19. Акробаты

Подходите, подходите, добрые жители Цуга! Поставь свою бочку – заведи свинью в хлев – брось улов обратно в реку. Вы усладите глаза диковинами и насытитесь удивительными историями до самого Судного дня. Подходите поближе, не стесняйтесь. Сам Великий Султан почитает себя нищим, ведь он не видел нашей игры. Да, мадам, нищим. Царь Московии отправил на поиски нас сотню рыцарей, чтобы мы повторили свое представление. Дамы и господа, прежде вы начнем, я хотел бы спросить, есть ли среди почтеннейшей публики воры-карманники? Вы, милейший? А, вы просто голову почесали. Так что, никого? Это хорошо, поскольку, когда мы начнем, вы забудете обо всем. Я видела целые толпы, раздетые до белья, – и никто ничего не заметил. Я вам поведаю… (– А она не перебарщивает? Тс-с. Я все понимаю, но… царь Московии? – Тише, Томас. Сходи за своим колчаном.) Есть ли тут бородатые мужчины? Отойдите подальше, добрые господа, а то неровен час подпалите свою красоту – наш Абрахам изрыгает пламя, что твой дракон. (Из-за кулисы появляется Абрахам, и какая-то девочка на отцовских плечах начинает безутешно рыдать. Абрахам припадает на одно колено и выпускает в небо огненный шар; потом гасит факел во рту.) Но это еще не все – нет, – сейчас вы увидите магию великого волшебника Де Бурго! (Хилая вспышка, дымовая завеса со сверкающими искорками, и Ульрих кланяется под нестройные аплодисменты.) У нас есть клоуны и жонглеры! Иоганн и Якоб, летающие братья! (Парни, легкие, как кузнечики, влетают с площади в толпу, которая расступается с испуганными вскриками и смехом.) Не бойтесь, дамы и господа, они еще никого не сбили. Впрочем, у нас есть Иль Дотторе, который вас вылечит, если что. (Вати с привязанной к животу подушкой прогуливается у фонтана, поглаживая маску. Дети хохочут над его неприличным носом. У него за спиной суетятся сестры Штеффи и Фрида – щипают его зад.) Это дзанни, друзья мои, а еще у нас есть Пульчинелла и Коломбина, как в настоящих итальянских комедиях. А вот и хитрец, знаток дел любовных, наш херувим. Что говорите? Староват для амура? Как же так, милейшая дама, гляньте на ямочки у него на щеках, гляньте, какие локоны. Говорю вам, опыта ему не занимать. Он работал на самого Главного Купидона – маленького шалуна Любви – и связывал юных влюбленных. Теперь он все больше занимается кошками да собаками, да старичками, которым пора бы и взяться за ум…

Поглядите на своего рассказчика, голого по пояс, в желтых чулках и с колчаном на бедре, который размахивает луком и притворяется, будто целит в толпу. Некоторые зрители со смехом пригибались; других соседи подталкивали под прицел. Во время представления я несколько раз появлялся на сцене, чтобы пустить стрелу в ватные подушки на груди своих товарищей. Дело в том, что я стал персонажем комедии, очаровательным бесенком, который участвует в действии и удаляется, дрожа от унижения, до следующего выхода. В конце пьесы, если моя роль удавалась, я выходил к публике, чтобы очистить их карманы. Это было единственное амплуа, которое фигляры смогли для меня подобрать.

Первые дни в труппе были отнюдь не легкими. Жонглирование, с которым сестры Штеффи и Фрида справлялись бесподобно (они держали в воздухе сразу двенадцать шаров, ловили их губами и перебрасывали друг другу), для меня обернулось фонарем под глазом и выбитым зубом. В акробатике я потерпел полную неудачу. Остальные ходили колесом, а я складывался пополам, подобно непропеченному пирогу; они ловко кувыркались, я грохнулся оземь и с сочным всхлипом расквасил нос. И это притом, что всем моим коллегам, за исключением Абрахама и братьев-кузнечиков, пришлось учиться своим трюкам уже во вполне зрелом возрасте. Что могло оправдать мою неуклюжесть, кроме жалкого упования на старость?

И все-таки мне нашлось место в труппе. Вати, плотник по профессии, лепил комедийные сцены из обрывков детских воспоминаний о спектаклях венецианской труппы, которая когда-то дала представление в его родном городке. Благодаря моим итальянским корням меня посчитали (сразу оговорюсь: ненадолго) авторитетом в области итальянской комедии и пригласили в актеры. Увы, занимаясь всю жизнь лицедейством, я исчерпал свои художественные резервы. Я не мог притворяться даже на сцене, где притворство невинно. Ясно, что Пульчинелла из Ульриха вышел мрачноватый, поскольку в качестве сценического костюма он просто вывернул наизнанку мантию волшебника; но из его жены Сары получилась восхитительная Коломбина. А Штеффи и Фрида так ненавидели моего честного и нервического дзанни и награждали его такими злобными взглядами из-под масок, что вскоре я упросил Вати снять меня с роли. В конце концов, отчаявшись найти себе место, я вспомнил, как работал моделью для Бартоломеуса Шпрангера в Богемии, и рассказал Мутти и Вати про темный череп, про memento morн и мою неуклюже развалившуюся фигуру. И у них появилась идея – так родился мой увечный Эрос.

Зрители приняли меня на «ура»; целый год мы путешествовали через Аппенцелл на запад, к Цюриху, побывали в Бадене и Альбисе, и везде проказливый коротышка вызывал неизменный смех у почтеннейшей публики. Я потрясал луком, но вместо любви, каковая должна загораться в сердцах, пораженных стрелами Амура, их животы сотрясали приступы хохота. Месяцами я корчился от унижения. Мне, с моим дряблым животом, хотелось казаться богом, являющимся в ослепительном блеске. Лишь к концу зимы я научился любить своих зрителей и стал специально стараться их развеселить. Как заметил Абрахам – человек очень умный, несмотря на свой звероподобный облик, – швейцарцы издевались не над Томмазо Грилли, а над Томом Купидоном – комическим гротеском престарелой юности. Поэтому людское молчание стало для меня ненавистнее их смеха; аплодисменты, которых я месяцами стыдился, теперь бодрили мою усталую кровь. В холодные зимние дни гогот зрителей над моими проделками (уc-тройство любовных раздоров среди комедиантов, густо сдобренное вульгарным юмором деревенских пьянчуг) утешал меня и согревал.

После представления, когда Вати разносил всем глинтвейн и, если случались хорошие сборы, горячую похлебку, купленную в ближайшем трактире, мы стояли и смотрели, как расходятся зрители: они возвращались к прерванной работе, повернувшись к нам спиной, словно мы перестали существовать. Завтра сюжет представления немного изменится, послезавтра он должен стать совершенно другим, если мы хотим тут задержаться; но сейчас, воспарив над людским безразличием, мы можем снять флаги и ленты и скатать разрисованный холщовый задник. Мыс Сарой и старшей дочерью Ульриха, Митци, занимались сбором реквизита – сброшенными париками и масками дзанни, на отверстиях которых еще ощущался запах медового юного пота сестер. (Да, признаюсь, амур был сражен своей собственной стрелой. Фрида, однако, была помолвлена с Иоганном, а Штеффи, с ее обмороками и ужасными видениями, казалась слишком святой для подобных вещей. «Уж станешь святым, – съязвил как-то Абрахам, – с таким-то лицом». Но Томмазо бы боготворил ее, невзирая на ее безумие, не будь он таким старым уродом.) Потом, когда все было собрано, мы устраивались на ночлег в найденном Мутти убежище. Постоялые дворы для нас были закрыты, если только мы не соглашались мыть полы, на которых потом и спали, или оттирать жирные тарелки гнилыми тряпками. Впрочем, нам вполне хватало конюшен и хлевов, набитых соломой, где мы могли, прочихавшись, удобно устроиться на ночлег.

Помню тепло вьюжных ночей, когда мы, спасаясь от холода, сбивались в тесную кучу и спали, прижавшись друг к другу, бесполые, как дети. Иногда в соломе шуршали крысы, огромные, как щенки. Митци и ее сестренка боялись (как и я сам) крысиных хвостов и дрожащих носов, но хозяева часто кормили нас завтраком в обмен на тушки вредителей, поэтому мы проходились по хлеву с лампой Вати, Абрахам пронзал крыс вертелом и перебрасывал их одуревшему от восторга Конраду. Он всегда очень интересовался смертью, этот молодой Петушок, хотя я не видел, чтобы сам он прихлопнул хотя бы муху. Резкий переход от движения и чувства к неподвижной безжизненной тушке, должно быть, казался ему чудесным, как алхимический опус. Я не раз наблюдал, как он пытается заплетать их холодные хвосты или тычет палкой им в пасти, как он тормошит и дергает дохлых крыс, словно возражая против их безжизненности.

Спровоцированный интересом Конрада, который все остальные считали полным идиотизмом, как-то утром я принялся рассматривать молодую крысу и вдруг увидел ее четче и ярче, чем у меня это получалось на протяжении многих лет. Она лежала на спине, с дырой в животе, и мех вокруг раны был немного окрашен кровью. Белесые лапки одеревенели, и меня удивила длина ее задних ног и коготки, похожие на семена полевых трав. Я заметил маленькую пуговку члена, чешуйчатый, почти змеиный хвост, трещину рта с желтыми черепками. Над тушкой уже вилась муха. Я перевернул трупик ногой и почувствовал запах гниения. Сбоку крыса походила на мышь, ее уши казались хрупкими ракушками, а полузакрытые глаза напоминали свежие капельки чернил. Крыса, которую принято называть серой, на самом деле была кое-где бежевой, местами – белесой, а на шее ее шерсть становилась русой. Маленький зверек – мертвый, как сухая солома, и даже еще мертвее.


Что же я понял про Мутти и Вати, про Абрахама и братьев-попрыгунчиков теперь, когда мне вновь открылось видение вещей? (История жизни каждого из них с полным правом могла бы попасть на страницы этой книги. Что есть человечество, как не библиотека ненаписанных книг, которые никто никогда не прочтет?) Свобода: вот что их объединяло. Свобода от причуд и капризов власть предержащих, от религиозных распрей и всепоглощающих войн. Их нельзя принудить к службе, они не будут покорно жить и покорно умирать, словно овцы на бойне. Испанцы называют таких «picaros», а мы, итальянцы, менее снисходительно именуем бродягами; отовсюду их гонят, от деревни – к хутору, от рощи – к лесу, словно они вредители, переносящие болезни. Изгнанные из своих домов, они забросили свои ремесла и заставили себя учиться всему заново, что я тоже пытался сделать (но безуспешно) в северо-западном Тироле. Какой выбор оставался у нищих скитальцев? Многие превратились в стервятников, подвизавшихся в армейских тылах, маркитантов, а заодно и проституток, воров и разбойников. Но Мутти и Вати отказались осквернять землю Господню кровавыми следами. Они выбрали фиглярство с его вечным голодом и неопределенностью, подозрительностью богатых господ и враждебностью всех религиозных течений.

Но откуда они? Что довело их до такого отчаянного положения?

Мутти, наш вожак, никогда не распространялась о своем прошлом. Абрахам однажды шепнул мне, что когда-то давно она была шлюхой в Аугсбурге («А где бы еще она так отточила свой острый и хлесткий язык?»), а Вати, настоящее имя которого было Юстус, был одним из ее клиентов. Их любовь расцвела и породила плод в утробе Мутти; поэтому влюбленные бежали из Аугсбурга, спасаясь от гнева «мамаши» и брошенных клиентов. Они поселились в Чемнитце, где Вати вернулся к своему ремеслу.

– И что с ними случилось потом?

– Четыре года назад в Чемнитце объявили призыв, чтобы помочь с блеском отвоевать Богемию. Вати был уже слишком стар, но они боялись за Ульриха. Он ведь собирался венчаться с Сарой. – Чего, за неимением средств, не сделали Юстус и его Магдалена. – Два дня они прятали Ульриха, решая, что делать. Они уже были в бегах, раньше, так что это их не пугало. Тут как раз подвернулись мы. Мы с братьями странствовали по Саксонии. Они упросили нас взять их к себе. Ульрих уже знал кое-какие фокусы, смешившие девушек и злившие парней. Ну, мы их и приняли… я их принял… вроде как вместе, оно интереснее. С тех пор наша труппа только растет, ты вот – последнее приобретение.

– Так это ты их учил?

– Мы их учили. Как прыгать, как ходить на голове. Как жонглировать и веселиться на сцене. Мутти тянуло к этому, как муху на дерьмо. Старые привычки. Между нами говоря, из нее вышла бы замечательная «мамаша».

– А Штеффи и Фрида?

Они были дочерьми дрезденского перчаточника: мастера настолько знаменитого, что его услугами пользовалась семья Лобковиц. Чтобы угодить благородному заказчику, перчаточник перевез семью в южную Богемию; как-то ночью, после битвы у Белой Горы, несколько беглых наемников с волчьими повадками подожгли их дом вместе с перчаточником и его женой. Сестры же спрятались во дворе. Абрахам не сказал – потому что не говорили они, – что за страдания пришлось пережить в ту ночь несчастным сиротам. Возможно, им было бы лучше отгрызть себе пальцы от горя, чем плачем выдать свое убежище. С тех пор младшую, Штеффи, мучили видения и припадки. (Однажды она упала в обморок прямо во время представления, а деревенские дурни хохотали, решив, что так и надо.) Здравомыслящая Фрида, старшая сестра, боялась, что если они останутся в Богемии или вернутся в Дрезден, то ее сестру могут сжечь на костре как ведьму. Они бесцельно бродяжничали, пока Судьба не свела их с акробатами.

Летним вечером у Цюрихского озера я сам наблюдал нашу Кассандру в трансе. Я уже спал в уголке коровьего загона, но Абрахам меня разбудил. Я увидел Штеффи: ее подперли снопом, как тряпичную куклу. Над ней хлопотала Фрида, а братья держали ее трясущиеся руки. Лицо девушки было мертвенно-бледным, над верхней губой блестели бисеринки пота. Казалось, что ее лихорадит.

– Где огонь? – услышал я бормотание. – Что горит? – Она говорила, словно читая слова, выписанные в тумане горящими буквами. – Я вижу огромных птиц над городами… Их крылья черны и неподвижны. Небо объято их пламенем. Я вижу, как горит Дрезден… словно лев с пламенеющей гривой… Люди ныряют в кипящие фонтаны. – Потом она судорожно вздохнула, выпав из пророческого транса, и погрузилась в глубокий сон.

– Это дракон, – сказал Абрахам, когда мы вышли на свежий воздух.

– Кто, Мутти?

– Дракон, приятель. В сердцах людей. Он может спать много веков. А теперь он проснулся и поднимает голову в Христианском мире.

– Ты же не думаешь, что она пророчествует?

– А ты не думаешь, что это… все это, – он сердито ткнул в небеса, – когда-нибудь превратится в прах?

Нет, я так не думал. Я ответил, что все меняется, но мир продолжает существовать. И будет существовать как минимум до тех пор, пока любовь способна гасить огонь. Абрахам скривился и потянул себя за кольцо в носу. ^

– Я разбираюсь в огне, Томас. Я знаю, что такое пламя.

И все же в них была любовь. Мутти и Вати стали приемными родителями для обширной семьи. «Разве мы не братья и сестры во Христе?» Вати приглашал своих детей к молитве, но меня беспокоила их предполагаемая близость с дружественным Богом, который мог бы – услышав соответствующую молитву – подарить теплую куртку или подлечить распухшую десну. Я признаю, что мое чувство смущения было достаточно странным, ведь я сам познал Бога не больше свиньи в хлеву, хотя и обладал, по уверениям священников, бессмертной душой. Внутри, как болезнь, набухающая в кишках, созревало желание исповедоваться; но нашего брата в церквях не особенно ждали, вне зависимости оттого, какое там было причастие – чудодейственное или метафорическое. Слишком много времени мы проводили в дороге, заучивая роли и починяя костюмы. А с Вати мы не были настолько близки, чтобы я мог с ним делиться своими духовными терзаниями. Среди акробатов существовала негласная договоренность, что теологических дискуссий следует избегать. Может, по этой причине – ради мира, который открыто провозгласили приверженцы Реформации и католики, – бродяги нашли убежище в Швейцарии? Они искали духовного покоя, идущего от телесной свободы. И только я, не доверяя своим товарищам и сомневаясь в их ко мне расположении, пребывал на краю отчаяния.


* * *

Когда мы выступали в Бруннене, что на восточном берегу Вирвальдштеттерзее, вышло так, что я непреднамеренно испытал верность своих друзей. Россказни Мутти и волшебство Ульриха обеспечили нам внимание публики, а огненный кашель Абрахама растопил ледяной прием. Я, как всегда, изображал херувима и как раз собирался влюбить Пульчинеллу в напыщенного доктора, когда лодочник из толпы выкрикнул непристойность насчет моих, как он выразился, «доек». (День был холодный, что поделаешь.) По гоготу окружавших его пьяных остолопов я вычислил обидчика – плотного белобрысого юнца, веснушчатого сверх меры, с узкими наглыми глазами и пеньками угольно-черных зубов. Недолго думая, я натянул тетиву и выстрелил. Затупленная стрелка попала лодочнику в макушку, и он с воплем рухнул на руки своего товарища.

– Дамы и господа, посмотрите на эту сократову любовь. Когда парень слишком уродлив и женщины его не любят, приходится искать утешения среди своих. – Зрители зашлись в хохоте, разглядывая негодяя. – Смотрите, это любовь с первого взгляда! Поцелуй его, Гюнтер! Чмоки-чмок!

Спутник лодочника помог ему подняться на ноги и тут же отпрянул от него, как от прокаженного.

– Я тебе еще покажу, чертов гном, – каркнул мой обидчик в бессильной ярости: на сцене я был неуязвим.

– Заметьте, дамы и господа, какое самообладание. Фу-у! Хорошо, что Любовь слепа.

Представление было скомкано, мы быстро раскланялись, а за кулисами меня встретили шутливое подмигивание, глоток вина и мрачное неодобрение Мутти.

– Глупый поступок, – сказала она. – Не надо было этого делать.

– Да он уже, наверное, смеется над этим забавным случаем в таверне с друзьями.

– Бруннен – его территория. А ты его унизил.

Когда прошел первый восторг отмщения, я и сам понял, какую опасность накликал на себя. Я был как брошенный любовник, созерцающий ошметки своей страсти; но меня обуяло негодование.

– А что, только вам можно издеваться? Вы задираете домохозяек и старых распутников…

– Домохозяйки и распутники не носят ножей.

Ко мне на помощь пришел Абрахам, всегда готовый перечить Мутти.

– Оставь его, – сказал он, в шутку зажав мою голову у себя под мышкой, где я разрыдался, как человек, чистящий лук. – Эта стрела защитила честь всей нашей труппы. И вызвала драгоценный смех публики.

– Все равно ему надо держаться настороже, пока мы в Бруннене.

Собрав декорации, мы вернулись на свою стоянку – портовый пакгауз на причале, окруженный баржами. Лодочник и его компания, должно быть, проследили за, нами и дождались, согреваясь бутылками тичинского вина, пока я не отделился от своих. Злость сделала их терпеливыми; только около часа ночи, когда луна в ночном озере уже таяла, как мыло, я выбрался из кучи своих храпящих собратьев и направился клипе облегчиться.

Внезапно они налетели на меня: оскорбленный лодочник с предполагаемым благоверным, громадным Полифемом, и сальным юнцом, которого шатало от выпитого вина.

– Помнишь меня, чертов гном?

Я заметил, как распух его гульфик, и меня затошнило. Плюс к тому я случайно, от страха, обмочил лодочнику лодыжку, что, разумеется, не сделало его добрее.

– Помогите! – мявкнул я, прижатый к мокрой липе разодранным ухом. Юнец захихикал и поставил ногу мне на ребра.

– Сейчас я тебе покажу такую греблю, прорычал мой противник, – что даже рыбе будет противно к тебе прикасаться. Держи его, Арнольд.

Я с ужасом осознал, что клапан моих подштанников расстегнут.

– Пожалуйста, не надо! Я старый человек! – Но они не знали жалости; мне заткнули рот и бросили Арнольду на колени. – Нет! Нет!

Наши голоса, должно быть, отнесло ветром, потому что этому головорезу не удалось осквернить мою плоть своей яростью. Я услышал глухой стук, похожий на падение ветки, и короткий стон. Я освободился и, перевернувшись, увидел Абрахама – голого по пояс и красного, как сатана, – который держал лодочника между молотом своего кулака и наковальней колена. Арнольд с удивлением потер ослепший глаз, пришел в себя и ударил Абрахама по почкам, после чего ему на плечи, как кошка, запрыгнул Ульрих. Арнольд попятился и попытался сбросить непрошеного наездника, но Ульрих запихнул ему в нос два пальца. Пьяный юнец, наш третий противник, поспешил смыться. Я думал, что навсегда. Но он быстро вернулся с железной цепью, размахнулся, по-прежнему глупо хихикая, и хлестнул Ульриха по плечу, при этом попав его скакуну в лицо. Цепь гудела и извивалась, как змея, в лунном свете. Абрахам прекратил дубасить голову лодочника и попытался ее поймать. Цепь накрутилась на его руку – он выдернул ее из пальцев юнца и зашвырнул далеко в озеро. Бой сделался ожесточеннее: местных подогревали вино и злоба, Абрахам и Ульрих дрались за свою жизнь. Окровавленный главарь, с опухшими, как фиги, глазами и раздавленным носом, вытащил нож и принялся вслепую размахивать им, ориентируясь на звуки борьбы. Абрахам всадил в его бицепс свои драконьи зубы, и окрестности озера огласились воплями. Я должен был бы им помочь, но, признаюсь, меня сковал ужас. Только когда в битву вступил Конрад – он блеял, как ягненок и тряс своей бородкой, – я набрался смелости и вмешался. Чувствуя, что чаша весов склоняется в нашу сторону, я воспользовался своим телосложением и врезал лодочнику в самое больное место, так сказать, между ветрами и водой.

Драка утихла. Победители, Абрахам и Ульрих, отпустили своих противников и позволили им уйти. Мы втроем едва оттащили Конрада от лодочника.

– Хватит, хватит, – уговаривал его Ульрих, и Конрад, увешанный слюнями, завертелся волчком, как танцор, и повалился на гравий. Мы наблюдали, как злодей выползает из его объятий и изрыгает на землю обильный ужин. На меня навалилась усталость. Мне было его почти жалко – столько ран придется зализывать. Абрахам присел на корточки и мягко заговорил с лодочником, как генерал на поле боя обращается к пленному; убедившись, что жизнь лодочника вне опасности, мой друг обнял нас окровавленными руками.

– Пошли, – сказал он. – Друзья его заберут. Остальные актеры проснулись от шума и собирались

идти на поиски, Мутти и остальные женщины собирали вещи, чтобы при необходимости быстро сняться с места. Сара закричала при виде ран Ульриха; остальные бросились ко мне, Абрахаму и Конраду, пытавшемуся пантомимой изобразить наши приключения. Абрахаму волей-неволей пришлось рассказать о случившемся; его рассказ был встречен яростным негодованием и чем-то вроде племенной гордости. Мне аплодировали и хлопали по плечам, как верную собаку – нет, не собаку, товарища, – и только Мутти сердито хмурилась.

– Ну что, ты доволен? – спросила она.

– Простите?

– Ты доволен этим свидетельством верности? Когда кому-то из наших грозит опасность, мы будем драться за его жизнь. Ты в этом сомневался?

Абрахам почуял несправедливость там, где ее не было.

– Женщина, это затеял не он. Они хотели его изнасиловать.

– А кто сказал, что они не вернутся с ночным дозором, чтобы отомстить? Тот парень, конечно, скотина, но он здешний. А мы для властей – разбойники и бродяги. Надо немедленно уходить. Прямо сейчас.

– Прости, Мутти. Я виноват.

– Ты ни в чем не виноват, – сердито сказал Абрахам.

Потом все занялись своими тюками, столбами и знаменами, плакатами и едой, детьми и зобами. Я собирал реквизит, включая свой злосчастный колчан, с которого все началось, и наш скудный запас хлеба и пива. Еще одна рука, в последний уже раз, потрепала меня по голове и быстро отдернулась. Я оглянулся и по нарочито независимому виду Мутти догадался, что это была она.


* * *

Грядущие неприятности выбрали провозвестником мою голову. Хотя Швейцария наслаждалась сочной зеленью июля, у меня в крови поселилась осень, мои ноги покрылись черной проволокой вен, а кудри на голове, которыми я заслуженно гордился, начали выпадать клочьями. Я все время щупал и приглаживал волосы, содрогаясь от отвращения. Никто из фигляров не комментировал мое облысение, кроме Абрахама, который посоветовал собирать волосы для растопки. Дородный Нарцисс, я рассматривал свое отражение в горных озерцах и жалостливо вздыхал, пытаясь удержать на месте редкие волоски. Через неделю все кончилось, и моя голова обрела идеальную форму, при виде которой любая наседка сошла бы с ума от счастья.

– Ладно, пусть это будет посвящением, – сказал я своему водяному двойнику, – моему покойному другу.

К тому времени, как мы достигли городка Андерматт в сердце массива Сен-Готтар, я был лыс, как булыжник, – и играл Купидона в отвратном парике. К тому времени мы уже очень долго не заезжали в города, и оказалось, что Мутти тоже страдает неведомой хворью. Она показала нам сыпь на глотке, как будто, выставив ее напоказ, она сможет избавиться от этого наваждения. Ее характер заметно ухудшился: любая гримаса или кашель вызывали раздраженную отповедь, а Абрахам, который всегда ловился на провокации Мутти, теперь ругался с ней без передышки. От малютки Митци мы узнали, что бабушка отдавала ей свою долю сыра, хлеба, черники и редкого лакомства – крольчатины. Эти жертвы, которые Мутти с негодованием отрицала, были понятными, даже похвальными; наша девчушка, талисман и любимица всей труппы, собиравшая деньги со зрителей, за последние месяцы стала бледной и хрупкой, так что Ульриху приходилось нести ее на спине, когда ей оказывали ноги, усыпанные нарывами. Поэтому основным поводом для волнений (а их хватало всегда: еда и кров, безразличные толпы и подозрительные магистраты) стал наш вожак – наша великая матерь, как называл ее Абрахам.

Город Андерматт встретил нас неприветливо. От крошечных сборов здоровье Мутти ничуть не улучшилось. Под тяжелыми взглядами служителей закона мы направились к горным перевалам, к цветущим лугам и изобильным лесам за ними, где мы могли бы добыть себе пищу и получить крышу над головой, не спрашивая разрешения у земных властей. Придерживаясь южных склонов, мы целыми днями брели без цели и направления, наслаждаясь солнечным светом, золотившим кожу и наливавшим соком яркие альпийские цветы – одуванчики и васильки, кувшинки и лилии, маки и звездчатые водосборы. Я находил утешение в четких контурах гор, в шепчущихся лесах из темных елей, пересыпанных светлыми лиственницами, в траве на опушках которых возлежали невозмутимые коровы, во взаимной заботе стегавшие друг друга хвостами по носу. Насущные заботы оставляли мне очень мало времени на раздумья, поскольку я занимался постройкой шалашей и поисками еды, носил воду из родников и драл лыко для веревок. Абрахам вновь показал себя с неожиданной стороны: устав от моего нытья насчет убитых башмаков, он снял мерки с моих ног и соорудил пару лаптей. Боль от мозолей постепенно утихла, но поскольку у меня были лишь стельки из грубой шерсти, холодные ночи и утренняя роса стали ощущаться намного острее.

– Не ной, – сказал Абрахам. Он снял чулки и показал свои ноги: на обеих не хватало мизинцев. – Обморожение. Жжет хуже огня. Мне было только двенадцать.

Их отличала не только физическая выносливость. Чем дольше я жил среди этих бродяг, тем сильнее поражался их изобретательности. Адольфа Бреннера привели бы в восторг силки, которые сооружали братья, – эдакие первобытные конструкции из рычагов и противовесов. Любой щипач позавидовал бы ловкости Абрахама, когда тот стоял, наклонившись, в реке, выуживая наш ужин. Посиневший от холода, он не сдавался, пока с торжествующим криком не вытаскивал из-под воды извивающуюся форель. Я тоже кое-чему научился: мастерить рыболовные крючки из шипов ежевики, разделывать рыбу и править нож на трутовике. Всю жизнь я считал себя перелетной птицей, но только сейчас научился читать книгу Природы: рисовать воображаемые линии в россыпях звезд, определять стороны света по ветвям дерева и узнавать на мокром береговом песке прерывистые цепочки следов выдры.

Тишина и неприметность раскрыли для меня свои миры. Лежа на животе на фиалковом покрывале, я наблюдал за семьей лесных куниц, как они резвились между корней и валунов, вертясь и прыгая, словно угри. Мне они казались веселыми. В другой раз я неподвижно сидел у шелестящих кустов, пока мышь с набитыми зерном щеками не принялась копошиться прямо под моими пальцами. Во всем этом моим наставником был Абрахам; ведь они с братьями были настоящими цыганами – их родителей унесла оспа, когда они были еще детьми, но мои товарищи все же успели усвоить кое-какие навыки и умения.

– Цыганский?! – воскликнул я, услышав эту новость. – Так вот на каком языке говорил Вати с Иоганном и Якобом?

– Он выучил пару слов, – признал Абрахам с кривой ухмылкой. – Братья еще очень молоды. Они как дети, они забудут язык своих предков. А ты – как твой итальянский?

– Мне кажется, что последние тридцать лет я даже сны вижу на немецком.

– Ничего, когда вернешься на родину, ты вспомнишь язык.

В который раз Абрахам ошарашил меня своим замечанием. Меня поразило очевидное: почему я сам никогда этого не сознавал? Мое желание исповедоваться, моя страсть к безумной Штеффи и ее крепкозубой сестре – все это было лишь проявлением неосознанного желания вернуться домой.

Я уже почти достиг своей цели, если считать ее таковой, когда состояние Мутти резко ухудшилось, и нам пришлось разбить лагерь в населенной итальянцами области к северу от Локарно. В мрачном настроении мы построили шалаши на лесной поляне вокруг костра, огонь в котором поддерживал Абрахам. Я как раз укреплял ветками свой навес из опавших листьев и мха, когда услышал болезненный крик Мутти. Уже несколько недель она жаловалась на жжение во рту, тошноту и понос, терзавший и опустошавший ее нутро. Теперь вся ее жизненная сила, а с ней и рассудок словно скопились у глотки, оставив лишь грубую брань и видения несмываемого греха. Мы с содроганием слушали ее проклятия, которыми она поливала свое распутное прошлое. Из леса вылетела стая крикливых ворон. Через два часа с ней случился первый паралич. Тогда я и узнал настоящее имя Мутти, которое Вати выдал, прижав ее крепкую руку к своей щеке.

– Анна. Анна, не покидай нас. Не спи, цветок моей жизни. Останься со мной.

Несчастье побудило нас заняться делами. Мы отправились охотиться и искать еду, оставив Вати держать жену за руку и взывать к равнодушным небесам. Штеффи и Фрида приготовили суп из крапивы, начистили горошка и корней лопуха для кроличьего рагу. Митци с матерью и маленькой сестрой ушла собирать чернику, потом они занялись отваром из мать-и-мачехи, который надеялись влить в рот Мутти. Мы с ужасом слушали, как она отказывалась есть и как жестоко ее потом выворачивало. Когда дьявол, поселившийся у нее внутри, устроил ей краткую передышку от паралича, она попыталась повеситься, и вот тогда Абрахам поделился со мной своей ужасной догадкой.

– Я видел такое раньше. Мы в семье называли это розой. Из-за красноты на шее. Ваши доктора, кажется, зовут такую болезнь «грубой кожей». Сейчас у нее в груди черная воронка, которая не успокоится, пока не засосет ее всю.

Постепенно среди нас воцарилось обреченное уныние. Мы продолжали искать пищу, но прекратили репетиции; кто придет на наше представление без великолепных вступительных речей Мутти? Митци и ее сестра непрестанно плакали, ощущая скорбь труппы, – не признаваясь самим себе, мы все ждали смерти Мутти. Не в силах выдержать это мрачное настроение, я несколько раз подавлял свой страх перед волками, медведями и худшим из зверей, человеком, и отравлялся на разведку в горы, за пределы наших охотничьих угодий. Обнаружив ветхую деревушку на каменистом склоне холма, я уговорил Ульриха оставить на время свой пост и отправиться туда в надежде выменять что-нибудь полезное.

После полудня мы вышли из лагеря, набрав безделушек, вырезанных братьями из дерева (ложки с ручками в виде совиных голов, вилки-цапли, пара хриплых дудок). Постепенно Ульрих расправил плечи, бесы страха попрыгали с его груди, чтобы порезвиться на травянистых склонах.

– Словно из тумана выходишь, – сказал он, и я отдал должное точности метафоры.

Три часа спустя, в деревне, старый крестьянин, шамкая беззубым ртом, пожалел нас и дал шесть яиц за ложки. Остальные жители оказались менее щедрыми, но нам удалось добыть немного сыра и пирог – горячий, прямо из печки. Дородная женщина, которая его испекла, нагнулась, чтобы вытереть слюни своему ребенку, и подвинула нам противень, словно боялась, что если я подойду ближе, то заражу ее чадо карликовостью.

– Если совсем припечет, – беззаботно заметил Ульрих, – ты всегда сможешь заработать на жизнь вымогательством.

Возвращались мы уже вечером, птицы пели свои псалмы, темные сосны вонзались в небо. Я буквально физически ощущал, как весь лес словно приседает от звуков наших шагов. Через луг метнулась лиса, оглянулась на нас, сверкнула зелеными огоньками глаз.

– Какое злое место, – прошептал Ульрих. Я его почти не слушал, отвлекаясь на хруст диких яблок и буковых орехов под ногами и пытаясь не наступить на поблескивающих слизней, растянувшихся у нас на пути, словно мигрирующие экскременты.

По непривычной тишине, еще не войдя в лагерь, я уже все понял. Под навесом из листьев и мха, освещенное сальными свечами с фитилями из рогоза, лежало ее тело. Издалека освещенный шалаш был похож на храм, и это было красиво: гораздо красивее, чем церковь на Пасху. Ульрих всхлипнул и побежал вперед, а я остановился, замерев от восхищения. Передо мной было чудо, противоположное Рождеству: разросшиеся ясли, обитатель которых вместо великого будущего был обречен на разложение, Вати в роли безутешного Иосифа, опирающегося на посох, и остальные – почтительные и немые, как скот. Хотя все это можно было сравнить и с Успением, да – влажные от холодного пота тряпицы, друзья и последователи, молящиеся над смертным одром, и безбрежное пространство, которое Дюрер даровал своей кухонной Мадонне (а Мутти – сами небеса), чтобы кирпичи и балки не помешали ее отлетающему духу.


Позже, уже ночью, когда все, кроме Вати, оставили бдение и Конрад рыдал рядом со мной, ужасные колики выгнали меня на воздух. Звезды пропали, черные облака затянули небо; дорогу к уборной – мы устроили отхожее место подальше от лагеря, за деревьями, – мне пришлось искать на ощупь. Как только я сел облегчиться, полил страшный ливень. Я выругался и поспешно натянул штаны. Потом, преодолевая небольшой подъем на обратной дороге, я неудачно поставил ногу и повалился в траву.

Смерть Мутти захлестнула меня, как волна. Я отчетливо и ясно увидел всю низость своей жалкой жизни, понял, сколько печали и скорби принес я другим. Все прожитые годы сжались внутри комом боли, из глаз брызнул соленый сок. Плод несчастья, я плакал без стеснения, и безразличный дождь смывал мои слезы. Я плакал не за себя теперешнего – не за то грязное отребье, в котором я сам-то с трудом узнавал себя, – я плакал за все свои прежние воплощения, за всех Грилли, оставшихся в прошлом. Я рыдал за дитя, слишком уродливое, чтобы утешить умирающую мать, за тень своего отрочества и за призрак отца, писавшего сыну мертвые письма. Я чувствовал на руках мертвый груз тела Адольфа Бреннера. Я наблюдал, как обезглавливают безумного Альбрехта. Особенно яркий образ – его голова в банке, а ведь я ее даже не видел. Я смотрел в страдальческие глаза ослика, которого я убил, а потом с большим аппетитом съел его жирное мясо, удвоив тем самым свой грех.

Встревоженный моим отсутствием Петушок Конрад выбрался под холодный душ, прополз за кусты и обнаружил меня. Увидев, как я сижу в луже размокшей грязи, закрывая лицо руками, он, наверное, решил, что я справляю некий обряд омовения; он не пытался вытащить меня из лужи или утешить, а просто уполз потихоньку обратно в шалаш, уверенный, что я его не заметил.

А я еще долго сидел на земле, пытаясь очиститься от распада и задаваясь давно назревшими вопросами.

Не из-за меня ли убили Альбрехта? Не я ли посеял семя, породившее несчастья: насилие и разбой в Фельсенгрюнде? Не я ли, из-за своего дьявольского аппетита, пытался нажраться за счет герцогства? Ведь оставь я маркиза в покое, он, как и все его предки, мирно правил бы своим Богом забытым скалистым клочком земли, и тогда герцогство Фельсенгрюнде, возможно, по-прежнему оставалось бы плодородной страной, доброй к своим обитателям? Но можно ли винить меня одного? Загигантские долги, за Мангейма и баварцев, за фатальную меланхолию герцога? Или, может быть, эта mea culpa, это раскаяние под проливным дождем было лишь проявлением духовной гордыни, непомерно раздутого самолюбия? Господи, ниспошли гнев свой на мою голову! Я мал телом и незначителен как творец, но я превысил пределы греха. Воистину, Господи, я величайший грешник. Взгляни yа меня.

Загрузка...