– Присаживайся. Осторожно – тут, если что, высоко падать. Вот так. Отлично.
Майское утро, младенчество текущего века, мы сидим среди почтенных нюрнбергских нищих. Наше пристанище, невысокая кирпичная стена, еще не согрелось, а нашим костлявым крестцам не под силу защитить тело от студеного наследия ночи. Но забудь про свой озноб (старость сама по себе – крещенские морозы) и понаблюдай вместе со мной, как под Фрауэнторскими воротами проходят толпы людей. Послушай хриплые крики лоточников и точильщиков, глухой топот скота, перегоняемого на рынок, и кудахтанье кур, пойманных для заклания. Приглядись повнимательнее к изуродованным, грубым лицам; к надушенный щеголям, что чуть ли не падают в обморок рядом с вонючими торговками рыбой. Вон там, видишь? За спиной у того крепыша-крестьянина? Первым идет долговязый юнец, следом за ним – его уменьшенная тень, едва достающая ему до пояса и при этом не перестающая оживленно болтать. Мы горбимся над своими клюками и лениво, с вараньим презрением следим за этой нескладной парочкой. Взрослый, который по-своему красив этакой грубоватой красотой, вышагивает так, словно гордится своими длинными мослами. Его необычно белые зубы, обнажаясь в улыбке, составляют яркий полумесяц. Как же нам ненавистен этот дерзкий молодой петушок – нам, старикам, одной ногой стоящим в могиле; мы с тоской представляем себе его легкие победы над слабым полом, коварные игры с девушками, каковых нам в свое время не удалось заполучить. Его молоденький спутник, наоборот, раздражает нас намного меньше. Этот гадкий мальчишка ковыляет, как гусак. Одежда явно с чужого плеча: скорее всего он позаимствовал ее у своего друга, потому что рукава куртки длиннее рук, а чулки, пусть и тщательно подвязанные, упрямо сползают на лодыжки. С виду – и вправду мальчишка. Но когда он подходит ближе, мы слышим его глубокий мужской голос, и на лице у него – вовсе не детский пушок, а щетина.
Кто-то в толпе плюется и растирает плевок ногой.
– Карла. Поганый заморский карла!
Не замечая оскорблений, парни идут в сторону Кёнигштрассе. Они направляются к крытому соломой дому рядом с Лоренцер-платц, где долговязый стучит в окно, да не просто стучит, а каким-то замысловатым стуком. Стоя лицом друг к другу, эти двое покачиваются на носках, пока окно не открывается. Ни изнутри, ни снаружи не произносится ни звука. Красивая женская рука протягивает им папку, сделанную из обтянутых кожей дощечек. Красавчик берет папку и кладет ее под мышку, а его уродливый напарник развязывает кошель. Мягкая бледная ладонь красноречиво ждет. Из кошеля в нее перекочевывают две монеты. Долговязый парень посылает воздушный поцелуй, и накормленная рука возвращается в дом.
Теперь долговязому и коротышке (подкрепившимся вином в таверне) предстоит пересечь реку. Они идут по мосту, перекинутому через Пегниц: коротышка словно перекатывает во рту мраморный шарик, а долговязый с угрюмым предчувствием всматривается в луковицу собора Фрауэнкирхе. На северном берегу реки, в карантинном крыле госпиталя Святого Духа, прокаженные поют псалом «Оrа Pro Nobis». Для долговязого это вроде бы добрый знак; ведь Господь, как и древние божества, благоволит к тем, кто наказывает дураков. Коротышку же, наоборот, передергивает от одной только мысли о том, сколько культей воздеваются к небу с мольбой.
– Погоди, – стонет он. – Не беги так, пожалей меня.
Долговязый не обращает внимания. Он несет папку, значит, он задает темп.
Они подходят к людному рынку Хауптмаркт, где тошнота коротышки усиливается от запаха сырого мяса, химического, пряного аромата, который несет ветерок от фонтана Шёнер.
– Вот он, – говорит долговязый, кивая в сторону богатого дома на краю рынка.
– Я знаю, – говорит коротышка. – Пожалуйста, только один поворот.
Для того чтобы перегнуться через ограду фонтана, ему приходится просить помощи у товарища. Коротышка трижды поворачивает на пальце кольцо, по местному поверью это приносит удачу.
– Загадал желание?
– Перестань, Людольф.
Ободренные вином и дурацким ритуалом, они направились к дому богатого горожанина. Лакей у дверей без стеснения рассматривал странную парочку, пока сам хозяин не отшвырнул его в сторону и, бурно приветствуя наших героев, провел их внутрь.
– Это оно? – пыхтит домовладелец, кивая на портфель в руках долговязого. – Вы их принесли, да? – Его жирное, лоснящееся лицо, чисто выбритое, словно такими чертами можно гордиться, как будто нависает над поношенным, но не лишенным элегантности костюмом. Самому дому, богато обставленному и поддерживаемому в чистоте целым отрядом слуг, все равно явно недостает женской руки. (Холостяки – самые лучшие клиенты: они зациклены на своей коллекционерской страсти.) Долговязый и коротышка разглядывают картины и гравюры, развешенные на стенах – все, что относится к искусству или украшению интерьера, – с наивностью двух неотесанных болванов. Их провожают в хозяйский кабинет, где слуги уже разливают бургундское по серебряным кубкам. Хозяин с трудом сдерживает нетерпение, пока его мужланы-гости рассаживаются по креслам; чтобы скрыть возбуждение, ему приходится глазеть в окно, на базарную площадь.
– Фрау Дюрер, жена этого великого человека, продавала гравюры, библейские, знаете ли, сцены, здесь, на Хауптмаркте. Мой прадед купил ее… – Он ткнул пухлым пальцем в кормящую Мадонну, -…на Рождество 1519 года.
Слушатели, вытаращив глаза, отрываются от своих кубков. Карлик – тот, кто говорит с акцентом, – отбирает у своего спутника драгоценный портфель и кладет его себе на колени. Он хватается за завязки, притоптывая от нетерпения ногой.
– Разумеется, – говорит бюргер, – сперва мне нужно увидеть рисунки, чтобы убедиться в их подлинности.
Он кивает, подбодряя замешкавшиеся пальцы карлы. Коротышка возится со склеротическим узлом.
– Мы встретили этого… э… антигуара… – говорит он.
– Антиквара?
– Да. Встретили его у ратуши. Он хотел посмотреть, чего мы такое нашли.
– О Боже! Но вы ведь… вы не… он же не видел… вы их никому не показывали, я надеюсь?
Карла посмотрел на хозяина с добродушным смущением.
– Мы подумали, что вы лучше всех сможете оценить… Бюргер смеется: трясет жирами безо всякого веселья, издавая звуки токующего голубя.
– Друзья мои, хочу вас предупредить, что Нюрнберг полон торговцев, нечистых на руку, которые не побрезгают воспользоваться вашим чистосердечием. Нет-нет, нам не следует связываться с посредниками. Покажите мне товар – из погреба, говорите? Редкая удача, надо сказать. Но только если подтвердится их подлинность…
Папка наконец раскрывается, обрывая болтовню богача на полуслове. Карла неловко подцепляет и вытаскивает на свет два изысканных рисунка, выполненных тушью и белилами. Первый – набросок к знаменитой гравюре, изображающей святого Иеронима; из заметных отличий от окончательного варианта можно отметить зевающего льва и череп, который вместо распятия занимает почетное место на столе ученого-святого. Нюрнбергский клиент издает странный звук вроде чиха и буквально выпрыгивает из кресла, словно подброшенный пружиной.
– Святой Иероним! – вырывается у него. – А это набросок к «Меланхолии»! – Он оскверняет ветхую бумагу касанием дрожащих пальцев. – Да, да, это падший ангел. И прелестный херувим.
– Там в углу, – вставляет долговязый, – какая-то смешная закорючка.
– Это называется монограмма. Вот инициал А, как башня, а вот Д, человек, идущий под ней.
Клиент проводит приличное время за изучением драгоценных находок. Он подносит их к свету и проводит пальцем по бороздкам, давным-давно (так он думает) оставленным пером художника. Карла и его товарищ сидят, расставив ноги, и вертят в руках кубки. Долговязый кашляет в кулак, чтобы напомнить хозяину об их присутствии.
– Ну, – взрывается толстяк, – никак нельзя достоверно определить их происхождение. Вы могли найти в своем погребе имитацию. Видите, вот здесь… видите, штриховка, нетипичная для позднего Дюрера…
Карла ошеломлен.
– Так это подделка?
Покупатель не отвечает. Он смотрит на рисунки с блеском любви в глазах.
– Я дам вам пятнадцать талеров за обе. Вряд ли я смогу заплатить больше, поскольку возможно – и даже скорее всего – я покупаю у вас фальшивку.
– Что-то я не понимаю, – бормочет карла. – Вам не нравятся эти рисунки?
– Нравятся? – Богач изображает пугающе широкую улыбку. Бросает им небольшой кошелек, который продавцы поочередно взвешивают в руках. В коридоре они обмениваются благодарностями, и чопорный лакей проводит посетителей к выходу.
Виллибальд фон Бартш возвращается в свой кабинет и с театральным ликованием потирает поясницу. Он вдвойне доволен собой: во-первых, он приобрел рисунки величайшего нюрнбергского художника, а во-вторых (вроде засахаренной вишенки на торте его удачи), заплатил за них сущую мелочь, легко обведя вокруг пальца этих невежественных болванов.
Вечером того же дня, в домишке за городскими стенами, Людольф Бресдин поднимет тост за Томмазо Грилли и успешную продажу его очередной подделки.
Итак, начинаем сызнова. Вы зашли со мной так далеко, что сейчас уже поздно сходить с дороги. По пути из утробы в могилу Жизнь не следует по прямой, она петляет и виляет, сходится и расходится, обращается вспять. Разве каждый рассвет не рождает в душе закоренелого грешника новую потребность преисполниться добродетели? Когда я оставил Прагу, то думал, что предоставлен сам себе, и осмеял бы фаталиста, который сказал бы мне, что человечество обречено вновь и вновь повторять собственные ошибки.
За несколько лет до этого нюрнбергского утра, еще не придя в себя после всех тягот бегства из Богемии, я добрался до пригородов Дрездена. Была середина зимы. Повозка, нанятая в Мельнике за большие деньги, намертво застряла в замерзшей грязи, и последние мили мне пришлось плестись пешком, следуя за своими товарищами по несчастью. Лицо горело и саднило под резким холодным ветром, я брел уже за пределами боли – мои нервы баюкало обезболивающее под названием «усталость». Горожане, встречавшиеся по дороге, запечатлелись в моей памяти не крепче, чем обрывки детских снов. Георг Шпенглер нашел меня скорчившимся на пороге своего дома. Он догадался, кто я, и втащил в дом, где занялся моими распухшими ногами, не уставая при этом сокрушаться.
Я пошел на поправку; и очень надеялся, что мои странствия подошли к концу.
Георг Фридрих Шпенглер (который на долгие годы станет одним из самых полезных моих контактов в мире искусства) был старше меня на шесть лет. Это был веселый рыжеволосый холостяк, плотный, мощный, как бык, с могучей шеей, говорящей об огромной дремлющей силе. Он специализировался на торговле гравюрами: импортировал их из Праги, Вены и Рима и продавал на более «провинциальных» рынках. Благородные семейства вроде дрезденских Веттинов доверяли ему и восхищались его вкусом; Георг Шпенглер путешествовал по Италии, Голландии, Бельгии и Люксембургу и нес на себе отпечаток знакомства с более изобретательными культурами.
Таким образом, Бартоломеус Шпрангер прислал меня к единственному в Саксонии человеку, который мог бы найти для меня работу без оглядки на мое уродство.
В Дрездене, после нескольких недель, проведенных в захламленном доме Шпенглера, я снял комнату рядом с Эльбой. Там я сделал эскизы для двенадцати гравюр по дереву – иллюстраций к томику нравоучительной поэзии. Этот заказ от местного печатника Амброзиуса Бехера я получил, разумеется, благодаря Георгу Шпенглеру. Весной 1602 года я поехал на север, в Моритцбург, где меня подрядили расписывать стены охотничьего домика. Несколько комнат, панели из балтийского дуба. Все-таки я настоящий сын своего отца: во мне есть та же коммерческая жилка. Я предлагал свои услуги, как крестьянин на рынке продает репу. Каждый вечер, возвращаясь с коллегами-художниками в дом для прислуги, я вспоминал кабинет своего дяди Умберто во Флоренции, стены которого были расписаны реалистичными аллегориями Искусства и Знания. В Моритцбурге я сам занимался идеализированными пейзажами: зелеными идиллиями, где олени сами бросались на охотничьи копья, а свирепые кабаны издыхали от первой же стрелы.
В Моритцбурге я познакомился с Людольфом Бресдином, самым «декоративным» из всех художников-декораторов. Он был на пару лет младше меня и совершенно не осведомлен о своей привлекательности. По вечерам я затевал провокационные разговоры, хвастливую болтовню о победах над женским полом, причем я говорил все это с таким жаром и убежденностью, что Бресдин верил каждому слову. Зная о своем провинциальном образовании, он старался держаться поближе ко мне как к человеку с большим жизненном опытом. С тем же успехом он мог бы прийти ко мне за советом, как стать высоким.
На выполнение заказа ушло много времени. На несколько месяцев мы оказались отрезанными от мира в этой унылой болотистой местности, и Людольфу Бресдину приходилось оттачивать свое обаяние исключительно на служанках. Я, в свою очередь, грелся в сиянии этого простодушного Адониса, рассуждая, что раз уж девушки вьются вокруг него словно мухи, то, даст Бог, и я смогу подцепить самую слабую и невзрачную – как лягушка ловит ту же муху.
На следующий год, вернувшись в Дрезден, я обнаружил, что Георг Шпенглер влюбился по уши и уже помолвлен. Его будущая жена – пренеприятная дочка дрезденского книготорговца, – приходя с визитом (с дуэньей) в дом Шпенглера, просила избавить ее от моего присутствия, которое при всех моих лучезарных улыбках было для нее хуже уксуса. Когда же и Георг Шпенглер постепенно начал разделять предубеждение своей возлюбленной (как известно, самые рьяные верующие – новообращенные), я получил приглашение из замка Вайссинг, из «Саксонской Швейцарии» – прозванной так за дикие ландшафты, – для украшения летнего домика.
Мы со Шпенглером договорились, что будем писать друг другу, после чего я покинул Дрезден на долгие годы. В замке я снова встретил Людольфа Бресдина, мы вместе работали над живописанием еще более пасторальной резни. Мы даже ездили по специальному распоряжению посмотреть на скалы Бастиона – громадные зазубренные столбы, отвесно вырастающие из леса словно башни, выстроенные самим богом гор, Аппеннино. Я вспомнил, что Рулант Саверей рисовал здесь гротескные фантазии для императора Рудольфа, прозревая в нагромождениях камней лица чудовищ. Когда-нибудь я займусь тем же – буду изобретать чудеса в надежде угодить капризному патрону.
Когда наша работа в замке подходила к концу, мы с Людольфом Бресдином обсудили дальнейшие планы на жизнь и наше возможное партнерство. Именно он предложил отправиться в Нюрнберг, потому что считал родной город местом богатой поживы. В те предвоенные годы Нюрнберг все еще был средоточием Учености: мощным древом, сеявшим листопад гравюр; лесом, в котором Искусство могло цвести и плодоносить. Здесь Максимилиан, Король-Мудрец, танцевал на балах с городскими дамами всю ночь напролет; в этом доме на углу Бюргерштрассе и Обере-Шмидгассе творил прославленный Дюрер. Мой красавчик-компаньон не допускал никаких сомнений по поводу нашего будущего. Он был как любовник, стоящий в ногах кровати и обозревающий распростертую перед ним Европу. А теперь представьте мое состояние, мое беспокойство; вообразите меня, утопающего под матрасом, способного разглядеть только кончики пальцев прекрасной дамы, – и вы поймете, при каких обстоятельствах я согласился на это заманчивое предложение.
Та бледная красивая рука соучастницы у окна принадлежала любовнице Людольфа Бресдина. Гунда Несслер – красота которой раздвигала границы понятия «пышка» – скрывала свою природную сообразительность за фыркающим смехом и веселыми, с чертовщинкой, глазами. В данном случае это не Бресдин соблазнил Гунду. Наоборот: это она заловила его, своего сладострастного угря, и так околдовала его трепещущие сердце, что он даже перестал зыркать на других соблазнительных дев. Сначала его влюбленность играла мне на руку. Гунда прятала мои подделки в доме своего отца (по здравому размышлению, мы решили не хранить улики в нашей маленькой мастерской), и, связанная любовью к Бресдину, равно как и небольшим вознаграждением с каждой сделки, она вполне могла рассчитывать на наше доверие. К тому же эта прелестница готовила вкуснейшие сладости и однажды, когда я в расстроенных чувствах пожаловался на своего более удачливого друга, сообщила мне пару адресов женщин известной профессии, приносящих облегчение страждущим, на услуги которых я и спускал свои нечестные доходы. В Баварии получили удовлетворение обе мои самые сильные страсти: поглощение и выделение стали основными занятиями в моей жизни.
Увы, как и в любом счастливом союзе, в их связи таились зерна ее распада. Отец Гунды, памятуя о ее красоте, собирался выдать дочь замуж, что называется, по максимальной ставке. В Нюрнберге не было недостатка в выгодных партиях: молодые люди просто получали в наследство отцовское дело и жаждали подтвердить свой статус женитьбой. Гунда Несслер не обращала внимания на ухаживания кузнецов, перчаточников и пекарей; она копила подарки – кольца, перчатки и горячие буханки – с неблагодарностью языческого идола, священного божества Лоренцер Платц. Но Людольф Бресдин все равно жутко ее ревновал к безуспешным поклонникам, хандрил и пил горькую. Перспектива потерять возлюбленную бросала его то в уныние, то в ярость. Жениться на ней самому было никак невозможно. Герр Несслер, глава самой лучшей в Нюрнберге стеклодувной мастерской, никогда не взял бы в зятья какого-то художника-декоратора.
Ах, читатель, сколь немногим из нас удается избежать заезженных поворотов сюжета из скудного арсенала рассказчиков! Гунда и Людольф, как все бесчисленные любовники до них, ценили иллюзии превыше спокойствия. Я узнал о том, что они сбежали, на улице. Когда проходил мимо дома Несслеров, озадаченный исчезновением Бресдина, и услышал скорбные крики ее отца.
– Она умерла для меня! Эта неблагодарная дрянь!
Ваш рассказчик тоже не пришел в восторг. Людольф Бресдин оставил под кроватью своей ненаглядной двух Гринов и Альтдорфера. Пришлось заплатить младшей сестрице Гунды -и заплатить, прямо скажем, немало, – чтобы вернуть эти бумаги.
С неожиданным исчезновением моего коллеги, главным достоинством которого было отличное знание города, я задумался, а не двинуться ли на север, в Нидерланды, где, согласно Георгу Шпенглеру, растущий бюргерский класс тратил до неприличия большие деньги на собственные портреты. Хаарлем и Утрехт знали венское искусство в основном благодаря гравюрам Бартоломеуса Шпрангера. Разве мой старый пражский друг не был фламандцем? Почему бы тогда не обратиться к нему за парой рекомендаций?
Едва я закончил писать письмо – чернила на бумаге еще не просохли, – Фортуна распорядилась так, что оно стало ненужным.
Я обедал в одиночестве в таверне «Феникс» у Бергштрассе, высасывая последние соки из отлично сваренной свиной ножки, когда мое внимание привлек чей-то косноязычный голос у меня за спиной. Он походил на невнятный лепет безумца, неразборчивый бред.
– Любой из девяти. Прынц Тетис. Веселый мюзей в Комо.
– Сколько?
– А шо нада?
– Гравюры Паоло Джовио.
– И скока? – Все.
– Пф-ф. Этта ставнет недешево.
– Меня не волнует цена. Мне нужны все гравюры, когда-либо проданные Тобиасом Штиммером. Включая и знаменитые гравюры Джиовио.
Не в силах сопротивляться, я повернулся на звон монет. Покупателя-аристократа от меня закрывала согбенная серая спина пьяного продавца, голос которого выдавал самоотверженную, но пока безуспешную битву за протрезвление.
– Ваша светлость, бум сдаратца.
– А другого никто и не ждет. Надеюсь, это послужит достаточным стимулом?
Лысая голова почтительно кивнула. Со своей неудобной позиции я не видел дальше этой свистящей горы.
– Как любезно с вашей стороны, ваша милость. Вы не пожалеете, что связались с Фрицем Винкельцугом.
С потрясающей неустойчивостью серая громадина снялась с места. Винкельцуг [5] (если его и вправду так звали) стукнул своим стулом о спинку моего и уперся кулаками в стол. После серии сложных маневров его нижняя половина кое-как протиснулась в щель, и жирный неряха встал на ноги. Его нетвердый исход открыл моему взору седого человека неопределенного возраста, который увлеченно выводил какие-то закорючки на лоскуте пергамента. Он так погрузился в свои вычисления, что не почувствовал моего взгляда. Я обратил внимание на его строгую, старомодную одежду, взбитое великолепие волос, очень густую бороду и грязные усы, которые он рассеянно поглаживал. С моего места казалось, что его глаза так и норовят вывалиться из орбит, как у сони. Его нос, когда-то, видимо, сломанный, был отмечен единственной оспинкой. Сам он был большого роста, вполне упитанный, но не плотный – как пугало, набитое салом; казалось, что он занимает не все свое тело, а только часть. Он так яростно чиркал своим пером, что оно сломалось с неприятным хрустом.
Я порылся в куртке и нащупал угольный карандаш.
– По-моему, вам нужно вот это.
Человек оторвался от созерцания сочащегося чернилами кончика пера и завертел головой в поисках источника голоса.
– Я вижу, ваше перо испустило дух, – сказал я. – Раз вы нуждаетесь в его замене, вам, возможно, пригодится этот кусок угля?
Незнакомец мучительно соображал, пытаясь понять, что ему говорят. У него были пухлые губы, бордовые, как слива в компоте. Он облизнул их розовым кончиком языка.
– Да, – сказал он наконец, – премного благодарен.
Я пересел – со свиной ногой в руках – за его столик. Пальцы незнакомца прижались к бороде, словно пытаясь прикрыть ее от моего нескромного взгляда. Заметив, как повлияло на него мое появление, я откинулся на спинку стула.
– Оставьте его себе, сударь, – сказал я, имея в виду свой подарок.
– Да, хорошо.
Наши взгляды скрестились на его иероглифических расчетах. Левая рука незнакомца тут же накрыла пергамент, а правая, приняв пост, опустилась на роскошную бороду. Моим углем он ткнул себя в щеку.
– У меня дома таких полно, – сказал я.
– Правда?
– О да. И перья, если вдруг понадобится. И… э… мел.
– Мел?
– Да, в основном белый. Для рисования. На тонированной бумаге. – Бледный дворянин подпер рукой подбородок и вместе с нижней губой прижал и край уса. Он прекратил дергать ус через долю секунды после того, как я заметил, что усы сползли с назначенного для них места.
– Сударь, вы собираете гравюры? – Мой сосед побагровел под своей бородой. – Я случайно подслушал ваш разговор с господином Винкельцугом. Ради чистого интереса… скажите, пожалуйста, сколько Винк… э… мой коллега берет с вас комиссионных?
– Ваш коллега?
Я провел над столом свиной ногой.
– Томмазо Грилли, к вашим услугам. Поставщик качественных гравюр, портретист, гравер – и все по наивыгоднейшим ценам. Еще я пишу исторические полотна, если вам вдруг интересно.
Зубы моего собеседника (черные пеньки, последствия привилегированного питания) оскалились в зловещей улыбке.
– Это вас Мориц подговорил?
– Мориц?
– Винкельбах.
– Это который сейчас ушел?…
– Винкельбах! Не изображайте из себя невинного ягненка, у меня нюх на такие вещи! – На моем лице явственно отразилось непонимание, и он расслабился. – Прощу прощения. Трудно вести дела, когда постоянно… – Он вдруг уставился на дверь. – Проклятие, он меня нашел.
– Кто вас нашел?
Этот замечательный парень попытался сползти под стол, используя брюхо как рычаг. Я оглянулся, чтобы посмотреть, кто из местных пьянчуг нагнал на него столько страху. У входной двери стоял, поднявшись на цыпочки, высокий, благородного вида мужчина, который явно искал кого-то поверх голов.
– Как вы сказали, вас зовут? – прошептал бородач из-под стола.
– Томмазо Грилли.
– Вы итальянец?
– Флорентиец.
– Тогда вы цените то же, что ценю я. Тот человек ищет меня. Я всего лишь ценитель прекрасного. – Я жадно смотрел, как по столу в мою сторону скользнула серебряная монета. – Попытаюсь сбежать через заднюю дверь. Вы поможете мне, синьор Грили, как… э… близкий по духу?
– Сделаю все, что смогу. – Я вцепился в монету. Бородач выбрался из своего укрытия. Он натянул бороду почти до носа и рывком стащил скальп на лоб, чуть ли не до самых бровей. – Преградите ему дорогу, синьор. Остановите его.
С этим наказом любитель искусства поспешно ретировался. Я спрятал деньги в карман и секунду размышлял, не остаться ли мне на месте. Меня не волновало, что будет с тем человеком; да и не в моих интересах было ввязываться в какие-то опасные интриги.
В глубине таверны раздались пьяные проклятия. Наполовину ослепленный волосами, свисавшими на глаза, мой сутулый беглец налетел на чей-то стол. Суматоха привлекла внимание мрачного преследователя. Его сверкающие синие глаза нацелились на жертву, схваченную за грудки разъяренным пьянчугой. Охотник перешел на бег – и тут я поднялся из-за стола.
Пряжка ремня ударила меня по губам. Из глаз брызнули искры, потом – слезы.
– С дороги! – Преследователь попытался отпихнуть меня в сторону; но я вцепился в эфес его меча.
– Простите меня, я пролил ваше пиво. Мне придется купить вам другое.
Оглянувшись назад, я видел, что беглец вывернулся из захвата и помчался, словно ему угрожала смертельная опасность, к черному ходу таверны. Даже в пылу борьбы мне явственно вспомнился мой собственный марш-бросок по ночному пражскому замку.
– Отпусти меч, чертов коротышка!
Опасаясь удара, я сделал три шага назад; мой противник тут же занял освободившееся пространство. Он шагнул вправо, чтобы обойти меня. Я шагнул влево, словно его отражение в кривом зеркале. Он шагнул влево. Тихо хихикая над этим освященным веками танцем, я шагнул вправо. Разъяренный злодей обнажил меч, после чего ваш маломерный Гораций, решив, что полностью отработал полученную плату, отступил с поля битвы.
Я бежал через главный вход, стараясь убраться подальше от этого места, куда непременно вернется охотник, лишившийся своей добычи. Я знал вкус собственной крови и не испытывал никакого желания вкушать этот замечательный нектар. Благополучно сбежав из таверны, я направился к реке, вертя в руках свой вечерний заработок. Богатые горожане наслаждались досугом под внушительной громадой Кайзербурга. Если вдруг за спиной послышатся злобные крики, я без труда смогу затеряться в толпе. Мое бешено колотившееся сердце постепенно угомонилось. Окружающий мир как будто отодвинулся от меня – реальность скрылась за тонкой пеленой. В воображении я вновь вернулся на выдуманную улицу в Хаарлеме, умозрительная топография которой обогащалась с каждым новым посещением. Солнце золотило фасады домов. Ветви плакучих ив мели пыльные улицы. Кошка свесила со ступеньки крыльца свою маленькую аккуратную лапку. За плеском вина, наливаемого в хрустальный бокал, я слышал басовитую похвалу покупателя. (Пст!) Да, кивал воображаемый голландец на холсте, да – и тянул руку в перчатке к раздутому кошельку на поясе…
– Пс-ст! Синьор Грилли, сюда!
Человек, лицо которого было скрыто тенью, неуверенно высунулся из-за тележки с капустой. Он поднес обе руки ко рту и пошевелил пальцами, словно краб – клешнями, чтобы привлечь мое внимание.
– Хочу поблагодарить вас за помощь, – сказал он. – За вами не было слежки?
– Не заметил ничего такого.
Я удивленно рассматривал молодого человека. Его борода исчезла, обнажив подбородок, который почти утонул в жирной шее. Темная копна волос посветлела и поредела, так что под ней просвечивала розоватая кожа. Губы цвета вареной сливы остались, как и кривой нос, и зеленые глаза навыкате.
– Я вас не узнал, – сказал я, – когда вы сняли лицо.
– Что, хорошая маскировка?
Читатель, строго между нами: маскировка была не особо искусная. Пряди черного парика торчали из-под воротника, словно молодой человек был Гонсальвусом ниже шеи. За щетине остались клочки черной шерсти.
– Тут неподалеку есть другая таверна, где мы можем поговорить, – предложил я.
Молодой человек колебался, оглядываясь по сторонам, словно надеясь получить инструкции извне.
– Ладно, но только недолго.
– Вам угрожает опасность?
– Ну, все равно мне придется вернуться. Если, конечно, я не хочу провести ночь на улице.
Мы зашли в «Медведя», напротив церкви Святого Себальдуса. Наученный горьким опытом и потому более мудрый, чем вы меня помните, я сдержал любопытство, рассудив, что хлебная водка развяжет парню язык и без моего участия. Он, видимо, никогда не пробовал крепких напитков. Он опасливо пыхтел над янтарной жидкостью, а когда наконец пожертвовал ее огню свою верхнюю губу и пригубил самую малость, то скривился и долго морщился.
– Вы вдыхаете испарения, – сказал я. – Сам напиток пойдет много легче, уверяю вас.
Мне не следовало так подчеркнуто говорить о его неопытности. Его спиртовые слезы мигом высохли, а ноздри раздулись от ярости. Мне пришлось срочно придумывать, как погасить возникшую враждебность.
– Тобиас Штиммер, – сказал я, хотя мне это имя не говорило ровным счетом ничего. – Вы, конечно, знакомы с его… иллюстрациями?…
– Иллюстрациями к Ливию? Они хранятся в Гейдельберге. Знаете, я был в Гейдельберге. И его «Четыре возраста жизни», я их тоже видел.
– Штиммер, безусловно, великий гравер.
Молодой человек поднял бровь.
– Вы имели в виду – был великим гравером?
Я поднял бокал, приглашая его еще раз приложиться к напитку.
– Что есть смерть для бессмертных творений художника?
Прежде чем ляпнуть еще какую-нибудь нелепость, я перешел к демонстрации своих собственных талантов. Я спросил, нет ли у него бумаги; он вытащил свой исписанный пергамент, предложив воспользоваться его обратной стороной. Я попросил у него на время свой угольный карандаш. Потом парой искусных штрихов нацарапал некое подобие портрета своего нового знакомца. Из вежливости мне пришлось выпрямить его сломанный нос и подправить линию подбородка. Когда эскиз был готов (вместе со спешно изобретенной монограммой «ТТ» вместо подписи), мой натурщик зааплодировал.
– Вы действительно художник, – сказал он, взглянув на странного гнома новыми глазами. Теперь я был не просто
уродливым карликом, а придворным художником Его Цесарейшего Величества, Императора Священной Римской Империи, в свое время работавшим у прославленных Веттинов и Зонненштайнов, мастером ксилографии и портретистом. Людям, знакомым с моей карьерой, не нужно объяснять, какую историю я ему выдал. Чтобы послужить моим сиюминутным целям, отец превратился в любимого ученика Джамболоньи и заботливейшего пестуна талантов своего сына. Флорентийские академики – во главе с путеводной звездой Сандро Бонданелла – одетые, как восточные мудрецы, подобно тем же волхвам, приносили подарки к моим яслям. Что касается праведного Бонконвенто, этого высокочтимого патриарха, то он сам с прощальным поцелуем, глотая слезы, отправил меня за великим триумфом к пражскому двору. Император Рудольф приобрел свои мифические пропорции далеко не сразу; но видя, как заблестели глаза моего визави при упоминании этого имени, я не смог устоять и принялся плести небылицы про свои связи при дворе. Мой внимательный слушатель не был осведомлен о прискорбном угасании разума великого Рудольфа (он знал об интригах и заговорах в замке меньше, чем самый занюханный пражский корчмарь) и поэтому с жаром просил меня рассказать про выдающиеся достижения императора и описать картины из его коллекции.
– Интересно, – спросил я как бы между прочим, – а герр Винкельцуг обладает достаточными связями, чтобы найти нужные вам гравюры? Вы живете в Нюрнберге?
– Господи, нет, конечно. Я здесь проездом. Это одна из последних остановок на моем nobilis et erudita peregrinatio.
– Ага, понятно, – солгал я, ничтоже сумняшеся. У меня щипало кожу на голове, и глоток хлебной водки пришелся весьма кстати. – А тот господин, встречи с которым вы благодаря моему посильному вмешательству избежали сегодня, это…
– Граф Винкельбах. Мой попечитель. Ему совершенно не обязательно соваться в мои дела. Но с другой стороны, он всего лишь выполняет приказ герцога, моего отца.
– Вы сказали – «герцога»?
– При общении с продавцами предметов искусства я пытаюсь сохранять анонимность, синьор Грилли. Позвольте представиться. Альбрехт, наследник герцогства Фельсенгрюнде.
В качестве ответной любезности у меня просто отвисла челюсть.
– Большая честь для меня, ваша светлость.
Это была игра в прятки, согласно герцогским пожеланиям (со стороны графа Винкельбаха) и герцогским ожиданиям (со стороны Альбрехта), с одним неизменным условием: после того, как участники вернутся к своему действительному положению в обществе, ни один из них не должен упоминать о самом факте имевшей место погони. Таким образом, обеспечивалась защита статуса обоих игроков: верного слуги и наследника герцогского титула соответственно.
– Как я понимаю, цель игры – свободное взаимодействие с простыми людьми. Ты слышал про «Страшный Суд» Микеланджело, гравированный Джулио Бонафиде? Я очень хотел бы вернуться на родину с этой гравюрой. В Фельсенгрюнде, за исключением одной засаленной фальшивки, нет ни намека на художественную жизнь.
– Но зачем эти гонки с Винкельбахом, ваша светлость?
– О, мой скучный отец очень близок со своим драгоценным графом. Деньги, которые я, как считается, должен тратить на важных сановников, я предпочитаю расходовать на вещи, которые интересуют меня. Фельсенгрюнде – настоящая пустыня изобразительного искусства. У нас даже нет никаких самородков, то есть абсолютно. Красоту здесь никто не ценит. И даже в замке я на голодном пайке. – Лицо Альбрехта погрустнело. – Но я собираюсь это исправить. Конечно, Винкельбах пытается ограничить мои расходы. Предполагается, что я посещаю университет. Даже к этому герцог испытывает глубочайшее отвращение. Он – дремучий деревенский житель, синьор Грилли. Ему неинтересен предмет, если у того нет оленьих рогов.
– Университет, говорите?
– Я хотел в Виттенберг, но отец запретил. Фельдкирх (это наше родовое имя), посещающий это еретическое болото, – как можно?! Поэтому, когда кончится лето, я поеду в Ингольштадт – с этим он еще как-то согласен мириться.
Когда я спросил Альбрехта, чего он хочет достичь учебой, молодой человек пожал плечами и что-то пробулькал в стакан. Я уже понял, что в нем сочетались две противоречивые черты – лень и амбиции, – каковые в конечном итоге (и не важно, какая из них возьмет верх) могли привести либо к бездействию, либо к провалу. Тут была Власть без Воли; и Воля без Власти – в лице вашего рассказчика – стала бы ее естественным дополнением. Посему я уверил маркиза – раз уж на Хауптмаркт он, потасканный Протей, скрывал свое истинное лицо под линялой бородой, – что смогу послужить его интересам лучше, намного лучше, чем посредники вроде Вин-кельцуга. У меня были такие знакомства, как Георг Шпенглер, Майринк и Шпрангер.
– Я могу помочь в расширении вашей коллекции, – сказал я, – и облагородить ваш интерес к европейским живописцам. – Упомянув о своих (в спешке придуманных) посреднических комиссионных, я пообещал ему трофеи, которые поразят его подданных по возвращении домой. Но непостоянство маркиза можно было уподобить погоде в горах: только что сияло солнце, а тут, глядишь, – скучная морось. Вместо того чтобы с радостью принять мое предложение, он замкнулся и впал в меланхолию, роняя свои сомнения в фальшивую бороду. Судя по его неохотным ответам, я начал подозревать – и был прав, как выяснилось впоследствии, – что Альбрехт Фельсенгрюнд-ский пока не сумел добыть ни единой гравюры. Пиком его достижений на данный момент были конспиративные встречи с пьяными торгашами. Я же считал своим долгом превратить эти ребяческие акты неповиновения в реальное дело. Подобная благородная цель поддержит огонь моего энтузиазма. Чтобы провести предстоящую зиму в довольствии, я должен был сделаться незаменимым для маркиза Фельсенгрюндского.