел... Ещё врезался неподалёку снаряд, в воздух взлетели доски с примёрзшей землёй...
Прибежал поручик с безумными глазами, размахивая воронёном револьвером, приказал пробираться в траншею. Шли пригнувшись.
— Стой, где оружие?!
Все вспомнили, что вместо винтовок получили молитвы на картонках.
Поручик страшно выругался, ударил прапорщика рукояткой револьвера.
Солдаты испуганно толпились, жались к стенке траншеи. Рядом раздался взрыв. Кто-то застонал, другой завыл, наводя на всех ужас.
Поручик подскочил к нему, пристрелил в упор, закричал срывающимся голосом:
— Слушай команду! По свистку — в атаку, вон на ту высотку, мать вашу!.. Винтовки подбирайте у раненых и убитых...
Он подождал, пока кое-кто не обзавёлся винтовкой, потом поднёс к губам свисток, свистнул.
Но солдаты, даже и те из них, кто сейчас имел винтовку, продолжали жаться к стенкам. Тогда он схватил ближнего солдата за грудь, встряхнул его и выпустил в лицо всю обойму... Татауров, чувствуя, что рядом карабкается Безак, начал взбираться на бруствер. Как раз под руками оказалась трёхлинейка, он схватил её, вскинул наперевес и вместе с появившимися откуда-то серыми фигурами побежал вперёд, во всю глотку крича «ура».
Над головой засвистели пули, но в общем грохоте не было слышно звука пулемёта. Татауров всё бежал, чувствуя, что опережает других, но никак не мог замедлить шага... Перед глазами взметнулось яркое пламя, его швырнуло в сторону; не теряя сознания, он упал в глубокую воронку, упёршись руками в шинельные плечи солдата, оттолкнулся от него. Солдат был мёртв и оказался немцем. Татауров испуганно отполз в сторону, насколько позволяли размеры воронки. Уселся, обхватив колени... Наверху всё ещё продолжала грохотать канонада, но он и не думал вылезать из этого убежища... Он не знал, сколько сидел так, боясь пошевелиться. Постепенно всё стихло... Начало смеркаться, и он почувствовал, что зверски голоден. Пошарил по карманам— они были пусты. Он осторожно сполз к мертвяку, перевернул его на спину, тот взглянул прищуренным глазом. Татауров вздрогнул и, не спуская с него взгляда, обшарил его карманы. Хлеб — хорошо, карамелька — пригодится. А это что такое? Ба! Удача! Целая связочка колец с камешками, золотые часы. Ну и повезло! Не дурак, видать, был мужик. Татауров с уважением посмотрел на мёртвого. О, да у него полон рот золотых зубов! Сейчас мы их вышибем...
Татауров полюбовался золотом, пересыпал его с руки на руку. Затем съел найденный хлеб. Захотелось курить. Он выцарапал заскорузлыми пальцами из карманного шва последние крошки табака вместе с комочками слежавшейся ваты, свернул цигарку. С наслаждением затянулся... Замёрзли ноги, но он боялся шевелиться, притаился. Нащупал в кармане картонку с молитвой, стал в сгущающейся темноте читать шёпотом:
— Господи боже, спасителю мой... По изречённой любви твоей ты положил за нас душу свою... Ты заповедал и нам полагать души наши за друзей наших...
Татауров вздохнул, покосился на мёртвого немца. Стал читать дальше.
— Исполняя святую заповедь свою и уповая на тя, безбоязненно иду я положить на брани живот мой за веру, царя и отечество... И единоверных братьев моих... Сподоби мя непостыдно совершить подвиг сей во славу твою... Жизнь моя и смерть моя в твоей власти... Буди воля твоя... Аминь...
Молитва подействовала на него успокаивающе, и он решил, как только стемнеет, ползти к своим.
Изредка раздавались винтовочные выстрелы.
Потом стихли и они.
Татауров выбрался из воронки и, волоча винтовку за собой, пополз по грязному снегу. Он полз, как ему показалось, очень долго, и только всплеснувшаяся в небе ракета заставила его скрыться в попавшуюся воронку. Он перевалился через край её и упал на живого человека. Оба вскрикнули со страху. Инстинктивно нащупав в темноте шею врага, Татауров спросил хрипло:
— Кто?
Стараясь оторвать его пальцы, человек прошептал голосом Безака:
— Я это... Я...
Татауров отшвырнул его от себя, облегчённо вздохнул.
Потирая сдавленную борцом шею, Безак зашептал:
— Я за вами бежал всё время... Это и спасло меня... Мы первые достигли мёртвого пространства... Я выглядывал, когда было светло,— всё поле позади нас усеяно трупами... Я хотел сейчас ползти за винтовкой и прострелить себе руку — это верный способ попасть в госпиталь и вернуться домой... Иначе из этой каши мы не выйдем живыми.
— Дура,— угрюмо сказал Татауров.— Разве так делают?
И вдруг неожиданное решение пришло ему в голову.
— Слушай,— сказал он,— сначала ты мне отстрели пальцы, а потом я тебе... На расстоянии надо... Иначе следы остаются... Полевой суд и расстрел.
— Иван,— сказал задыхаясь Безак...— Вы мой спаситель...
Они дождались рассвета. Безак поднял руку и сказал торжественно:
— Стреляйте.
— Э, так не пойдёт,— усмехнулся Татауров.— Знаю я тебя, ентелегента — сразу сдрейфишь. Стреляй ты первый, потом — я.
Он дал винтовку Безаку, отполз в соседнюю воронку, в последний раз взглянул на мутно-синие буквы, вытатуированные на суставах пальцев, выставил над краем воронки руку, вобрал голову в плечи и зажмурился.
Что-то сильно рвануло его за пальцы, он с ужасом поднёс ладонь к глазам, кровь стекала в рукав с оборванных костяшек, и только на большом пальце, целом и невредимом, осталась буква «а»— одна буква от имени Луиза.
— Давай винтовку!— потребовал он грубо. Дождался, когда Безак отползёт назад, посмотрел на его вытянутую руку, клацнул затвором, вогнал новый патрон в патронник, высунувшись, приказал:
— Выше, выше! Поднимись!
Прицелился в самый лоб и нажал спусковой крючок.
Сжав зубы, перевязал свою руку грязным платком и, не остерегаясь, пошёл во весь рост, опираясь на винтовку.
Проходя мимо мёртвого Безака, усмехнулся.