Сказать по правде, моя камера была не такой убогой, как нора в Далиборе. Там я сидел, точно в брюхе Левиафана, в полной темноте, и радовался, если мне перепадали объедки из его чудовищной пасти. В фельсенгрюндском донжоне у меня все-таки было окно, под самым потолком, и хотя оно выходило на север, и стекло дребезжало на ветру, хотя оно было разбито, и хлопья снега – эта великанская перхоть – летели сквозь дыры, хотя я не мог даже надеяться добраться до него, чтобы глянуть на лес или горы, – все же внутрь проникало достаточно света, чтобы поддержать во мне надежду. В Богемии мне приходилось спать на сыром холодном камне; в Фельсенгрюнде у меня была трухлявая кровать с деревянным подголовником и грязным одеялом – не так притягательно, как подушки в моей конфискованной комнате, но все же теплее и неизмеримо удобнее, чем склизкая яма. В дополнение ко всей этой роскоши мне полагалась свеча, которую тюремщик зажигал на закате, чтобы я мог уделить полчаса чтению. Это был приказ герцогини: негоже оставлять карлу наедине с предосудительными мыслями. Мне принесли ее личный экземпляр Боэция и «Град Божий» святого Августина в немецком переводе. Остальные книги, отобранные неизвестно кем и со значительно меньшим тщанием, тюремщик принес мне с такой миной, словно они были сделаны из дерьма. Среди них был «Thesaurus hierogylphicorum», который Джонатан Нотт, видимо, бросил в спешке, покидая Фельсенгрюнде; «Придворный» Кастильоне и «Arte Бulica» Лоренцо Дуччи, циничное противоядие от Кастильоне, через которое я продирался с трудом, проклиная свою латынь. Все усилия придворного, писал Дуччи, должны быть направлены на приобретение выгоды; ему следует быть готовым заниматься вещами сложными и неприятными. Это склонило меня к мысли, что книга принадлежала Джонатану Нотту. Но тот же совет с тем же успехом можно было бы применить и к Морицу фон Винкельбаху, о помолвке которого с герцогиней мне сообщил наш рогоносный друг шериф.
Ах Винкельбах, ах хитрец! Он продвигался вперед, словно тень от гномона, стрелки солнечных часов, которая «незаметна в движении». И вот теперь, в полдень, он приближался к своей наивысшей славе. Его ближайшие приспешники получили в награду высокие посты; с остальными расплатились карательными походами в Вайделанд. Как он заставил молчать семьи деревенских заговорщиков: престарелых матерей, с которыми сыновья могли поделиться своими секретами, догадливых жен и даже детей, которые могли сделать выводы, пусть даже лет через двадцать, из подслушанных у костра разговоров? Размышляя об этом, я опасался за свою жизнь. И что более странно, я боялся за свою смерть, как будто она была моим любимым родителем. Я боялся, что ее у меня отберут. Я постоянно думал о пытках, о вытянутом на дыбе признании и тайной полуночной казни. Никто не постучит в дверь темницы; в скважине повернется ключ, шаги прогремят по каменным ступеням; чья-то сильная рука схватит меня за горло, и герцог Мориц Фельсенгрюндский поинтересуется у своих прихвостней, изображая святую невинность, что случилось с флорентийским карлой, к которому был так привязан его предшественник. Самые ужасные кошмары донимали меня по ночам. Я засыпал только под утро, когда в окне уже брезжил бледный призрак февральского рассвета – серая дымка мартовского утра – желтый апрельский туман. Даже клопы не оставляли меня в покое; моя рука сделалась челноком в ткацком станке зудящих язв. Питаясь черствым хлебом и несвежей водой, я испражнялся сухими палочками, но иной раз меня проносило так, что все внутренности горели огнем.
Ужасные предчувствия разъедали мне мозг. Может, на то и надеялись мои тюремщики? Что я просто тихо сойду с ума, дав им возможность прикончить меня с чистой совестью, как больную собаку – из милосердия.
Когда за мной наконец пришли, все мои страхи оказались напрасными. Лишенный все это время даже намека на человеческое общение, я вдруг осознал, что люблю их – моих собратьев-людей – и не могу выразить всю полноту радости, которую мне доставляет их присутствие.
– Итак, – сказал я, прочистив горло, – время пришло.
– Идти можешь?
– Не знаю. – Я вытянул на кровати свои искусанные клопами, расчесанные ноги и попытался спустить их вниз. Я чуть не заплакал, коснувшись рук своих тюремщиков. В их дыхании я различал запах свинины и пива. – Спасибо, спасибо, – бормотал я непрестанно, пока они тащили меня, как мешок с углем, в кабинет шерифа.
– Ты? – Это оказался совсем не тот шериф.
– Заткнись, – сказал Клаус, – и смой с себя эту дрянь. Я решил, что они хотят меня утопить: набрал в легкие побольше воздуха, но никто не стал удерживать меня под водой.
– Когда отскребешь все дерьмо, сержант Хеклер подстрижет тебе бороду. Наденешь это. – Клаус сделал шаг в сторону, и я увидел стул, с которого, видимо, только что испарился элегантный карлик, оставив после себя лишь одежду: новую рубашку и мой старый камзол с заштопанными прорехами. – И давай побыстрее. Герцогиня ждет.
Нагнувшись над лоханью, я принялся тереть лицо ноющими пальцами. Потом Хеклер слегка подрезал мне бороду и так забрызгал меня духами, что я аж расчихался. Когда меня отлепили от пола, я увидел в пыли отпечатки собственных ягодиц.
– Уберите его отсюда, – сказал новый шериф. Пыхтя от натуги, сильнейший из двух тюремщиков посадил меня к себе на плечи и потащил в библиотеку. Мы прошли через разоренный вестибюль и Камергалери, где когда-то висели портреты герцогов. Одурев от голода, я забыл пригнуть голову в дверях. Последовал оглушающий удар, и в Длинный коридор я въехал, окруженный искрящимися созвездиями.
Герцогиню окружали какие-то люди, которых я раньше не видел. Они держались подчеркнуто официозно. Оторвавшись от своих бумажных каталогов, они уставились на моего «скакуна», но потом подняли глаза чуть выше.
– Ах, – вздохнула герцогиня и улыбнулась сквозь черную вуаль. – Разрешите представить вам библиотекаря моего мужа.
Видимо, столкновение с притолокой оглушило меня неслабо, потому что сперва я подумал, что эти люди – бродячие актеры в сценических костюмах. Мне в жизни не приходилось встречать таких фатов. Один из них заявил:
– Может быть, этому господину стоит спешиться, прежде чем мы начнем разговор?
Остальные хлыщи рассмеялись, невзирая на траур хозяйки.
Герцогиня решила объяснить происходящее. Судя по ее тону, меня вызвали из уютного кабинета, а не отскребли от тюремного пола.
– Эти господа, герр Грилли, прибыли издалека, чтобы осмотреть нашу коллекцию предметов искусства…
Я попытался отвесить поклон, но потерялся где-то на пути вниз и в итоге сел на пол. Кто-то из гостей с римским акцентом спросил у соседа:
– Это что, придворный шут?
– Господа, – нетерпеливо проговорила герцогиня, – перейдем к делу.
Присутствующие поднялись с кресел и направились к мою сторону.
– Господа, – мой хриплый голос был почти неслышен, – вы из Академии? – Все еще не придя в себя после удара, я решил, что от меня снова требуется демонстрация моих возможностей; но академики прошли мимо и обступили столы, где были выставлены мои подделки и герцогская коллекция гравюр. С привычной ловкостью они принялись рыться в своих каталогах и крутить усы, разглядывая экспонаты, как голодные цапли – лягушек. Я уцепился за пальцы своего надзирателя.
– Отстань.
– Ну пожалуйста, что мне делать?
– Откуда я знаю – это твой мусор, вот сам и думай.
Я, конечно, все понял. Эти люди – они были не из Академии. Они не были творцами искусства, они на нем зарабатывали – не художники, а агенты. Без сомнения, предполагалось, что я помогу герцогине идентифицировать картины или прояснить их происхождение. Я заметил, как она взмахом веера велела тюремщику отвести меня в сторону. Видимо, я оказался бесполезен и зазря сидел в тюрьме.
Агенты рассматривали мои подделки. Я видел, как они переглядывались, ища подтверждения своим подозрениям. Читатель, в своем желании угодить я срезал слишком много углов. Меня не особенно беспокоила судьба моих имитаций, пока был жив заказчик. Но мне даже в голову не приходило, что герцогиня в своем неведении попытается их продать.
– Смотрите, – сказал один из скупщиков, переворачивая «Рождество Христово» Дюрера. – Нет меток гильдий или братства краснодеревщиков.
– А червоточины! – подхватил второй.
– Высверлены.
– Или наколоты шилом.
Агенты пыхтели и сдерживали нарастающее недовольство.
– Нет штампов мастерских!
– А посмотрите на эти вымученные штрихи. Герцогиня потребовала объяснить, о чем они тут толкуют.
– Вот, – откликнулся агент из Рима, бросая на меня быстрый пренебрежительный взгляд, – этот образчик Ганса Бургкмайра, «Любовники в страхе перед Смертью».
– Вам нравится?
– Нравится, мадам? Это подделка. Герцогиня моргнула. Ее рот открылся.
– Имитатор, миледи, купил гравюру и просто раскрасил ее. Потом он наклеил ее на доску.
Ох! Судорога скрутила мне руку – совокупная боль двадцатилетнего труда. Может быть, мое сердце сейчас разорвется? Неужели Господь вдруг решил проявить милосердие?
– Этот набросок сделан карандашом. Даже гений Леонардо не мог настолько опередить свое время.
– Гм… – сказал другой, поглаживая бороду. – И сделан чересчур усердно.
– Как это?
– Видите ли, миледи, рисунку недостает свежести и естественности. Только имитатор может быть столь скрупулезным и скованным в своих движениях.
Я смотрел из своего позорного угла, как агенты подбавляли жару к моему унижению. Поскольку герцогиня, вполне очевидно, была непричастна к изготовлению фальшивок, они с радостью громили ее иллюзии. Они были похожи на детей, которые хотят одновременно и впечатлить, и помучить свою няню. Я чувствовал, как трещат кости моей сломленной гордости. Боль в руке продолжала неистовствовать – не утихая, но и не лишая меня сознания.
Впрочем, нельзя сказать, что все закончилось разоблачением и позором. Элизабета, желая пополнить казну, приказала слугам собрать все остатки мужниной коллекции, даже выброшенные черновики. Таким образом, мои растушеванные зародыши и трехголовые монстры предстали взгляду приезжих скупщиков в надежде, что один или два ценных наброска все-таки смогут избегнуть незаслуженного бесчестия. Здесь были все мои произведения, даже одна приснопамятная картина, которая так не понравилась герцогу и легла, как в могилу, в сундук под лестницей в южной башне. Агенты увидели «Библиотекаря», мою имитацию Арчимбольдо, в которой герцогиня, если бы она соизволила присмотреться, увидела бы аллегорию на своего убиенного мужа.
Агенты созерцали картину, я – агентов. Они шептались и прикусывали кончики пальцев. Толстый баварец выразил общее мнение.
– Эта, кажется, подлинник. Джозефо Арчимбольдус, фантазии которого некогда считались забавными.
Услышав про это единственное подтверждение моего таланта, герцогиня воспряла духом.
– Муж вам показывал эту картину, миледи?
– Нет. То есть да. Думаю, да.
– Не припомните, он говорил, где он ее приобрел?
Элизабета вполне недвусмысленно посмотрела на меня, ожидая подсказки. (А как я покажу ей жестами, что в Милане?)
– Он только сказал, что это Арчимбольдус.
Агенты столпились и принялись совещаться. Герцогиня украдкой подошла к ним поближе.
– Если полотно подлинное, – спросила она, – может быть, кто-нибудь его купит?
– Благородная госпожа, оно исполнено не без изящества.
– Не без…
– В нем есть некая меланхолия. Но кто в наше время интересуется такими каприче? Кто сейчас помнит Арчимбольдо?
Таким образом, эта подделка, по ошибке принятая за оригинал, была продана за сущие гроши, к сожалению скаредной герцогини. Мои же надежды рухнули в одночасье.
Меня допросили в Камергалери. Допрос был милосердно коротким и ненасильственным – если не считать применением силы тычки пальцем. К тому времени агенты уже ушли, дав слово чести (вещи столь невесомой, что с ней очень легко расстаться) не распространяться насчет «ошибок» герцога. Элизабета как-то умудрилась тронуть сердца этих хлыщей – то ли морщинами на мученическом лбу, то ли бледностью человека, изнуренного молитвами. Даже я, в бездне своего позора, почувствовал что-то похоже на скорбь по ее скорбям. Именно выражение ее лица и заставило меня сознаться, хотя я был достаточно осторожен и приплел тень своего патрона. Это означало, что по возвращении к Винкельбаху и его казначею герцогиня сохранит в тайне факт подделки, стыдясь поведения покойного мужа и собственного неведения. Возможно, она меня пожалела, ибо догадывалась, какую кровавую кару я – немощный сатир, рыдающий над первыми плодами презрения, – понесу по приказу Винкельбаха, если ему станут известны масштабы моего обмана. Что заставило ее молчать: гордость или жалость? Но как бы там ни было, она соврала этому немигающему ящеру, нашему будущему герцогу: сказала ему, что коллекция Альбрехта, немодная и устаревшая по сегодняшним меркам, не стоит сколько-нибудь ощутимых денег. Может быть, она даже посчитала себя обязанной тайком вынести из замка, при посредничестве своей толстой камеристки, часть своих драгоценностей, продать их и выдать вырученные деньги за доходы от продажи картин? Ее милосердие пошло даже дальше простого молчания. Она прилюдно спасла меня от возвращения в камеру, где я, без сомнения, вскоре угас бы. По ее приказу меня накормили, одели и позволили восстановить здоровье в кладовой при одной из комнат для прислуги.
Тешил ли я себя мыслями о прощении? Нет: мне просто дали какое-то время, чтобы я смирился с грядущим изгнанием, «под страхом неминуемой смерти (так статс-дама Мария передала мне слова герцогини), если ты хотя бы попытаешься снова сунуться в герцогство». То есть меня пощадили. А что же мои подделки, непроштампованные полотна и вымученные рисунки? Элизабета приказала их сжечь – все, кроме тех, что я сумею спасти от огня.
Вот так, без особенных церемоний, в холодный час перед рассветом, когда вершины гор еще дремали под облачными шапками и лишь самый забитый из слуг выползал на работу, я попрощался с замком Фельсенгрюнде. Ко мне приставили одного из людей нового шерифа, чтобы он присмотрел за моим отъездом, что он и делал слипающимися от недосыпа глазами, пока я проверял, хорошо ли закреплена поклажа на двух древних ослах, которых мне выделили для путешествия.
– Ну вот, – сказал я.
– Ara.
– Вот и все. – Я уставился на крепостные стены, сырые от утреннего тумана. Несчастные стражники, завернувшиеся в одеяла, клевали носом в ожидании смены караула. Уже через несколько дней, самое большее – недель, здесь все забудут о моем существовании. Я искал подходящие слова прощания.
– Э-э… Желаю хорошо повеселиться на свадьбе. – Амбал поежился от холода. Это плохо: очень плохо. Я попробовал еще раз. – Надеюсь, вы будете процветать при новом герцоге…
– Слушай, отвалишь ты или нет?
Примирительно кивая, я зажал под мышкой ореховую палку и взял под уздцы первого осла. К моему облегчению, эти создания оказались менее упрямыми, чем большинство их собратьев, и мы неспешно двинулись вперед. Мы уже миновали тихо дремлющих часовых, и тут меня нагнал подручный шерифа.
– У меня для тебя есть послание, – сказал он, – от обергофмейстера.
– Морица?
– Его брата. Если он тебя поймает в Фельсенгрюнде, то выколет глаза. – Передав эту угрозу, головорез с неподдельной заботой продолжил: – Так что двигай отсюда быстрее. Пойдешь по южной дороге, через Винкельбах, к порогам. И не оглядывайся, мой тебе добрый совет.
От этого дружеского совета я засомневался в крепости своего мочевого пузыря. Подгоняя осликов, я пересек подъемный мост и по дороге в город справил нужду под деревом. Может быть, кто-то шел за мной по пятам, прячась в канаве, как кошка? Вопреки советам молодого Лота я то и дело оглядывался назад. На Мильхштрассе я с облегчением увидел людей, уже приступивших к своим обычным занятиям, хотя рассвет только-только забрезжил над хребтом Святого Андрея. Пекарь в облаке муки награждал свое тесто звонкими шлепками; кузнец, издавая рулады шумных зевков, скреб черные гнезда своих подмышек. Они смотрели на меня со злобой и издевкой, но худшее в их душах пока еще спало. Как и ожидалось (учитывая мою репутацию), те немногие крестьяне, что попадались мне навстречу, награждали меня недобрыми взглядами; но их неодобрение казалось сущим пустяком по сравнению со страхом погони, с ощущением, что чьи-то холодные глаза буквально впиваются мне в спину. В самом городе я не заметил слежки (когда я достиг городских окраин, там уже было достаточно людей, чтобы преследователь мог смешаться с толпой), но я ее чувствовал – как, наверное, мышь в своей норке чует голодную лису. Кто он, этот невидимый соглядатай? Вор, охотник до моих ослов и фальшивок в седельных сумках? В этих мешках были и другие ценные вещи, включая кое-какие книги, которые можно было обменять на еду, и автомат Бреннера, Терциус, сейчас, правда, испорченный, но тем не менее вполне способный в один прекрасный день исполнить судорожный танец и заработать несколько монет, чтобы его приемный отец мог наполнить пустой желудок. Я ведь не знал, куда мне идти и чем добывать пропитание. Кто знает, вдруг мои полузабытые навыки еще кому-нибудь пригодятся? Хотя многочисленные агенты, предупредившие своих покупателей о моих фокусах, обрекли меня на жалкое полуголодное существование на задворках Европы. Обратив лицо к темным склонам Фельсенгрюндише-Швейц и тирольским пикам за ними, я побрел по глинистой дороге в сторону Винкельбаха. В какой-то момент я заметил метнувшегося в заросли человека в клобуке – и с замиранием сердца остановил ослов. Надо было выбирать. Остаться на виду, на дороге, вроде было безопаснее; но я шел через южный Вайделанд, где люди были озлоблены голодом и недавним подавлением беспорядков, так что вряд ли бы местные стали мне помогать. Разве мог я надеяться на спокойное путешествие по пепелищам сожженных селений, через выжженные поля – моих рук дело, по мнению здешних жителей?!
– Господи, – сказал я ослам. – Надо сойти с дороги.
К югу от города, в гранитных предгорьях над спокойными водами Тифенвассер, разоренные поля превратились в болота и лес шелестящего тростника. Я пересек речку по дрожащим камням и направился к горам. Вместо ожидаемой тропки, заросшей крапивой, я обнаружил широкую просеку, вырубленную баварскими войсками на пути в Винтерталь прошлым летом. Если католические солдаты (включая Джованни и его зятя) хотя бы наполовину столь же яростно напали и на кальвинистов, то население Винтерталя восстановится лишь через несколько поколений.
Но я и без всякого скошенного тростника помнил о грозящей мне опасности. Совершенно беззащитный посреди широкого тракта, я шел вдоль реки, скрытой зарослями, и к полудню добрался до отрогов Фельсенгрюнде-Швайц.
На путешествие, которое на торной дороге заняло бы всего день, у меня ушло трое суток. Все это время я практически не спал, останавливаясь только когда ослы отказывались идти дальше. Тогда я усаживался у валуна или забивался между корнями поваленного дерева, держал наготове посох и высматривал врага, притаившегося за деревьями. Я уже начал надеяться, что преследование прекратилось – а то и вообще померещилось мне. И все же ветки хрустели у меня под ногами, как замаскированные ловушки, а шум вспорхнувшего с ветки дрозда превращался в шаги убийцы. На второй вечер (таким уж несчастным выдался тот год) в лесу выпал снег: мороз щипал мне лицо, снежинки усеяли бороду, словно крошки. Я с трудом карабкался по заросшей тропе, определяя, где запад, по заходящему солнцу и держась параллельно южной дороге. На третий вечер ослики предпочли щипать скудную траву, не ведая, что из-за их упрямства и моей мании преследования мы затянули наше бегство как минимум на два дня и вскоре превысим данный нам срок. Возможно, в этом и состоял план человека в клобуке: нагнать меня в пределах герцогства, в нескольких сотнях шагов от цели, и на законном основании лишить меня жизни за неподчинение? Тень Винкельбаха лежала на циферблате моей жизни. Несмотря на приближение ночи, мне пришлось поторопиться к перевалу.
Спуск следовал за подъемом, подъем – за спуском; сражаясь с осыпями и часто сползая вниз по замшелому склону, ослы отказывались идти вперед, пока я не намял им бока. Несчастные животные: книги и фальшивки – труд всей моей жизни, с которым, несмотря ни на что, я не смог расстаться, – стали для них тяжким грузом. Чем выше мы поднимались по туманному склону, тем меньше находилось еды для моего четвероногого транспорта. Слишком старыми были они для такого похода. Далеко внизу бушевал поток, и в сумерках я с трудом различал дорогу. Не исключено, что мы уже миновали границу герцогства, потому что севернее ущелья уже синели Плачущие Дщери, две горы, чьи вершины будто склонялись в печали друг к другу. Я похлопал первого ослика по щеке и потянул за узду. Но животное сковал страх. Я потянул сильнее. Осел отказывался идти, взрывая щебень копытами. В ярости я заорал на упрямую скотину, упирающуюся на краю пропасти, и эхо моего страха отразилось от горных склонов. Послышался грохот камнепада. Второй ослик застонал, его задние ноги оказались над обрывом. Я не успел даже срезать поклажу – серая туша скользнула вниз.
Я слышал, как ревел осел, бьющийся об острые камни, но мой взгляд приковывал его груз. Из распоротых мешков летели книги – они раскрывались и хлопали листами, как куры, убегающие от петуха. Рисунки парили, ныряли и кувыркались. Заколдованные конюхи и похотливые фавны, Леонардовы видения моря и бурь, дети, скорчившиеся в утробах своих матерей, – все полетело вниз. Бумаги висли на сучьях, трепетали на ветках берез и орехов, залепляли листву чахлых дубов и ясеней. Со слезами на глазах я провожал взглядом дергающегося Терциуса Бреннера, чья пружина, видимо, ожила от удара. Я попытался было спуститься по склону, цепляясь за кусты, и спасти свои работы. Далеко внизу лежал погибший осел, таращась пустыми глазами в облака. Я протянул левую руку, чтобы ухватить порванный мешок, но ветка, за которую я держался, согнулась, а из-под ног полетела галька. С заходящимся сердцем я взлетел обратно на узкую тропу, где оставшийся осел прядал ушами и, кажется, собирался заснуть. В который раз Провидение позаботилось о моем спасении. Из пары животных осталось то, что было нагружено самым необходимым -едой, водой и одеялами, – и все это сохранилось.
Вне себя от ярости, я жалел, что случилось не наоборот.
– Пропало! Труд всей моей жизни! И ничего не осталось! Ничего, кроме хлеба!
В неблагодарной злобе я пнул выжившего осла в живот. В глазах Господа это, видимо, было худшим моим прегрешением. На пятые сутки пути, когда я выполз из промокшего лапника, служившего мне шалашом, осел уперся и напрочь отказывался идти. Я потянул за упряжь, но смог лишь повалить его на бок. Так он и лежал, сложив ноги и открыв глаза с длинными ресницами. На голове, вокруг влажных ноздрей, собирались мухи. В отличие от Валаама я не слышал упрека из ослиных уст. Несчастный натужно сипел, извергая катышки кровавого дерьма. К полудню он издох. А я так и не извлек урока для себя.
Когда между деревьями появился человек в капюшоне, я сидел подле трупа, оцепенев от растерянности. Он не пытался скрыться, поначалу я принял его за видение; или это паломник, опирающийся на посох, на пути… куда? Потому что с чего бы моему давешнему преследователю, которого я уже успел счесть плодом собственной буйной фантазии, искать меня здесь, в двух днях пути от проклятого герцогства? Если меня хотели умертвить, убивать меня надо было в Фельсенгрюнде или в ущелье, где сгинули мои работы. Хотя, с другой стороны, если бы герцогиня узнала о моей кончине, она могла бы обвинить Винкельбаха. Если меня все же убьют, то убьют тайно, за границами Фельсенгрюнде.
Человек в капюшоне заметил меня и кивнул в тяжеловесном приветствии. Какой сюрприз! Я опять хотел жить! Я слепо понесся в лес, разгоняясь на склоне. Человек в капюшоне последовал за мной. Он не утруждал себя бегом, а просто размашисто шагал через подлесок. Я превратился в игрушку, в свинью на привязи: мне давали слабину, и у меня создавалась иллюзия отрыва. Но когда моему врагу надоест эта игра, он просто натянет веревку и подтащит меня к себе.
Внезапно мне под ноги подвернулся корень, выкопанный кабаном или одним из ангелов Божьих. Я завопил от боли и ужаса, покатился вниз по склону в сопровождении камней и ошметков земли и влетел в яму, заполненную листьями.
В лесу была поляна. На поляне сидели люди. Они оторвались от своего костра, пораженные моим приземлением. Ребенок подбежал к матери, ища убежища за ее юбкой. Кто-то потянулся за дубинкой; другой схватил за ошейник рычащую собаку.
– Ты кто? – спросил женский голос. Оглушенный, я таращился на людей в живописных лохмотьях и цветных лентах. На меня надвигалось чудовище – кретин, судя по тусклым глазам и слюнявым губам. Я в жизни не видел такого ужасного зоба, какой был у этого человека. Он болтался под горлом, как петушиная бородка; этот кошмарный нарост был настолько огромным, что его третья доля была переброшена через плечо.
– Вы ранены?
Зобатый кретин взял меня за руки, что-то утешительно бормоча и пытаясь помочь мне подняться. Я глянул назад и увидел убийцу, остановившегося в нерешительности, а затем повернувшего обратно.
– Этот человек хочет убить меня.
– Он вор?
– Пожалуйста, защитите меня.
– Вати, Ульрих, – произнес женский голос. От группы отделились двое мужчин, один – темноволосый и молодой, другой – белобородый и кривоногий. Когда они скрылись из виду, я смог вздохнуть свободнее, и кретину удалось вытащить меня из канавы. Я боялся, что его руки будут противными и липкими, но они оказались мозолистыми и на удивление сухими.
– Вы, похоже, понравились Конраду, – сказала коренастая женщина, закутанная в коричневую шаль. Ее лицо скрывала копна седых кудряшек. – Мы зовем его Петушок Конрад – из-за шеи. Он ищет короля, чтобы тот исцелил его от этой напасти.
– Лечить, – взвыл кретин, – лечить Конрада.
– А пока она болтается под подбородком, как видите. Дети, когда привыкают к нему, касаются его горла на счастье.
– Как горба, – добавила молодая женщина, из-за ног которой выглядывала застенчивая девчушка. Я попытался улыбнуться ребенку, но с моим лицом что-то случилось. Я упал в объятия огромных татуированных рук, в запах пота и перегара. Взглянув наверх, я увидел лысую и очень красную голову, нос с продетым кольцом и ряд зубов, подпиленных, как наконечники стрел.
– Гутен таг, – произнес мой спаситель. Его зловонное дыхание отрезвило на меня, как нюхательная соль. – Я Абрахам.
– Очень приятно.
Седая женщина присела на бревно и обратилась ко мне:
– Кто за вами гнался? Нам не нужны неприятности.
– Это был… я не знаю. Разбойник, я встретил его в лесу. Он вызвался в проводники, а потом попытался меня ограбить.
Женщина задержала взгляд на потускневшей роскоши моего одеяния. Трудно было назвать это дорожным костюмом. Через какое-то время она кивнула и выпрямилась. Абрахам перестал сжимать мои плечи и поставил меня на ноги, как покачнувшуюся вазу. Две девушки в грязных белых платьях предложили мне кружку какого-то крепкого пойла. Я выпил и тут же закашлялся – как маркиз много лет назад в Нюрнберге, – но почувствовал себя после этого намного живее. Кто эти люди? Я заметил двух юношей, братьев, судя по виду, которые сидели, подогнув под себя ноги, и наблюдали за мной, не прекращая ленивой игры в кости. Девушки, которые принесли мне выпить, уселись под чахлым тисом и занялись починкой шутовского колпака. Мать маленькой девочки неизвестно откуда достала грудного младенца и приложила его к груди.
– Вы не немец, – сказала седая женщина. Судя по всему, она была у них главной.
– Нет, – сказал я. – Давным-давно…
– Что?
– Давным-давно я был флорентийцем.
В лесу ухали совы. Потом зашуршали кусты, затряслись ветки, и на поляну вышли мои спасители. Они тащили за собой труп моего осла, связав его ноги стеблями крапивы. Все мои припасы по-прежнему были привязаны к трупу: хлеб, сыр, фляга с пивом и пирог с тмином, который я украл на кухне. Всем присутствующим было ясно, что хозяин почившей скотины – я.
– А грабитель? – спросила женщина. Старик, Вати, пожал плечами.
– Убежал.
Все смотрели на меня; смотрели на туго набитые мешки. Я знал: чтобы расположить к себе этих людей, мне придется поделиться с ними пищей. Они явно были голодны (у взрослых выпирали кости и ввалились глаза), но на еду не набрасывались. Седая женщина, которую Вати и все остальные звали Мутти, разделила пирог на примерно равные части, и все получили по кусочку – начиная с девчушки. Только темноволосый парень, Ульрих, не участвовал в пиршестве. Когда он принялся свежевать осла, я понял, что протестовать уже поздно. В этом холоде, под моросящим дождем, не могло даже мысли возникнуть о том, чтобы спросить разрешения владельца: молодой человек просто делал необходимое дело, без жадности или злобы. Иногда он хмыкал и отгонял любопытного Конрада. Теперь, когда хлеб и пирог были съедены, меня, кажется, приняли в компанию. Их лица, прежде серые от осторожности, теперь расцветила благодарность; они предвкушали пиршество из свежего мяса, в котором я, виновник несчастья, скоро тоже приму участие, и с большим аппетитом.
Мутти и Вати отвели меня в сторонку и продолжили допрос. Что я умею? Могу я кувыркаться? Прыгать? Ходить колесом? Мутти убрала волосы с лица. Я увидел красивую женщину примерно моего возраста, со строгим лицом, губы которой, потрескавшиеся от мороза, все же сохраняли некоторую чувственность: они были полными и необычно темными. У нее были разные глаза. Левый – карий, правый – голубой, с огненным ободком подле зрачка.
– Нам художник не нужен, – сказала она. Вати проявил больше симпатии.
– Мы лицедеи. Странствуем по деревням. На одном месте долго не задерживаемся. Не любим, чтобы в наши дела совались господа и святоши, нагулявшие жир на нашем поту. А вы куда направляетесь?
– Я был… Мой покровитель умер, и там более не нуждаются в моих услугах. Сказать по правде, я не знаю, куда я еду или хочу поехать.
Увидев, что я плачу, Мутти кивнула и печально вздохнула.
– Он боится остаться один в этих горах. Он захочет присоединиться к нам.
– Но если он ничего не умеет? – Тогда мы не сможем его взять.
Мутти была права: я умолял их взять меня к себе.
– Дайте мне бумагу, – говорил я, – дайте мне карандаш, и я докажу свой талант. Еще два дня назад я показал бы вам свои работы. Но я все потерял.
Вати, который в отличие от жены вовсе не возражал, чтобы я попытал счастья, крикнул что-то на странном диалекте Иоганну и Якобу, братьям, которые забросили кости и теперь стояли на руках, отрабатывая номер. Легко, как обычный человек встает со стула, они совершили кульбит и принесли мешок, из которого извлекли знакомый предмет.
– Мы нашли это вчера на дороге, – сказал Вати. – Ваш?
– Мой.
– Боюсь, до остального багажа нам не добраться.
У меня запылали уши.
– Вы ведь не из Фельсенгрюнде, а?
– Мы отовсюду, – сказала Мутти. – Наша родина – нигде и везде, где нам захочется.
Я смотрел на «Thesaurus hieroglyphicorum». Как настойчиво меня преследовал этот последний и самый бесполезный экспонат библиотеки! Поскольку никто из фигляров не умел читать, они не догадывались, что все его шифры и списки ничего не значили и для меня. Вати потребовал, чтобы я нарисовал на полях Петушка Конрада, но у меня не нашлось угля или карандаша. Обгоревший прутик из костра ломался, не оставляя следа.
– Ну, – сказал Вати. – Зато он карлик. Карликов у нас нет.
– У нас есть Конрад, – сказал Абрахам.
– Но он же не карлик.
Это был шанс на спасение, и я схватил Мутти за руку.
– Все, что скажете… я еще не такой старый, я могу выучиться новым фокусам. Я… я развлекал людей раньше, давно, в благородных домах Тосканы.
Остальные пришли мне на помощь: ухмыляющийся Конрад, звероподобный Абрахам, сестры в белом. Разве я не принес им хлеб, пирог и пиво? Теперь у них будет чем наполнить желудок в течение нескольких дней, у них появилась ослиная шкура, чтобы укрываться от непогоды, и все это – благодаря флорентийцу.
– Он свалился нам на голову, словно манна небесная, – сказал краснолицый Абрахам. Я вздрогнул и почувствовал некоторую брезгливость, когда Петушок Конрад положил мою левую руку себе на голову, словно ожидая благословения.
– Ну ладно, – сказала Мутти. – Мы возьмем его. Но пока на время. Дальше видно будет.
Конрад засмеялся и принялся хлопать ногами от радости. Абрахам выпил за мое здоровье, достал из костра головешку и изрыгнул ревущее пламя. Таким образом, только благодаря своему уродству – в завершение моего детского унижения в Мугелло, когда красивая девочка заставила меня крякать по-утячьи, – я, Томмазо Грилли, присоединился к труппе странствующих акробатов.