Сейчас мы стоим на пороге счастливейшего – самого благодатного или, если угодно, самого обеспеченного – периода моей жизни. При одной только мысли об этом провинциальном триумфе крови стоило бы взбурлить в венах, а изношенной мышце, заключенной под ребрами моего постаревшего тела, подобает забиться хотя бы с долей прежней мощи. Но тело только устало стонет. Из десяти лет на вершине славы мне вспоминаются только разрозненные эпизоды, мгновения, хранящие память о моем творении…
Гордые своей вонью обладатели дубленых рук и говора, вязкого, как лошадиная моча, конюхи не были привычны к визитам герцога на конюшню и поэтому хранили молчание – скорее настороженное, чем учтивое. Я начал свою речь, заготовленную заранее:
– Представьте себе, ваша светлость, как все это превращается во дворец искусства. Как с этих пыльных стропил свисают ваши знамена и люстры из блестящей бронзы. Да, сейчас эта крыша закопчена, как потолок преисподней, но пришлите сюда двадцать маляров с лестницами, и – вот оно! – лазоревые небеса, усыпанные золотыми звездами. – Я заметил, как конюхи пялятся на меня из-под лошадиных ног. – Возьмите, к примеру, это стойло, милорд. Вообразите на его месте альков, обитый темным бархатом, и в нем стоит кубок, вырезанный из рога единорога – или перламутра, или пурпурной тверди индийского коралла. Теперь – распахните эти двери! Здесь, в кружащемся вихре соломы… – Герцог положил ногу на ногу и с отвращением уставился на подошву своего сапога. – Гнилой соломы, ваша светлость. Здесь вообще-то… пованивает. – Не сильно ободренный герцог попытался оттереть подошву. – Эй ты… конюх! Принеси-ка ту щетку. Мне плевать, что она для лошади обергофмейстера. – Сердитый юнец залился краской и, скрючившись под локтем герцога, вычистил подошву его сапога. – Теперь… гм… распахните эти двери! Представьте в этом вихре соломы кружащиеся бальные платья дам. Пусть звон этих стремян превратится в их смех, а лошадиные хвосты пускай станут трепехом и взматами… трепетом и взмахами изящных вееров…
– Нет, женщин пускать нельзя, – сказал герцог. – Только не в библиотеку.
– Совершенно верно, милорд. Есть места, где им появляться не следует. – От невидимой соломенной пыли щекотало в носу. У меня дергалось лицо, как будто я только что выдернул волосок из ноздри. – Взгляните на этих неотесанных конюхов, – хохотнул я, – оденьте их в ливреи – эскизы которых я вам уже показывал – и подумайте о том, что целые толпы ремесленников готовы исполнить вашу малейшую прихоть.
– Здесь слишком темно, – посетовал герцог.
– Темно? Разве в Венеции не делают зеркала, чистые, как божий промысел? Эти стены слепы, но скажите лишь слово – и они прозрят. Пробить люки в крыше – для плотников это раз плюнуть.
Альбрехт Рудольфус шел по соломе, высоко поднимая ноги, как человек, бредущий сквозь волны прибоя. Он как будто советовался с ангелом у себя на плече; вытягивал шею, оглядывая крышу и пристально всматривался в темный провал конюшни, словно ища совета у теней. Я видел злость в глазах конюхов, которые, подобно маленьким рыбкам за спиной проплывшей щуки, сбились в кучу, наблюдая за сомнениями своего бледного господина. Или, может, их взгляды были устремлены на меня – на беглеца из сказок, пугало в страусовых перьях и узких сапогах, злобного гнома, угрожавшего разрушить их мир? Кони фыркали и пускали газы, роя копытами солому. Герцог Альбрехт Рудольфус рассматривал лошадь обергофмейстера: ее блестящие коричневые бока, массивную голову с влажными глазами. Потом он повернулся ко мне, и на его некрасивом лице отражалась решимость.
– Штрудер, мой казначей, волнуется по поводу расходов. Постарайся его успокоить.
У архитектора были свои сомнения. Этот практичный здоровяк вежливо внимал моим живописаниям иллюзорного дворца, сложив на груди руки и качая густой бородой. Урожденный фельсенгрюндец, он жил и работал в Аугсбурге и больше поднаторел в строительстве небольших дворцов, нежели в превращении конюшен в замысловатые лабиринты.
– Как во сне, говорите?
– Да. Вам когда-нибудь снилось что-то подобное?
– Чтобы там потеряться?
– Чтобы переходить из одного помещения в другое, не ведая, где находишься. Дворец, как заколдованный лес, где нет ничего невозможного.
– Вы хотите, чтобы я спроектировал здание, в котором легко заблудиться?
– Герцог будет знать дорогу. Нужно будет устроить тайные ходы, чтобы он мог незаметно передвигаться по всему дворцу. Я хочу, чтобы посетителям он казался волшебником. Здесь будут темные пещеры, рощи, освещенные луной, альковы, подобные тем, что бывают в…
– Герр Грилли, тут не так много места.
– Ну что ж, мы раздвинем пространство при помощи зеркал. Мы расширим его коридорами. Мы построим невысокие лестницы, и каждая комната будет чуть выше или чуть ниже соседних.
– Но вы хотите, чтобы я нарушил все принципы строительства.
– Да, если вы не против.
Архитектор поджал губы, словно обсасывая цукат.
– Эти эскизы мне напоминают кроличий садок, – сказал он.
– Вы мне льстите.
– Мне придется задействовать тридцать своих мастеров, наиболее умелых.
– Я уже распорядился, чтобы для них подготовили место.
– И я надеюсь, что герцог одобрит мои чертежи…
– Разумеется.
– …и будет платить регулярно, наличными, принимая во внимание все заказы, которые я упущу из-за отсутствия в Аугсбурге.
– Флорины вас устроят?
Архитектор кивнул и, судя по выражению его лица, уже принялся обдумывать технические детали для грядущей постройки.
– Я вам построю дворец чудес. Но я беру на себя только внешнюю его конструкцию…
– …а я позабочусь о внутреннем содержании, – добавил я.
Мы пожали друг другу руки над столом, на котором лежали мои наброски, впитывавшие жемчужный вечерний свет. Я нанял соглядатая, который следил за архитектором с самого его прибытия в крепость, и, полагаясь на полученную информацию, смог побаловать гостя бутылкой его любимого аликанте. Он выдул шесть бокалов, прежде чем я успел справиться с одним, потом развалился на кушетке и выслушал мою историю. Я честно рассказал ему все, что он хотел услышать, и заговорил про обширную коллекцию императора Рудольфа.
– Наша библиотека искусств, – сказал я, – отдаст должное его бессмертному достижению.
Люди архитектора прибыли в июне и до конца года еще дважды возвращались в Фельсенгрюнде, прежде чем проект был закончен. (Некоторые особо циничные придворные говорили, что мастера нарочно затягивают работу, поскольку здесь они ни в чем не нуждались и вообще катались как сыр в масле; строители наслаждались отменным гостеприимством, за чем следил лично Мартин Грюненфельдер, которому приказали вышвырнуть всех слуг из их комнат. Этим несчастным приходилось спать в коридорах и на лестницах, съеживаясь, подобно улиткам, от ударов сапог разбушевавшихся мастеров, когда те, пьяные вдрызг, отправлялись ко сну.) Много дней провел я на стройке, наблюдая за работой строителей, которые делали измерения, пилили доски и обменивались сальными шутками. Я завидовал тому, как они лихо размахивают молотками, и пытался представить, что должен чувствовать физически полноценный мужчина, когда он дает заслуженный отдых ноющим мышцам. Я возложил на себя обязанность снабжать их питьем. Кто знает, может быть, я пытался умиротворить призрака? Ведь я помнил, как отец тесал камни на Корсо ди Порта Романа – как он кривился от жажды, обожженный неумолимым солнцем. Я даже подавал рабочим влажные полотенца, словно пытаясь отогнать воспоминания об отце, вытирающем лоб рукой в молочном от мраморной крошки поту.
Да, признаю: я баловал приезжих мастеров, но на строительной площадке имелся и более действенный стимул к работе. Разъяренный леностью наших местных работников, которых Максимилиан фон Винкельбах чуть ли не пинками выгонял из таверн, архитектор приставил к ним мастера, сальное бульдожье лицо которого, обгоревшее на солнце до цвета вареной свеклы, намертво врезалось мне в память – и не сказать, чтобы я был этому рад.
Мастера звали Куссмауль, но все называли его Куссеманом, Целовальщиком, потому что он обожал «чмокать» нерадивых работников своим хлыстом. Его собака, злобная шавка неизвестной породы, имела зубы настолько острые, что мне иногда представлялось, как Куссеман вечерами точит ей зубы напильником. Присутствие на площадке Куссемана со свирепым Цербером у ноги служило сразу двум целям. Подчиненных он заставлял работать, несмотря на мизерную плату, а для своих аугсбургских дружков он был живым талисманом и собутыльником. По вечерам, в питейных заведениях вроде «Барашка» на Флейш-штрассе, люди заключали пари по поводу его воистину знатных способностей к поглощению напитков – что означало, что Куссеману не нужно было платить за выпивку. Он знал действенное средство от похмелья, и это были не сырые яйца или рвотный порошок: мастер предпочитал, чтобы по окончании попойки об его голову сломали березовую доску. Не раз я видел, как он пошатывался после такого лечения, пытаясь смахнуть с бровей окровавленные щепки. Друзья стояли у него за спиной, чтобы подхватить в случае чего. Но он только отряхивался, как собака после купания, и как ни в чем не бывало возвращался на стройплощадку. В детстве, как вы понимаете, я сторонился подобной компании. Но архитектор сообщил своим людям то, о чем они сами догадывались, судя по элегантности моей одежды: что я был отцом проекта, «придворным художником», «бесспорным мастером искусств» и «ученым другом его светлости герцога». Никогда прежде такого не было и никогда больше такого не будет, чтобы толпа крепких, здоровых мужчин – каждый из которых способен раздавить меня, как гнилое яблоко, – кланялась мне в унисон или ломала пыльные шапки. Даже Куссеман приветствовал меня, кивая обваренной головой и натягивая поводок своей рычащей зверюги.
Помимо уважения аугбургских строителей я наслаждался почтительностью своих учеников. Пишу «учеников», хотя я, разумеется, никогда не имел намерения сделать из этих робких мальчишек некое подобие художников. (Это были «лишние рты» из многочисленной местной дворни. В искусстве они не разбирались и отличить подделку от оригинала, конечно же, не могли. Так что с этой стороны я не опасался разоблачения.) Три мальчика посещали мою мастерскую в южной башне замка. Я обучал их простым наукам, когда-то усвоенным в мастерской Джана Бонконвенто. Они смешивали краски и предохраняли их от высыхания; учились готовить холсты, окрашивать бумагу и соединять негашеную известь с творогом для получения казеинового клея. Кое-кто все же пытался понять по моим рисункам законы перспективы или тайком проскользнуть в мой кабинет, когда я отсутствовал, – чтобы изучить мои эскизы и сравнить свои таланты с моим. Но большинство из моих подмастерьев просто были мне благодарны за то, что я даю им еду и кров, а если и поколачиваю, то нечасто и только по делу, и не стремились к чему-то большему, искренне радуясь прибытию редкой мумии из Венеции или выравнивая грунт на моих холстах при помощи акульей шкурки. Я – увы! – не учил их видеть. Я мог только молиться, чтобы они получили какую-то пользу от моей тирании и что когда-нибудь мне доведется услышать знакомое имя, которое дойдет до тосканских холмов, и произнесено оно будет с таким же благоговейным придыханием, с каким произносят имя Рафаэля или благословенного Микеланджело.
С изнуряющей медлительностью строительство библиотеки близилось к завершению, но мой патрон отказывался посетить ее до тех пор, пока не будет закончена хотя бы одна комната. Я решил пригласить в гости Людольфа Бресдина и предложил ему расписать в паре со мной стены герцогского кабинета – за немалое вознаграждение. Бресдин – супруга которого только что родила двойню – недолго думая согласился. Мы задумали изобразить любовные похождения Зевса: вооружившись кистями и красками, как когда-то в охотничьем домике в Моритцбурге и в летнем доме в Бург-Вайссинг, мы принялись живописать грозного бога в облике любвеобильного перепела, орла, быка, лебедя и золотого дождя. Когда мы начали работать, вокруг гремела стройка. Все ругательства или взрывы смеха пролетали через стропила и собирались под потолком, поэтому мы с Бресдином, как истые заговорщики, общались только шепотом. Вечером я докладывал герцогу о наших успехах – обычно это происходило в приватных покоях, и герцог сидел, погруженный в мечтания, или читал о своей доблести в «Книге добродетелей». Трудно сказать, что вернее говорило об иллюзиях моего патрона: его вера в правдивость моего живописного восхваления или его убежденность, что в это поверят будущие поколения.
– В будущем, – уверял его я, – никто не вспомнит о военачальниках и государственных деятелях. Лишь меценаты останутся в памяти поколений.
Когда библиотека искусств еще только начиналась, а зима захватила власть над горами, до герцога дошли печальные новости о его прежнем учителе и придворном художнике, Теодоре Альтманне. Куссмауль как раз показывал мне плотоядные шипы на своем хлысте (громко расписывая их достоинства, так чтобы слышали его дрожащие подопечные), когда через крепостной двор промчался Альбрехт Рудольфус. Пытаясь схватить меня за руку, он нечаянно ущипнул меня за шею. Я последовал за ним к фонтану, улыбаясь сквозь слезы боли.
– Альтманн, – выпалил он. – Его тело нашли неподалеку от Шпитценберга.
– Где?
– В овраге, за деревней.
– Мертвым?
Герцог посмотрел на меня как-то странно.
– У него не было денег на жилье. Все, что он мог предложить, – свои художества. Видимо, хозяину постоялого двора наскучили боги и сатиры – Альтманну никогда не давалось сходство с натурой.
– Как он погиб?
– Замерз скорее всего. Деревенские старики не смогли понять, был ли он мертв до того, как за него принялись волки. – Альбрехт Рудольфус сжал кулаки. – Я ведь правильно сделал, что изгнал его? Это ведь было не… самодурство?
– Человек сам творец своей судьбы, ваша светлость.
– Я к тому, что обергофмейстер и его брат согласились с моим решением. Они его недолюбливали, живого. Но теперь, когда он умер – да-да, слухи уже пошли, – Альтманн может стать вроде как мучеником.
Так и случилось. С высоты своей мастерской я ощущал растущее раздражение Винкельбахов и Грюненфельдеров, которое подобно болоту затягивало основание моей башни. Герцог впал в виноватую меланхолию. Я же отправился на поиски женщин, чтобы забить их духами трупную вонь наших снов.
Да, я стал герцогским сутенером. Не удовлетворившись наблюдением за строительством библиотеки, присмотром за музеем и сбором книг, я сделался поставщиком более низменных удовольствий. С точки зрения плотских утех город Фельсенгрюнде был сущей пустыней, поэтому мне пришлось расширить сферу своих поисков вплоть до Крантора (в котором, несмотря на название, нет ни башен, ни журавлей, гнездящихся на кривых печных трубах) и Шпитцендорфа. Большинство девушек подходящего возраста были грубыми, ширококостными крестьянками. Но даже среди крестьян, в глухих деревнях, попадались настоящие красавицы: прекрасные розы среди сорняков, чьи родители, погрязшие в крайней нужде, обменивали своих дочерей на кошельки с осязаемым золотом. Каждой рыдающей матери и сурово молчащему отцу элегантно одетый, но чересчур малорослый итальянец обещал достойную службу в замке для их ненаглядных кровиночек. Да уж, Урсуле и Лотте, Марии и маленькой Илзе уготовано было занятие поистине благородное! Чтобы облегчить им переезд, мои дрожащие помощники в крытой повозке кутали девушек в меховые манто и надевали им на пальцы бронзовые кольца.
Альбрехт Рудольфус, который не решился самолично осмотреть девичий урожай, упивался моими описаниями добытых плодов. Дабы избежать скандальных слухов при дворе, он заплатил за размещение девушек на окраине города, в двухстах ярдах от западной стены замка, что позволяло втащить избранную на вечер девицу по желобу для мусора (каков символ для господ моралистов!) и провести ее в спальню к герцогу, не привлекая внимания.
На Своем островке, омываемом волнами слухов и сплетен, четыре девушки, вверенные моему попечению, погрустнели и потолстели. Целыми днями они скучали или скандалили из-за какой-нибудь стеклянной безделушки. Иногда я подумывал, а не послать ли кого-нибудь в Нюрнберг, чтобы разыскать моих прежних прелестниц. (Годы вряд ли были милостивы к Анне и Гретель: пиком их карьеры могла бы стать должность «мадам» в борделе.) Но мне не хватило духу. И дело отнюдь не в уколах совести, к тому времени совести как таковой у меня уже не было. Скорее я опасался печальных известий о судьбе своих бывших пассий. Вместо этого я прочесал улицу Таубенштрассе в районе ферм, единственном месте, где, по информации Клауса, можно было найти практикующих шлюх: жалких созданий со слезящимися глазами и гнилостным дыханием, которые, хоть и не годились для передовой, все же были способны поддерживать боевой дух пехоты хотя бы в тылу, С помощью почти трезвой «мамаши» (она была не старше меня, но постарела до времени и обладала изящной фигурой доярки) я принялся обставлять обиталище моих куртизанок.
Все эти труды отвлекали меня от насущных задач. Мне нужно было найти постоянных работников – отборный отряд мастеров, – чтобы заменить плотников и рабочих, которые рано или поздно отправятся восвояси, недовольные мизерной платой. Для этого я написал доверенным людям из нескольких городов, в том числе и своим надежным друзьям, Шпенглеру и Майринку, надеясь завлечь с их помощью художников, садовников, изготовителей масок – любых искусников и умельцев, чье мастерство может развлечь томного герцога.
В то утро, когда начались первые собеседования, я сидел рядом с Альбрехтом Рудольфусом в завешанной гобеленами полутьме герцогского зеркального коридора. Мой патрон, вспомнив маскировку студенческих лет, снял с себя все регалии и внешние признаки своего положения и велел не сообщать кандидатам, кто он на самом деле. Он не желал, чтобы почтение перед герцогской властью повлияло на их выступления. Он сменил свой скрипучий трон на обычный стул (такой же, как у меня, но без стопки подушек) и сказал, что проводить аудиенцию буду я, а он – только молчать и слушать.
Через несколько часов настроение у нас испортилось; первый день оказался полностью провальным – мы не нашли ни единого подходящего человека. Осталось ждать еще двадцать дней, пока не прибудет следующий, столь же жалкий отряд робких неумех…
Стражник, объявивший его, наградил меня таким многозначительным взглядом, что я тут же сбросил тупое оцепенение. После множества щелкоперов, штукатуров и третьесортных жуликов; после катастрофы с метателем ножей (зубы которого находили на полу и три недели спустя) и бородатой женщины с зажатым между ног членом; после всех горьких разочарований я снова был полон надежды.
– Войдите, – крикнул я.
Человек, вошедший в кабинет, был полностью лишен волос. Его голубые глаза казались голыми без ресниц; брови были отмечены лишь тонким валиком плоти. Чтобы подчеркнуть свой поразительный внешний вид, этот господин – кальвинист, надо думать, – облачился в мрачный черный костюм. Заинтригованный Альбрехт Рудольфус подался вперед. Мне захотелось нарисовать голову этого водяного, блестящую в пляшущем свете факелов, – голову, голую, как у зародыша.
– Синьор, у меня есть помощник, – сказал незнакомец. – Могу ли я?…
– Да, пригласите.
Он улыбнулся и, непрестанно кланяясь, завел в комнату маленького негритенка. Мальчик был одет так же, как и его хозяин. Он толкал тележку, содержимое которой – два шара на каком-то непонятном холмике – было накрыто мешковиной.
– Давай быстрее. Только не зацепи стену. – Незнакомец, улыбаясь, подошел ближе к нам. Его маленький помощник семенил следом с укрытой тележкой. Ее колеса посвистывали и скрипели, как колесики кресла, на котором возили старого герцога.
– Как вас зовут, сударь?
Незнакомец пожевал губы, словно пробуя что-то на вкус; откашлялся, прочищая горло, а потом прикусил заусенец на пальце, чтобы как-то заполнить паузу.
– Адольфо… гм… Адольф Бреннер.
– Вы сомневаетесь, сударь?
– Я? – Гость закрыл рот ладонью, словно пытаясь сдержать отрыжку. – Сомневаюсь, синьор?
– Вы как будто не знаете собственного имени.
– Моего имени? – Посетитель рассмеялся: это было звонкое, переливчатое, почти женское хихиканье, уместное скорее в дамской гостиной, нежели в этой мрачной келье с двумя инквизиторами. – Знает ли собака, что она собака?
– Пожалуйста, без загадок.
– Никаких загадок, синьор. Я хочу сказать, что человек, не знающий своего имени, немногим лучше собаки. – Он покачал головой и продолжил, еле заметно притопнув ногой: – Меня зовут Адольф Бреннер.
Я не смог удержаться от улыбки. Пока что этот несчастный шарлатан держался очень даже неплохо.
– Вы в этом уверены?
– Совершенно уверен, синьор.
Герцог привстал со стула, зачарованный непонятным предметом на тележке у негритенка.
– Так каков ваш род деятельности,герр Бреннер?
– Monstrorum Artifex, синьор. Я делаю чудовищ. Искусственных мужчин, женщин, детей. Собачек. Русалок. Однажды я сделал летающего навозного жука.
– Навозного жука? – охнул Альбрехт Рудольфус.
– Так, развлечения ради. Как у доктора Ди в Англии. Только этот летал без привязанных струн.
– Герр Бреннер, – прервал я его. – Вы выражаетесь чересчур туманно. Скажите прямо, немецким языком, что вы делаете?
– Автоматы, синьор.
Рука моего патрона тяжело легла мне на запястье.
– Томмазо, это ведь именно то, что ты мне обещал, помнишь? Тогда, с кошками, на мой день рождения?
Улыбка Адольфа Бреннера заняла прочное место у него на лице, как только он понял, кто сидит перед ним. Этот великовозрастный ребенок и есть герцог?! Наш посетитель искал подтверждения в моих глазах – и нашел его.
– Ваша светлость, – сказал он, рассыпавшись в поклонах. – На этой тележке приготовлен образчик моего искусства.
– Так покажи мне его, ради бога! – От возбуждения Альбрехт Рудольфус так сжал мою руку, что мне пришлось закусить губу, чтобы сдержать стон. Адольф Бреннер поспешил к своему творению.
– Секунду терпения, ваша светлость… – Лысый изобретатель с головой залез под мешковину, и оттуда послышался стрекот. – По моей команде, Каспар. – Негритенок дрожал; поклонившись герцогу, он взялся за край ткани.
– Такого я еще не видел, – шепнул мне герцог, оставив на моем ухе жемчужную капельку слюны.
– ДАВАЙ!
Маленький Каспар сдернул мешковину. Под ней обнаружились две головы, кивающие в унисон. Это были набитые тканью мешочки с нарисованными лицами: красные полукружия вместо ртов, черные треугольники вместо носов, глазки-пуговки цвета патины и полное отсутствие волос, как и у их создателя. В комнате воцарилась недоуменная, растерянная тишина, которую нарушало лишь тиканье механизма. Адольф Бреннер покусывал палец, малыш Каспар, казалось, вот-вот расплачется, а зловещие близнецы как будто раздумывали, стоит ли им продолжать движение.
– Мы покажем вам, – сказал механик, – Братское Объятие.
Внезапно, словно Бреннер произнес волшебное слово, автоматы повернули головы друг к другу. Со стуком, треском и натужным скрипом за головами последовали и туловища. Между ними натянулась какая-то пуповина с двумя сшитыми вместе хлопчатобумажными шарами посередине, изображавшими сцепленные руки. Этот веревочный привесок болтался из стороны в сторону на манер рукопожатия, а головы неуклюже кивали. Рука Адольфа Бреннера легла на плечо Каспара; совиный взгляд нервно метался между его творением и герцогом.
– Восхитительно, – объявил мой патрон.
– Машина пока груба и не разукрашена, ваша светлость. Но внешний вид не так важен. Пока главное – довести до совершенства движение.
Завод пружины подходил к концу, куклы затряслись, заскрипели колеса тележки. Кивающие головы бились лбами, сжатые руки провисли, туловища притянулись друг к другу. Каспар переменился в лице, наблюдая с нарастающим беспокойством за стукающимися головами. Альбрехт Рудольфус хихикал с детским упоением.
– Братское Бодание, – завопил он, хлопая себя по бедрам на манер Арлекина.
Адольфу Бреннеру хватило ума не обидеться на герцогский смех. Даже малыш Каспар заулыбался, грустно глядя на свои ладони, пока плохо откалиброванные тряпичные головы долбились друг о дружку. Когда завод окончательно вышел и автоматы, слегка покачиваясь, вернулись в исходное положение, мой патрон радостно вскочил со стула и обнял своего нового слугу.
– Добро пожаловать, – воскликнул он, влажно сверкая толстыми губами, – в мою библиотеку чудес и диковин.
За два года до того, как до нас дойдут новости о смещении Рудольфа и разделении его коллекции, Ярослав Майринк прислал мне письмо, освежившее воспоминания о моем богемском бесчестии.
«Вероятно, ты слышал, – писал он, – про драматическое падение Филиппа фон Лангенфельса, известного как Лангенфельсу. Этот преступный еврей угодил в прошлом году в застенок и много месяцев просидел в Белой башне, пока окончательный приговор не исправил все его ошибки. Лангенфель-су, чьи радикальные смены взглядов, по моему мнению, были всего лишь попыткой укрепиться при дворе, признался, что долгие годы обкрадывал императорскую коллекцию. В его домах обнаружили старые монеты, драгоценные камни, яшмовые вазы. Он признался, что для воплощения своих планов нанимал обычных воров и использовал агентов с вымышленными именами, чтобы сохранить в тайне свое участие в деле. Больше того, он притворялся, что обладает алхимическими тайнами, своей ложью сбивая с толку доверчивых людей. В этих и многих других преступлениях сознался Лангенфельсу на допросах с пристрастием.
Один особо любопытный набег на собственность императора был совершен в ноябре 1600 года. Вдохновленный его подручным, неким Моосбрюггером, он завершился убийством трех легковерных бедняг, каковых утопили в реке. Думаю, ты сам сделаешь выводы относительно тех несчастий, что приключились с тобой в то время…» – продолжал Майринк, уснащая свое письмо выразительными подробностями: как труп негодяя «утопили во Влтаве, как собаку», а «голову выставили на мосту, чтобы все могли на нее плевать». На этой основе он заключил, что всякое преступление неминуемо будет раскрыто; что человек не сможет взрастить в себе полноценную личность, если его корни сидят в отравленной земле; что еврею нельзя доверять, как бы он ни притворялся честным.
Разоблачение моего пражского врага и подробности его мучительной кончины нуждались в утешительной антитезе.
Майринк сравнил злодейское поведение фон Лангенфельса – этого безжалостного выскочки – с добротой, проявленной ко мне Бартоломеусом Шпрангером. Мне казалось, что мой самый влиятельный друг при дворе Рудольфа оставил меня в минуту величайшей нужды.
«Бартоломеус Шпрангер – человек благоразумный; возможно, своей свободой ты обязан его стараниям. – Именно благодаря Шпрангеру улучшились условия моего содержания в темнице. Более-менее съедобная пища, питьевая вода без ржавчины и утонувших пушистых личинок; также и свечи, в мерцающем свете которых я видел лицо моего доброго друга Петруса Гонсальвуса. – Вот видишь, как в одном и том же послании могут ужиться Грех и Добродетель», – заключил Майринк. Я был благодарен ему за эту новость, но не хотел поощрять на новые подвиги подобного рода.
Мне не хотелось возрождать в памяти свою молодость. За десять лет я постарался забыть большую ее часть, выдирая из сердца иссохшие корни, – я посвятил свою жизнь продвижению наверх. Мое постыдное прошлое осталось в прошлом, если так можно сказать, и поэтому утратило право на существование. Теперь я заделался благородным господином, и я не позволю кому бы то ни было в Фельсенгрюнде узнать о моей ошибке.
Летом 1610 года наконец завершились работы над вестибюлями и нишами нашего лабиринта, аугсбургские плотники (ко всеобщему, кроме, пожалуй, трактирщиков, облегчению) покинули герцогство, а я приступил к внутренней отделке библиотеки. Я заказал гобелены в Брюсселе и Обюссоне; выписал из Аугсбурга золотых дел мастеров, чтобы те изготовили бронзовые канделябры и рамы для картин; что касается камня, то я попытался восстановить связь с семьей матери, мраморными магнатами Раймонди. Для этого я написал письмо во Флоренцию, моему прежнему учителю Пьомбино, и от него узнал, что мой дядя Умберто скончался от сердечного приступа в своем достопамятном кабинете на виа деи Калцаиуоли. То есть зачинщик моих приключений – человек, чей сапог едва не придал ускорение моему заду на площади Синьории и чьи усилия, направленные на то, чтобы почтить память покойной сестры, подстегнули мое превращение в сценического урода, – окончил свой жизненный путь. Я был безутешен, целый день ходил мрачный – ведь мне не представился шанс поразить старика величием моего успеха. Судя по всему, дела у моих флорентийских родственников шли не блестяще; Пьомбино прислал два письма, живописуя, какое щедрое вознаграждение я смогу получить, если положусь на их опыт. К сожалению, после жаркой стычки с казначеем, Вильгельмом Штрудером, мне пришлось положить конец этой переписке.
Расходы на проект и не думали сокращаться. Мне потребовалось лишь немного выдумки и малая толика двуличия, и – там-татам! – в ворота замка въехала громыхающая повозка, запряженная унылыми клячами. От непогоды ее защищал холст, растянутый между ярко раскрашенными столбами. Канареечно-желтые и ярко-красные ленты придавали столбам праздничный вид. На веревках болтались куклы: гномы, волшебники, седовласые короли. Следом за повозкой бежала собака, неистово лая на соблазнительные, но – увы – деревянные связки сосисок, свисавшие сзади. Повозка трещала, скрипела, звенела и наконец остановилась на Вайдманнер-платц, выпустив из своей утробы труппу бродячих артистов. Я представился их молчаливому предводителю. У себя в кабинете, за парой бутылок рейнского, я договорился с ним о сотрудничестве под мелодичный звон флоринов на столе.
Деньги пошли на покупку их буйной фантазии и смекалки: дорогого товара в актерской среде. Я нуждался в совете людей, которые, обладая скудными ресурсами, могли превратить пустой помост или угол банкетного зала в лес, римский сенат, берег Трои. Притушив свечи и факелы, мы вошли в пустую библиотеку, поскрипывая половицами. Актеры, возбужденные, как школьники, избегали ловушек, на которые я им указывал. Мои театральные друзья, пораженные извивами и лестницами лабиринта, его настоящими, обманными и потайными дверьми, согласились внести свой вклад в имитацию будущей роскоши.
Они остались в крепости Фельсенгрюнде, но ночевали в своей повозке (мой обергофмейстер не потерпел бы негодяев и сводников под «его» крышей), а днем трудились над античными бюстами и пустотелыми скульптурами. Я с удовольствием работал среди этих самоучек, раскрашивая деревянные столбы розовыми и белыми прожилками и, таким образом, превращая их в мраморные колонны. Здесь мне снова понадобилось умение Людольфа Бресдина выстраивать ложную перспективу (это была наша последняя очная встреча: через десять лет шальная пуля, направленная не иначе как дланью Господней, вышибет ему мозги), и он охотно работал вместе с актерами, которые лепили на стенах волюты, тимпаны и латинские фризы.
Чтобы герцог не догадался о нашей бурной, кипучей деятельности, на протяжении трех недель мы каждый вечер устраивали представление во дворе замка. Дважды, когда шел дождь и небо было затянуто тучами, герцог отметал возражения Морица фон Винкельбаха и отдавал банкетный зал на потеху труппе. Он обожал низкопробные фарсы, наш высокомерный патрон, и целую неделю заказывал пантомиму по «Фаусту», прыская и хлопая каждый раз, когда Папа Римский получал по шее или Испанского Короля дергали за бороду. Этот бенефис прекратился, когда усталые от однообразия актеры заменили короля Испании на Императора; губастый заказчик в негодовании поднялся с места и ушел в свои покои. Мефистофель вцепился в плечо Фауста, Фауст повис на Императоре, а Император закусил бороду. Но ваш рассказчик действовал быстро и умно – сумел остудить герцогскую ярость.
К концу этих трех недель отделка большинства помещений библиотеки была закончена: стены были либо расписаны сценами из «Эклогов» и обожаемого герцогом рыцарского романа «Тристан», либо задрапированы разношерстными тканями – это были сценические декорации, задники, которые ждали будущих экспонатов. Из Обюссона прибыли гобелены, мы развесили их в вестибюле и зале приемов. Работа моих декораторов завершилась, они могли ехать, что с удовольствием и сделали, поскольку устали от замка, от его мрачных стен.
Попрощавшись с актерами (и в последний раз обняв моего дорогого Людольфа Бресдина), я махал им с зубчатой стены. Даже когда они скрылись из виду в лесу и безжалостный ветер развеял их гомон, я еще долго махал рукой, чувствуя себя одиноким, как никогда.
Мои последние гости прибыли тем же вечером. Они приехали в закрытой карете, сопровождаемой двумя телегами с товаром и небольшим вооруженным эскортом. Я встретил их на Вайдманнер-платц – в этот раз в одиночестве, – велел конюхам заняться лошадьми и посочувствовал новоприбывшим, когда те пожаловались на усталость и ноющие зады. Их было двое: обе – бледные, тощие, средних лет. Их лица были испещрены оспинами. В тех местах, где пот смыл с кожи пудру, остались желтые полосы. Венецианцы, они были более привычны к качке гондол и плеску воды у берегов каналов, нежели к зубодробительной тряске конных повозок.
– Герцог уже ждет нас? – спросил один из них.
– Герцог неважно себя чувствует и не хочет, чтобы его недомогание передалось столь важным гостям. Позвольте мне предложить вам – и вашим людям – напиться и отдохнуть с дороги.
Они приехали из самой Венеции и привезли с собой те предметы роскоши, которые берут напрокат для свадеб своих дочерей даже самые скромные жители плавучей республики. Я должен был щедро вознаградить этих господ за такую жертву, поэтому, сверх обещанного, я добавил еще два кошеля из герцогской казны, чтобы быть уверенным в их осмотрительности, – я не мог допустить, чтобы придворные пузыри прознали о моих источниках.
Распорядившись насчет кормежки для слуг, я отвел венецианских купцов на улицу Вергессенхайт, в свое прежнее обиталище. Конечно, сырость не стала для них потрясением, но они все же кривились и старались не прикасаться к покрытым плесенью стенам.
– Скажите, что вам надобно, синьор Грилли, и мы уедем. Между нами не возникло той теплоты, какая бывает у земляков. Тосканцы и венецианцы – разного поля ягоды: первые обожжены солнцем, привыкли к высоким холмам и бегу облаков; вторые – тщеславны, земноводны и жадны.
– Покажите, что вы привезли, – сказал я, – и я не стану вас задерживать.
Я до сих пор могу повторить весь список. Он включал кресла из резного мугельского дуба, богатые турецкие ковры, парчовые подушки, изукрашенные зеркала, инкрустированные рубиновым стеклом, карту мира по Ортелиусу, шелковые розы, тюльпаны и лилии, четыре терракотовых льва, нуждавшихся в покраске, клетку для попугая, небесную сферу на подставке, вышитые золотом салфетки, отрезы синего сукна и еще около дюжины наименований. На столе выстроились блестящие башенки монет. Купцы никак не могли успокоиться, они сжимали подбородки, крутили кольца на пальцах, перешептывались на своем болотном наречии – соперники, ставшие друзьями по несчастью, – и вздыхали, как будто каждая сделка казалась им истинным самопожертвованием.
– Спасибо, господа, – заключил я, осенив их чернильными пальцами. Мы погасили свечу и вышли, опустошенные, в синеву рассвета. Повозки венецианских торгашей покинули замок, лишившись значительной части поклажи, но сами купцы предпочли сон в своей тряской карете лишнему часу в компании улыбчивого карлика.
Герцог пребывал в мрачном настроении. Он пересаживался из кресла в кресло в частной приемной, дышал часто и сбивчиво и, кажется, даже не замечал непорядка в одежде. Его жирное лицо обрюзгло, подбородок зарос щетиной. В ответ на мою попытку вывести его из оцепенения – я описывал, как идут дела в библиотеке, – он не поднял свой свинцовый взгляд выше моих колен.
– Уйди, – пробормотал Альбрехт Рудольфус.
– …А в Длинном коридоре мы сделаем… Ваша светлость? Глаза герцога застило усталостью.
– Пожалуйста, – сказал он, – уходи.
Проглотив оскорбление, я поклонился и удалился. В Риттерштубе меня отловил Мориц фон Винкельбах.
– Герцог вас отослал, герр Грилли?
– Да, на сегодня мы с ним закончили, герр обергофмейстер.
– Он удручен, вы заметили? – Развалившись на обоих подлокотниках кресла, его брат помахал у себя под носом.
– Не в моих правилах пытать человека о его настроениях, – сказал я, пытаясь напустить на себя надменности.
– Значит, вы ничего не слышали?
– О чем?
Мориц фон Винкельбах впился в меня взглядом.
– Об императоре.
– О скорбной потере, – подхватил Максимилиан, – и о счастливом приобретении.
Винкельбахи поджали губы: видимо, ожидалось, что я буду ползать на коленях, умоляя их объяснить, что происходит.
– Герцог, – заявил я, – находится в прекрасном расположении духа, если спросить мое мнение.
Я поспешил к двери и дал знак страже открыть ее. У меня за спиной, в темном омуте Риттерштубе, Мориц фон Винкельбах дал волю смеху. До того, как закрылась дверь, я услышал, как он говорит брату:
– Похоже, сказочки этого Грилли начинают его утомлять. Пиная камешки, я вернулся в мастерскую в южной башне и попытался заняться своими проектами. Мои помощники, заметившие перемену настроения своего учителя, примолкли, втянув головы в плечи. Я подозвал их к столу, дал денег и послал в восточное крыло, чтобы они подмазали слуг и разузнали что к чему. Когда через пару часов мои честные шпионы вернулись, деньги были все еще при них.
– Совсем ничего? Никаких слухов? Все молчат?
Мои информаторы подняли глаза и заскулили, как наказанные щенята. Позже я распорядился, чтобы их на три дня посадили на хлеб и воду.
Не имея доступа к своему захандрившему покровителю, я болтался перед казначейством, делая вид, что запечатлеваю архитектуру замка. Мне удалось подслушать, как камергерский писарь шептался со слугой, пока они оба справляли малую нужду под окнами покоев герцогини. Вокруг меня вились дворцовые слухи; я не решался в них верить, пока не получил письмо от Майринка.
Рудольфа сместил с трона его брат Маттиас.
До сих пор благодаря письмам Майринка я был более-менее в курсе постепенного распада имперской власти. Ослабленный собственным неуклюжим правлением, униженный турками и чешским братством Рудольф разделил владения со своим братом, оставив себе Богемию, Силезию и корону Империи. За этим последовали гражданские и религиозные войны – предвестники грядущего ужаса, – в результате чего императорский трон занял Маттиас. Покинутый всеми вассалами, запертый в замке со своей коллекцией Рудольф наконец получил вожделенное одиночество. Я молился безымянным богам своей злобы, чтобы величественная тень, некогда бывшая императором, поскорее умерла: когда ветер развеет прах, я смогу завершить создание мифического образа.
Герцог лишился образца и примера. Начал ли он подозревать, что его верный Томмазо был все эти годы не слишком правдив? Я подготовил для него свой вариант изложения пражских событий. Рудольфа сместила вражья клика – на горе всей Богемии. Миф о Вертумне, Плодородном Кесаре, приносящем блага своим подданным, проживет много дольше.
– Думайте о себе, мой господин, как о продолжателе дела Рудольфа. Как Константинополь стал воплощением римской мечты.
Шли недели, а герцогское «недомогание» все не кончалось. Он не касался своих куртизанок и отказывался от настойчивых предложений прислать их к нему в кабинет. Каждый час он приказывал принести еду и с непередаваемо печальным видом пережевывал холодные отбивные и засахаренные фрукты, словно пытаясь заполнить какую-то пустоту, поселившуюся внутри. Он толстел не по дням, а по часам, раздуваясь подобно утопленнику. Я разрывался между подготовкой церемонии открытия библиотеки и посещениями его спальни. Иногда он просто сидел, уставившись на персидский ковер или на тарелку со сливовым вареньем, и старательно не замечал моего присутствия; в других случаях он сетовал на затянувшееся ожидание, вызванное «чертовской медлительностью» моих трудов. Увы, приблизить дату открытия было не в моих силах, поскольку вся знать Фельсенгрюнде – а также несколько видных горожан, купцов и мелких иностранных сановников – уже получила официальные приглашения; поэтому я приставал к Адольфу Бреннеру, конструктору автоматов, чтобы тот помог мне развеять герцогскую меланхолию.
– Мне нечего вам предложить, герр Грилли.
Адольф Бреннер занимал комнату над казначейством, где дни напролет возился с конструкциями будущих диковин. Воняло там у него ужасно. Я с трудом сдерживался, чтобы не затыкать себе нос.
– Но послушайте, дорогой коллега, – сказал я. – Мы все служим герцогу, нас для того и приглашали. Должно же быть хоть что-то у вас в запасе.
Адольф Бреннер переглянулся с помощником, Я повернулся, но слишком поздно, и поэтому я не уверен, показалось мне или нет, что Каспар покачал головой.
– У нас есть кое-что, – сказал Бреннер.
– Автомат?
– Нет. Мы нашли это… то есть я это купил это… в Падуе. – Негритенок у меня за спиной тяжело вздохнул. – Я хранил их на крайний случай.
– Почему?
– Ну, всякое в жизни бывает.
Меня разозлил эгоизм Адольфа Бреннера. Я распоряжался всеми его фокусами.
– Сейчас как раз такой случай, – заявил я тоном, не терпящим возражений. – Мы должны отвлечь герцога от его меланхолии. Что бы вы там ни купили в Падуе, оно нужно сейчас.
Бреннер грустно кивнул. Я намекнул, что ему могут прибавить плату и перевести его в комнату получше, и добился своего. У настоящего игрока всегда должна быть припрятана в рукаве парочка козырей. Моим козырем стал его козырь.
– Астрономические линзы Галилео Галилея…
Бреннер приложил линзы к глазам, так что они сделались совсем круглыми; должно быть, он видел герцога в образе раздувшегося, расплывчатого силуэта, который тянулся к нему своими осьминожьими щупальцами.
– Я купил их в астрономической лавке в Падуе, ваша светлость.
Альбрехт Рудольфус потерял интерес еще до того, как его пальцы коснулись стекол.
– Я что-нибудь слышал об этом изобретателе, Томмазо?
– Галилео, ваша светлость, – повторил Адольф Бреннер, баюкая линзы, словно жалостливый ребенок, спасший ручную мышь от кошачьей охоты, – знаменитейший автор «Звездного вестника». А это части инструмента, который он назвал телескопом. Изобретение, которое герр Галилей представил, в частности, в Венецианской Республике.
– А они для чего? Для масок?
– Через телескоп, ваша светлость, можно разглядеть в море корабль за два часа до того, как он станет виден невооруженным глазом. – Адольф Бреннер выжидающе посмотрел на герцога. Догадавшись, что возгласов удивления не предвидится, он обернулся ко мне за подмогой. – Венецианцам, – пошутил он, – нововведения нравятся только в том случае, если они помогают выигрывать морские сражения.
– У вас есть эта шутка? – спросил герцог.
– Простите?
– Телескоп.
– Боюсь, только линзы. – Бреннер посмотрел на другой конец Риттерштубе, где стоял его подавленный негритенок. – Галилео опроверг мнение об идеальной шарообразности Луны. Как и в Фельсенгрюнде, ваша светлость, на Луне есть горы.
Герцог рассеянно смотрел в окно, не проявляя особого интереса и ко второму техническому новшеству, «геометрическому и военному компасу». Он привстал на троне, но лишь для того, чтобы облегчить выход ветров. Адольф Бреннер вынул из орехового футляра полую колбу с трубкой, при помощи которой можно было измерять температуру. Как и прецизионное устройство для математических расчетов, как и линзы для телескопа, она не смогла возбудить любопытство герцога.
– Может быть. – предложил я, – его светлость пожелает приобрести один из таких телескопов?
– Господи, для чего?
– Чтобы наблюдать за ходом светил по небесной тверди. В черепной коробке герцога шевельнулась какая-то мысль.
Он оживился: его взгляд не то чтобы вспыхнул живым интересом, но хотя бы стал менее тусклым.
– Продолжай, – тихо сказал он.
– Галилей, наблюдавший небесные сферы, называл их «медицейскими планетами». С таким телескопом, ваша светлость, слава Фельсенгрюнде дойдет до звезд.
Глаза моего патрона широко распахнулись.
– Правда?
Адольф Бреннер деликатно кивнул.
– Почему бы и нет, милорд.
Но даже такая масштабная перспектива не смогла захватить воображение герцога. Адольф Бреннер зря растратил свои немногие новинки – у него не осталось уже ничего, чем можно было бы удивить нашего приунывшего господина. Однако он заслужил благосклонность придворного библиотекаря, который, в свою очередь, добыв себе столь интересного собеседника, примирился с мрачностью и апатией герцога. Как плотный туман, они рассеются сами собой под лучами солнца некоего стимула, неизвестного до поры.
С самого начала все было скверно. В тот день пошел дождь, сильный не по сезону, и вместо того, чтобы любоваться величественной роскошью букового вестибюля, аттическим фризом с танцорами и потолочным рокайлем с летящими херувимами, гости шептались в полутемном гроте, сдувая капли с носов и выжимая воду из одежды. Дамы беспрестанно поправляли прически, подобные пышной жимолости, спутанной ветром. Мужчины размахивали широкополыми шляпами, плюмажи на которых превратились в мокрые волокнистые комки. Герцог Альбрехт Рудольфус стоял чуть поодаль, в стороне от гостей, облокотившись о доску декоративного камина и увлеченно поглощая овсяные бисквиты. Я подошел к нему, кланяясь и улыбаясь, и отметил, как превосходно сегодня выглядит орден святого Варфоломея.
– От них пахнет мокрой псиной, – ответил герцог.
– Может быть, стоит распорядиться, чтобы прислуге раздали факелы? – прошептал я. – Это прибавит таинственности.
Таким образом (после нескольких унизительных просьб соблюдать тишину) я возвысился в воображении присутствующих до уровня маленького Вергилия, таинственного проводника в подземелье. Гости смеялись, кокетничали и пихали друг друга локтями, эти неустрашимые исследователи, что брели по моим следам. По стенам Камергалери метались тени, сливаясь в зыбкие узоры, но гости могли насладиться моими эскизами к «Книге добродетелей» и уделить внимание скорбным персонажам с портретов Теодора Альтманна, которые висели там временно – в ожидании, пока их не заменят работы его преемника. Хотя от Длинного коридора, где был накрыт стол, нас отделяла лишь перегородка из полированного дуба, я не собирался показывать им секретную панель, открывавшую проход.
– Осторожнее, – крикнул я. – Берегите головы.
Чтобы войти в соседнее помещение, нужно было подняться на пять ступеней. Дамы ахали, когда им наступали на шлейфы, мужчины поддерживали мечи и суетились, подхватывая съезжающие набок шляпы. Третья комната располагалась еще выше, за ней был узкий коридор, в котором всем пришлось выстроиться в цепочку. Секундную панику вызвал задымившийся театральный занавес, задетый факелом неосторожного лакея. Я слышал зычные распоряжения Максимилиана фон Винкельбаха и нервный смех, прокатившийся по коридору, когда пожар потушили. Устланный коврами пол круто пошел вниз: мы спускались, прижимая груди к лопаткам, лобки к крестцам, отчего герцог издал неожиданно веселый смешок. (Я прикрыл свою свечу рукой и сказал патрону, чтобы тот покрепче держался за мой ворот.) Коридор привел нас в большой, обитый синей тканью овальный зал. Кто-то у меня за спиной пробормотал, что он похож на древнюю гробницу. Низкий потолок внезапно исчез, открыв пещерный свод конюшни, где под убаюкивающий шепот ветра с дождем колыхались знамена. Когда замешкавшиеся копуши догнали авангард и толпа разбрелась по залу, со сдавленными охами разглядывая фальшивую мозаику, нарисованную на полу, я еще раз убедился, что герцог по-прежнему держит меня за воротник. Пришло время дурачить этих лизоблюдов: запускать их в лабиринт.
– Пора, – сказал я.
Я выскочил через одну из пяти потайных дверей, увлекая за собой Альбрехта Рудольфуса. Свеча у меня в руке мигнула и погасла, оставив нас в темноте. Я обернулся и запер дверь. С той стороны раздались крики удивления и стук холеных ладоней, барабанивших по филенке. Ободряюще улыбнувшись герцогу, я крикнул оставшимся гостям, что им следует воспользоваться другими выходами. Нам было слышно, как они вбежали в бутафорское подземелье, где бумажные скелеты играли в карты с собственными тенями; как они уперлись в темный пруд, где с потолка свешивались резные щуки и осетры; как они вошли в укромную спальню, где механизм Бреннера приступил к братским объятиям. Мы уже не могли слышать, как четвертая группа недоуменных первооткрывателей влетела в застекленное продолжение Длинного коридора, где их вторжение удивило кухонную прислугу не меньше, чем самих гостей. Альбрехт Рудольфус сжал мое плечо. Его придворные рассмеялись, взрывы их смеха служили лучшей наградой за герцогскую шутку. Единственное, что его расстроило: он попал в помещение для прислуги вместо какой-нибудь алхимической кельи. Он брезгливо переступал через остовы сгнивших соломенных матрасов, глиняные черепки и разбросанные шахматные фигурки, аккуратно вырезанные из дерева.
Вернувшись к гостям в Длинный коридор, я обнаружил подле себя братьев Винкельбах, которые язвительно заметили, что моя библиотека практически пуста.
– Это только пока, – сказал я.
– Значит ли это, – спросил Мориц фон Винкельбах, – что вскоре мы будем иметь удовольствие лицезреть ее лучшие экспонаты?
– Именно так, мой обергофмейстер. И если вы мне не верите…
Обиженный их кислыми лицами, я устроил для братьев небольшой частный тур по менее доступным частям библиотеки. Все причины, побудившие меня скрывать эти комнаты, были принесены в жертву моей уязвленной гордости. Я попросил братьев, слово своих сообщников, чтобы они постояли на страже, не дав шумному застолью заметить, как я отодвигаю гобелен и открываю потайную дверь в герцогский кабинет. (Оставшийся выход предполагалось потом перекрыть – из-за пристройки, которая должна была соединить бывшую конюшню с моей башней.) Зайдя внутрь, Винкельбахи лишь фыркнули при виде полупустых полок. Я сказал, что внутри есть еще помещения, которые, увы, пока не готовы.
– Эти книги я уже видел, – сказал обергофмейстер. – В старой библиотеке.
– Это и есть ваше великое достижение, герр Грилли? Расставить мебель…
– …может и натасканная обезьяна.
Братья с ухмылкой поблагодарили меня за труды и поспешили обратно на пир в Длинном коридоре, который – за исключением нескольких книг и гравюр, купленных во Франкфурте, – тоже был голым.
Я присоединился к задумчивому герцогу. Большинство гостей уже оправились от удивления и шумно поглощали яства, на приготовление которых у поваров ушло два дня. (Я наблюдал, как обнаженные по пояс повара, покрытые мучными отпечатками, свежевали туши и жарили мясо. Варенья, печенья и медовые пряники так и сыпались из печей; фазаны, нашедшие свою смерть в гулких ущельях, обрели посмертное великолепие в плюмажах из моркови, лука и пастернака. Количество блюд, разумеется, превосходило размеры желудков пирующих. Но это не важно: нам нужно было прежде всего произвести впечатление на гостей, так что долой здравый смысл!)
После пиршества – пока лакеи при помощи длинных шестов закрывали жалюзи на крыше, а объевшиеся гости томно расползались из-за стола, на этот раз уже более простыми путями, – я сопроводил своего патрона в его кабинет. Он рассматривал книги, включая и рукопись Фогеля, которую я перенес из старой библиотеки.
– Придет день, – сказал я, – когда обустройство всей библиотеки будет завершено, как уже завершено обустройство этого кабинета. Это дело всей жизни. А я – его скромный пожизненный служитель.
Герцог задумчиво созерцал пустые полки, подперев подбородок рукой.
– Ты называешь это завершением, Томмазо?
Я честно ответил, что даже на то, чтобы заполнить хотя бы эти полки, уйдут годы и годы.
– Годы!
– Ну, не совсем годы. Но много времени.
– Но они же такие голые.
– Если, конечно, не закупать оптом. Коллекционеры умирают, это происходит постоянно. Если вы изъявите желание, мои агенты в Германии могут участвовать в аукционах.
Альбрехт Рудольфус никогда не пытался прочесть все те книги, чей вес и обложка его так радовали. Он повернулся ко мне с выражением детского упрямства на лице, алча всего, сразу и много.
– Да, Томмазо. Как ты выразился, я изъявляю желание.
Менее чем через год после своего политического оскопления император Рудольф умер, а я попытался спасти экспонаты из его коллекции. Король Маттиас стремился скорее распродать коллекцию брата за наличные; но, не имея достаточных средств, вынужденный скрывать свое имя от пражских властей, я не смог заполучить даже жалкого наброска.
– Император скончался всего через пару дней после своего льва, – сказал я герцогу в его кабинете. Однако сие поразительное совпадение нисколько его не утешило.
В феврале 1612-го предатель Маттиас был коронован. Хотя номинально Фельсенгрюнде входило в состав Империи, Альбрехт Рудольфус не получил приглашения на коронацию.
– Напиши им, что плевать мы хотели на их церемонии, – вопил герцог, диктуя мне послание. – Альбрехт Рудольфус отказывается участвовать в этой комедии!
– Хорошо, – сказал я, – просто отлично, – и зачитал герцогу все написанное под его диктовку. Маттиас без экивоков обвинялся в том, что загнал брата в могилу. Герцог гордился тем, что не примет участие в коронации: он один оставался верен Рудольфу – хотя они никогда не встречались – и чтил память императора, отправившегося к водам Стикса.
– Вижу, что на щеки вашей светлости вновь возвращается румянец, – сказал я, запечатав письмо. Витиевато откланявшись, разгоняя воздух своей шляпой, я удалился и тут же пошел к себе в мастерскую и сжег послание в камине, после чего засел за изготовление фальшивого ответа из имперской канцелярии.
Фельсенгрюнде стал моим Новым Миром. Я жил своим умом и талантами, открытыми в себе, на улочке под названием Ной-Вельт, я процветал, как Писарро. При множестве европейских дворов, больших и великих, было принято достаточно примитивное отношение к художникам как к ремесленникам, и тамошние живописцы, много превосходящие вашего покорного слугу, почитались не выше наемных рабочих. Но только не я – не при дворе Альбрехта Рудольфуса! Я был его учителем, арбитром искусств: сводник, художник и источник мечтаний о Его Фантастической Светлости.
– Вы построили царство, – говорил я ему, вливая сладкий бальзам намеков в его благодарные уши. – Теперь позвольте мне заселить его.
Благодаря мне одному государственные расходы Фельсенгрюнде за шесть лет выросли вдвое.
Я поведаю вам (и сделаю это короче, чем желала бы моя гордость), каких ремесленников я привез в Фельсенгрюнде, чтобы заполнить диковинами странный музей камней в библиотеке; какие картины украсили стены; какие засушенные создания обрели последнее пристанище в своих витринах. На секунду – с вашего позволения – я хочу насладиться своей коллекцией, искупаться в блестящих волнах своей беспечной молодости, когда моей единственной заботой было собственное ремесло…
Вряд ли с меня потребовалась какая-то политическая изворотливость, как задумывал мой странствующий добрый ангел (который оставил меня в Далиборе – и сделает это еще раз). Я посвятил себя Искусству – созиданию вещей, ранее не существовавших. Я пополнял коллекцию, используя свои знакомства, сеть посредников в Италии, Германии и Нидерландах, которые разыскивали на аукционах книги, гравюры и картины. Два или три раза в год прибывали книжные обозы – тома на латыни и греческом плюс несколько экземпляров на местном наречии на самые разные темы. (Книги с иллюстрациями герцог с наслаждением утаскивал к себе в кабинет.) Я подбирал книги не только для удовлетворения коллекционерского азарта герцога, но и для расширения своего собственного кругозора: книги по астрономии, риторике и механике, математические предисловия к Евклиду, гербарии и трактаты по философии, первый и второй тома «Дон Кихота Ламанчского», которые с грехом пополам освоил благодаря знакомству с миланскими испанцами. Как-то раз, на шестой год правления Альбрехта Рудольфуса, один генуэзский авантюрист предложил нам экземпляр «Об орбитах планет» Коперника – который я приобрел исключительно благодаря настойчивости восхищенного Адольфа Бреннера, – и «Историю чудовищ» Улисса Альдрованди, в которой я, с подступившим к горлу комком, обнаружил гравированное изображение моего старого друга и благодетеля Петруса Гонсальвуса и его замечательных детей, покрытых шерстью. Книга Альдрованди очаровала и потрясла моего патрона, который, к моему вящему разочарованию, держал ее в своей спальне.
Помимо книг я приобрел и множество гравюр. В Риме Джованни Орланди восстановил и заново напечатал старинные оттиски; Георг Шпенглер выполнял мои заказы в Дрездене; Ярослав Майринк делал все, что мог, в мрачной и обедневшей Праге. Из Рима пришла гравюра Дюрера «Голова двенадцатилетнего Христа», вовремя освежившая в моей памяти руку Мастера. Из Дрездена прибыли гравюры Яна Мюллера по картинам Адриена де Ври, полностью удовлетворявшие вкусам моего патрона. Меркурий уносил Психею на небо; бледная Клеопатра пригревала на пышной груди червеобразных гадов; сабинянки с мускулами амазонок боролись с римскими похитителями. Из Богемии прислали гравюры Владиславского зала Пражского замка в исполнении Саделера. Герцог был поражен, увидев в деталях сердце Империи, где искусство стало центром коммерции, что доказывали прилавки с гравюрами, расставленные у стен; я сам старался не смотреть на гравюры, дабы лишний раз не вспоминать о своем постыдном унижении.
Я заказал виды Фельсенгрюнде одному молодому художнику, подвернувшемуся очень кстати: гористые кряжи с бесчисленными водопадами и поваленными деревьями, ветхие лачуги под Винтерталем, голые печные трубы Крантора на севере и изумрудные ручьи Винкельбаха на юге. Вообще-то я мог сделать эти рисунки и сам, сидя на стуле где-нибудь на опушке, ученики держали бы надо мной полог, защищая меня от солнца, или бегали бы в лес за водой, чтобы утолить мою жажду. Но я слишком любил свою уютную мастерскую, чтобы гоняться за красотами вульгарной природы. Ландшафтному художнику, закончившему свою работу, настоятельно рекомендовали не задерживаться в Фельсенгрюнде. Я попросил бугая Клауса лично отконвоировать живописца до северной границы герцогства.
За шесть лет я потратил восемьсот флоринов на покупку скульптур. Помимо прочего, там было бронзовое литье учителя моего отца Джамболоньи – гривастый «Лев», вызолоченный огнем, только хвост, увы, сломали при перевозке; «Спящая нимфа и сатир», купленные на распродаже вещей из дома одного знаменитого болонского торговца; еще один лев, на этот раз – терзающий лошадь, покрытый светло-коричневой патиной и красной матовой глазурью. (Видите, что осталось в памяти сына от творений его отца? Я гадал, касалась ли рука молодого Анонимо сусиниевского литья.) Герцогу особенно понравилась последняя скульптура, он неустанно сравнивал хищную львиную голову, плоть агонизирующей лошади, навеки пронзенной острыми клыками, с его отвратительной гравюрой дракона, пожирающего слуг Кадма. Благодаря Шпенглеру мне досталось несколько редких диковин: чернильница в виде краба, поднявшего клешню, чтобы схватить – и держать – очинённое перо: похожая была у моего отца; миниатюрный слоник из неизвестной мастерской, весь изрезанный морщинами; кубок в форме выпяченных губ сатира; несколько гладиаторов, изящно застывших в защитных позах, как будто последнее, что они видели в своих крошечных жизнях, – обращающий в камень взгляд Медузы Горгоны. Именно Георг Шпенглер прислал мне вечно модного «Летящего Меркурия», который, по настоятельному требованию герцога, сформировал динамичный фокус его скульптурной коллекции.
Держись, держись, затаивший дыхание читатель!
Как куратор я был неутомим. В сопровождении внушительного эскорта я часто ездил по Германии, охотясь за коллекциями, выброшенными на аукционы. Однако финансовые возможности крупных клиентов – среди них стоит назвать герцога Баварии – низводили меня до роли падальщика, способного торговаться лишь за ничтожные объедки. Ограниченный в средствах, я полагался на свои имитаторские навыки.
Давайте я расскажу вам, что успел сделать.
В гладкокожей, эротичной манере позднего Бартоломеуса Шпрангера (наверное, в качестве личной признательности: что-то вроде воскрешения Лазаря) я написал любимых куртизанок герцога в облике Каллисто, соблазняемой Юпитером, который, чтобы покорить упрямую нимфу, принял обличье Дианы. Классический сюжет убедил Альбрехта Рудольфуса в том, что это камерное произведение было вполне приличным. Я смягчил гусиную кожу куртизанок (им пришлось пролежать друг на друге несколько часов, а в помещении было прохладно) и «перекрасил» их с русой – на блондинку, и с шатенки – на брюнетку, чтобы напомнить герцогу о его плотской инициации, случившейся много лет назад (и, кстати, на мои деньги).
Потом я написал двух обнаженных, якобы Лукаса Кранаха (Старшего или Младшего), свой вариант «Святого Антония» Иеронима Босха и гравюр раннего Альтдорфера; сюжет был навеян перевалом Богоматери, где святой Георгий в сверкающих латах спасал девицу настолько мясистую и бесцветную, что понравиться она могла только немецкому дворянину. Хихикая про себя, я воскресил мертвую руку Джана Бонконвенто и дал миру новую Марию Магдалену, подделав работу моего первого хозяина и тем самым словно изгнав из себя его дородный дух. Для украшения Камергалери я написал портреты Альбрехта Рудольфуса, его родителей (улучшив восковые бюсты Теодора Альтманна) и, потакая придворной знати, изобразил Винкельбахов с их женами и детьми и Мартина Грюненфельдера в обществе его любимых гроссбухов.
Это были законченные произведения, не требующие какой бы то ни было доработки; но искусство подделки не ограничивается простым формальным сходством. Мне нужно было состарить едва высохшие имитации: я писал их на муслине, чтобы потом скрутить в рулон для получения кракелюр, и лишь после этого вставить полотно в подходящую раму. Двое моих агентов – прощелыг, подобранных мной в самых грязных трактирах Фельсенгрюнде и согласившихся работать под угрозой виселицы, – обшарили всю Баварию в поисках старых, изъеденных червем картин, которые я мог бы использовать. Когда ничего подходящего не находилось, ваш дотошный педант собственноручно сверлил в чистых панелях отверстия, якобы оставленные мифическими древоточцами. Я превратил своих учеников в гробокопателей, извлекавших скончавшихся древесных паразитов из их могил в старых бревнах, и набивал их добычу в высверленные дыры. В конце концов, когда картины в должной мере покрывалась трещинами и червоточинами, я коптил их в камине, скрадывая сажей слишком яркие цвета, пока фальшивый Дюрер или Босх (набитый ужасами, как гадючья нора!) не приобретали ветхий старинный вид.
На это было еще не все. Я отсылал эскизы ксилографии, снабженные липовыми монограммами Грина Бургкмайра, во Франкфурт, своему другу Людольфу Бресдину, и изготавливал бесчисленные рисунки («наброски» к известным произведениям или просто фантазии в чужом стиле) на любые сюжеты, библейские или античные, какие только смог припомнить. Рисунки эти, якобы спасенные из разоренных поместий каких-то немецких банкиров, сформировали основу бумажного раздела библиотеки; любимым занятием герцога стало разглядывать их через лупу, бормоча что-то себе под нос, подобно какому-то пыльному антиквару.
Конечно, имея на руках так мало образцов стиля, было очень непросто рисовать в манере Дюрера, Грина или Шпрангера. Люди, не зарабатывающие Искусством себе на хлеб, думают, что это занятие – сплошное удовольствие. Им кажется, что мысли художника легки и свободны, как мысли садовника, хотя на деле его голова забита сомнениями и тревогой. Наверное, и моя рука дрогнула – и не раз, – искажая линии штрихованных имитаций. Но герцога радовали новые поступления; и где-то с час я мог наслаждаться своими изделиями и достижениями, пока неусыпная нужда пачкать бумагу вновь не гнала меня к столу.
Однако не я один заполнял библиотеку; были ремесла, об освоении которых я не мог и мечтать. Я старался как мог обеспечить комфорт ремесленникам в восточном крыле замка: я пригласил часовщика, и ювелира, и одного молодого резчика по камню (который выдержал всего месяц в нашем горном тумане), и Мордехая бен Эзру, астронома из Кракова. Последний, обладая работающим телескопом, жил в Фельсенгрюнде целый год, называя в честь герцога небесные тела – те, об открытии которых он по невежеству своему не знал. (Не сказать, чтобы это было таким уж мошенничеством. Если мы на далекой Земле даем имя небесной сфере, оной сфере от этого ни жарко, ни холодно. Какое дело сверкающему бриллианту до его подлунного имени? Если червь, чудом избежавший смерти от моего сапога, назовет меня царем, по этой причине я вряд ли сделаюсь монархом в мире людей.) Этот странствующий ученый не имел особых притязаний на дружбу со мной. Более-менее я сблизился только с Адольфом Бреннером. Мы болтали на ломаном итальянском, кажется, единственном языке, на котором его мальчику, Каспару, было приятно смеяться, обнажая идеальные белые зубы: забавный контраст с его черным лицом. Прошло какое-то время, и за «Братскими объятиями» последовала еще дюжина веселых кукол, оживавших при помощи шестеренок и блоков. Механик сходил с ума по своим заводным созданиям, как будто они были его плотью и кровью, – особенно сильно он сокрушался, когда его неуклюжий мальчонка ронял их на пол или ломал заводные ключи. Все это пригодилось, когда Альбрехт Рудольфус – наш все более угрюмый патрон – заказал «несколько заводных детей», чтобы заполнить часы досуга.
– Непростое задание, – признался Бреннер, напуганный такой перспективой. – Но мы постараемся, так ведь, Каспар?
Вот так все «библиотекари» под моим началом посвятили себя своему ремеслу. Не обращая внимания на опасения казначейства – или запросы на новых рекрутов, чтобы помочь собирать растущие налоги, – Альбрехт Рудольфус совсем удалился от публичной жизни, даже обедал в библиотеке, забросив орден святого Варфоломея, который одиноко заседал в банкетном зале, провозглашая тосты за здоровье пустующего трона.
Меня, Томмазо Грилли, в одинаковой степени ненавидели и боялись. Эти блескучие насекомые, дворяне, обиделись на меня за то, что устройством бесплодных свиданий я отвлекал герцога от его долга – продолжения рода. Моя двойная обязанность – придворного художника и сводника – надолго укрепила мою власть в замке: это был секрет Полишинеля, бестелесная гербовая печать. Но уже назревала насущная необходимость в свадьбе, и в то же время страсть герцога к куртизанкам начала увядать. Его утомили собственные капризы; я понимал, что когда-нибудь, рано или поздно, он точно так же устанет и от меня. Поэтому, в последний день своего сорокового года, я взял в руки перо и бумагу. Пришло время найти герцогу жену.