4. Джан Бонконвенто

– Дафай. Пшол фон. Кожаный остроносый сапог ткнул меня в бедро. Я вытер рукавом лицо и нос, прежде чем взглянуть вверх.

– Я просто смотрю, – сказал я.

– Нет, нет.

– Я был его учеником.

Испанец наклонился, чтобы показать мне кулак, густо поросший черной шерстью.

– Тфигай отсюда, – настаивал он. – Ты, пшол фон. – Щелкая пальцами, он попытался выманить меня из церкви, чтобы я не отвлекал верующих просьбами о подаянии.

– Я не попрошайка, – запротестовал я. – Йо но сой нищий, ты, осел.

– Осьол?

– Амига дель муэрто, эстой.

Солдат неуверенно замахнулся на меня мечом – плашмя. Даже пьяному – даже испанцу – нелегко заставить себя ударить убогого карлика. Тем не менее я решил отступить. Я прислонился к облезлому дереву рядом с лужицей кошачьей мочи и закусил губу, чтобы сдержать переполнявшие меня чувства. Небо заколыхалось, пойманное в чашу слез.

Арчимбольдо похоронили в Сен-Пьетро делла Винья. (Друг, если будешь идти мимо по каким-то своим делам, загляни в ее прохладную тень. Перекрестись перед алтарем, протяни руку к холодному надгробию и прочти эпитафию. Произнеси имя Арчимбольдо среди гипсовых святых.) На похороны пришло много народу. Богатые меценаты с супругами и пажами выстраивались в очередь; художники, одетые во все черное, как галки, разглядывали друг друга с высокомерным презрением; пришли даже послы, с унылыми по политической необходимости лицами. Что общего было у этих людей с Арчимбольдо? И все же их допустили на похороны, а я прятался за деревом, в месте, где гадили миланские бродяги, – лишенный возможности скорбеть об учителе. Солдат остановился и, брякнув толедской сталью, уселся на ступеньки.

По дороге домой – отголоски погребальных псалмов еще звенели у меня в ушах – я чувствовал, что жизнь моя кончена. Я потерял единственного наставника, а с ним – и надежду на лучшую жизнь. Его письмо, адресованное главе Священной Римской Империи, не могло оплатить переезд через Альпы; за недолгие годы нашего знакомства я еще не достиг того уровня, чтобы найти себе работу.

Отец встретил меня перед нашим домом. Он одолжил где-то одежду (его рубашка с оборками была чище, чем любое белье, когда-либо попадавшее мне в руки), а его лицо было красным от ярости.

– Томмазо, где ты был? Забыл, что ли, про назначенную встречу?

Нет, я не забыл. Он целыми днями твердил мне про «встречу», которая обеспечит мое «будущее». Даже смерть Арчимбольдо не вытеснила из моей головы эту «радужную» перспективу. Она придавала моим снам привкус скорого порабощения: отвратительный инструментарий мясника – разноцветные пробирки аптекаря – чистые надгробия в каменоломне.

– Поторопись, мы не должны заставлять человека ждать.

– Какого человека, папа?

– Того, кто ждет встречи с тобой.

– А почему он ждет встречи?

– Потому, что мы опаздываем. Ты во что это вляпался? Я ненавидел ходить с отцом, когда он куда-то торопится.

Я был как щенок, семенящий у его ног. Вскоре пот застил мне глаза, и ребра, казалось, вот-вот разлетятся в стороны; на Корсия деи Серви нам все же пришлось остановиться, чтобы я смог отдышаться.

– Ради бога, – взмолился отец. – Давай я тебя понесу.

– Я уже… подожди… еще чуть-чуть…

На самом деле, признаюсь, я не так чтобы и запыхался. Просто у меня не было другого способа затянуть дорогу. Я был уверен, что меня отдадут в обучение какому-нибудь простому ремеслу. Если отец не говорит, куда мы идем, я буду стараться, чтобы мы добирались туда как можно дольше.

– Залазь мне на спину.

– Не волнуйся… уф-ф… я сейчас сам пойду.

– Лезь на спину, черт тебя подери!

Чудесным образом исцелившись, я проковылял несколько шагов. Но отец все равно был намного быстрее меня, и большую часть пути я провел, болтаясь у него за спиной, как детеныш мыши-полевки.

Мы подошли к Порта-Ориентале -старым городским воротам, где карманники с радостью освобождают усталого путника от мирского бремени. Толстые шлюхи провожали нашего двухголового монстра пустыми взглядами. Пара, принявшая меня за маленького ребенка, улыбнулась отцу. Я ощущал напряжение в его плечах и, стукаясь нижней челюстью об отцовский череп, старался усилить хватку на его шее, чтобы оттянуть неизбежное парой минут легкого удушья. Но все было тщетно. Никогда больше, вплоть до моего возвращения в Ломбардию, через много лет, в лохмотьях и синяках, я не видел такого настойчивого и извращенного упорства, с которым сама Судьба заботилась о моем выживании. Счастью не за чем наряжаться в сверкающие одежды: оно может одеться нищенкой, старой сумасшедшей бродяжкой, которая стучится к нам в дверь в страшную бурю и которую мы отвергаем по собственной слепоте. Сколько раз я ругал свою удачу, называя ее бедой? Не ведая о Его планах насчет меня, я проклинал Господа с яростью муравья, которого милостиво обошла смертоносная стопа.

– Слезай… ох… сам пойдешь… Господи, что у тебя за вид?!

Груз был слишком велик. Даже когда я спустился на землю, спина моего отца сохранила память о нем. Его скособочило, как кусок мокрой глины. Я почувствовал легкий укол вины – токи горького сока Долга – и хотел снять с него это призрачное бремя. Но мы шли молча: я упрямо волочил ноги, а отец мучительно, дюйм за дюймом, выпрямлялся. Он сказал:

– Ты, наверное, думаешь, что я хочу тебя наказать. Я знаю, ты злишься на меня.

– Нет, папа.

– Я совсем никудышный отец?

– Вовсе нет.

– Какой же тиран таскает свою жертву на спине?

Город постепенно бледнел вдали, вонь человеческих тел уступала место полям тимьяна и шелестящей лаванды. Мы шли мимо ярких персиковых и абрикосовых садов; через огороды, засаженные зеленью и овощами. Одинокое чучело, распятое на капустной Голгофе, размахивало рукой из обветренной соломы. Моя печаль распространялась даже на него: на эту старую рубаху, набитую тряпьем.

Мы повернули на восток и увидели теплую кирпичную церковь Сан-Бабила. Я заметил, что отец трясет протянутой ладонью, и с ужасом подумал, что мне полагается за нее взяться. Лишь когда мы прошли колокольню с гнездом аиста на крыше, я смог спокойно вздохнуть: нет, меня не оставят в этом приюте для подменышей.

Сойдя с дороги, мы углубились в море шумящей травы. Сверчки разлетались от нас во все стороны, как брызги пены. Над широкими переливающимися волнами травы постепенно возникла вилла – в распадке за темными кедровыми холмами. Колоски луговых трав щекотали мне нос, вызывая благодатные приступы чиха, от которых я отошел, только когда мы выбрались на каменистую отмель и покинули травяное море. Все еще сопя и пытаясь вытереть лицо, я прошел следом за отцом через пустую террасу. Кремовые стены виллы были усеяны коготками сухого плюща; покатая крыша пестрела птичьим пометом и сухим мхом: красный, белый и черный – цвета копченых колбасок с перцем. Ставни на всех окнах были закрыты. Позади виллы, за вишневым садом, стоял древний, покосившийся сарай, его рассыпающиеся стены поросли травой, а провисшая притолока торчала, как одинокий зуб в опустевшем рту. Ветер хлопал дверью сарая поменьше (хлева для мула, наверное), располагавшегося еще дальше.

Не обнаружив торжественной встречи, я забежал за живую изгородь и оросил сухие корни бирючины своим страхом (через несколько месяцев изгородь перестала быть живой). Едва я успел застегнуть ширинку, отец крепким захватом взял меня за руку – вернее, за запястье.

– Мы все же заставили его ждать. Теперь постарайся вести себя хорошо, Томмазо. Вспомни, что ты натворил в том замке.

Он с пугающей силой потащил меня к открытой двери сарая. Внутри пахло столярным клеем, льняным маслом, свежими тополиными стружками. Отец ослабил хватку, потому что в этом отпала необходимость.


– Где маэстро?

Четверо мальчиков – истощенных и бледных, – потревоженные нашим приходом, отвлеклись от своих занятий. Отец нервно откашлялся и повторил вопрос.

– Надеюсь, он нас еще ждет? Мы немного опоздали. Мальчики с отсутствующим видом уставились в пол. Двое

в дальнем конце комнаты грунтовали гипсом холст; третий наносил сетку на холст. Самый старший по виду парень, размалывавший льняное семя, сжимал локтем ступку.

– Это мой сын, Томмазо Грилли.

Ученики таращились на меня пустыми глазами. Я, должно быть, выглядел как слабоумный: стоял и таращился на неодушевленные кисти и палитры, на могильный холмик гвоздей на скамье.

Парень со ступкой тихо хмыкнул, вроде бы прочищая горло.

– Джан Бонконвенто в церкви, – сказал он. У него было узкое, злое лицо, неприятно сочетавшееся с обилием веснушек и копной ярко-рыжих волос. Длинный нос с горбинкой, как от перелома, блестел от жира, весь усыпанный черными точками угрей на манер семян в землянике. – Он скоро вернется. Можете подождать его, если хотите.

– Но это ведь мы опоздали, – удивился отец.

Однако его слова остались без ответа: они упали между нами, как обессиленная птица. Грунтовавшие неуверенно окунули в бадейки свои растрепанные кисти; сеточник осторожно положил линейку на холст – так шпион прячет письмо в присутствии врага. Только рыжий юнец проявил достаточную вежливость, чтобы предложить нам два стула, стряхнув с них всякую дрянь. Потом он отступил, украдкой наградив меня надменным взглядом – этот беспричинно презрительный вид он унес с собой к столу и перенес на семена у себя в ступке.

Слава Богу, мне не пришлось долго ждать, сидя с мокнущими подмышками спиной к двери. Громкий вопль в саду вполне мог бы сойти за боевой клич. Я увидел, как нахмурились брови наших кичливых хозяев. Они удвоили усилия, принялись толочь, грунтовать и натирать с прямо-таки театральным пылом. Потом я услышал на улице фальцет, выводивший заупокойную мессу.

dona eis, Domine, kyrie eleison…

Я взглянул на отца – тот уже приподнялся со стула, готовый изобразить подобострастное приветствие. Его глаза были прикованы к входной двери.

…liber scriptus proferetur… (и баритоном) …in quo totит continetur… (Внезапное выжидающее молчание. Я напрягся, ощущая спиной присутствие человека, вошедшего в мастерскую.) – О, добрый день, малыш. – Покровительственная рука похлопала мою макушку, но потом, по здравому размышлению, перенеслась на плечо.

– Маэстро… – сказал рыжий.

– Помолчи, Джованни.

– Но этот господин…

– Синьор Грилли, я нижайше молю извинить меня.

Медоточивый пришелец вплыл в мое поле зрения подобно планете. Одетый в черный камзол и расшитые золотом чулки, он пожал отцу руку с такой мощью, что затряслась его собственная плоть: толстое пузо над жирными ляжками, шея, выпирающая из воротника.

– Похороны – вещь расточительная. Они отбирают у нас время, напоминая о том, как мало отпущено человеку.

Мой отец изобразил приличествующую случаю скорбную мину.

– Надеюсь, это не кто-то из ваших родственников?

– Художник, второсортный художник. Я с ним практически не знаком. – Отец вежливо вздохнул, обнаружив свое незнание. – Настоящий фигляр. Иль Конте деи Каприччи, Граф Фантазий. Сказать по правде, он имеет больше значения для червей под землей, нежели для Человечества на земле.

Любезный читатель, я и не знал, что можно так презирать человека, даже не видя его лица. Я с трудом подавил желание разбить что-нибудь ценное.

– Синьор Бонконвенто, вы оказали мне великую честь. – Отец кашлянул, спрятав свою застенчивость в кулак, как вишневую косточку. – Я знаю, как трудно воспитать художника, я сам был художником. Позвольте представить вам моего сына.

– Давайте, – сказал маэстро. Грузно, как бык в загоне, он развернулся и оглядел пустое место рядом со мной. – Но где же он?

– Вот он, синьор.

– Где?

– Стоит перед вами.

Взгляд Бонконвенто грозил поджечь мои прилизанные волосы.

– Это его брат?

– Чей брат, простите?

– Брат вашего сына.

– Томмазо?

– Их обоих зовут Томмазо?

– Это и есть Томмазо.

У Бонконвенто отвисла челюсть. Напряженно поморщившись, он отмел предположение, что над ним издеваются. Наши взгляды столкнулись – и расцепились.

– Вы не говорили, что ваш сын немой.

– Он не немой, маэстро. Он молчит от восторга.

– А двигаться он может?

– Обычно да. – Голос отца напрягся.

– Ну, он знает, как обращаться с кистью – по крайней мере об этом свидетельствуют его работы. Я и не думал, что он такой… тихий. – Наклонившись вперед, маэстро окутал меня своим мясным дыханием. – Ну что, Томмазо, может, представить тебя семье? – Расплывшись в улыбке, Джан Бонконвенто сомкнул жирные пальцы на моей руке. Мы подошли к скамьям, и мысли об отце убрались на задворки сознания.

Ученик по имени Джованни, тот самый, который недобро смотрел на меня, буквально лучился любовью к учителю. Его улыбка была слишком уж лучезарной: на нее было больно смотреть – как на солнце, отраженное в полированном серебре.

– Джованни наш старший ученик. Он хороший художник и остряк. Берегись его языка, молодой мастер Грилли.

– Он может ранить, – сказал Джованни.

– И он раздвоен, как у змеи.

Анонимо Грилли – выбитый из колеи, как и сын, но менее способный скрывать смущение, – нашел этот обмен колкостями забавным, может быть, даже слишком забавным.

– А эти прилежные мартышки – братья Пьеро и Моска.

– Моска? – прыснул отец. – Странное имя для мальчика.

– Очень любит покушать, – посетовал Бонконвенто. – Как и большинство растущих организмов, думает только о еде.

Глядя на птичью грудку Моски, я с трудом в это верил. Братьям вряд ли было больше двенадцати: эдакие хилые, луноликие мальчики из тех, которые сразу же забываются, как только отводишь от них взгляд; с одинаково жалкими, торчащими розовыми ушами и синими венами, просвечивающими через молочную кожу. Я жалостливо пожелал им доброго дня.

– А, – воскликнул Маэстро, – наше юное дарование заговорило. Мальчики, подняли кисти. Смотрите, чтобы не было пузырей: грунт должен быть гладким, как сливки…

Братья кивнули и продолжили работу.

– И вот мы дошли до Витторио. Моего лучшего ученика. – Джан Бонконвенто оглянулся на моего растерянного отца. – Знаете, он уже делает модели. Вылитый ангел.

Сильный греческий профиль, усеянный жемчужинами пота и обрамленный влажными кудрями; полные женственные губы, едва тронутые младенческим пушком, оттеняющим уголки рта. В этом точеном лице душа просматривалась не лучше, чем в мраморном бюсте. Взгляд больших карих глаз Витторио был лишен всяких эмоций; он на мгновение остановился на мне и снова потерял фокус. Мальчик был любимчиком Бонконвенто.

Обход закончился, нас завели в угол мастерской. Забившись вместе с отцом и художником за ширму из неоконченных картин, в мешанине гипсовых конечностей и голов, я внезапно почувствовал себя таким одиноким; бессильным; марионеткой.

– Цените, молодой человек, жертву, которую ваш отец совершил для вас. Вы станете учеником в мастерской Джана Бонконвенто – величайшего миланского художника. Я украшал алтари и дворцы. Люди плакали, не стыдясь слез, глядя на мои Страсти Христовы и Скорбящих Богоматерей.

– Я копил на это, – тихо сказал отец. – Всю жизнь я копил.

– Мы – служители культа, Томмазо. Наше дело священно. Мы открываем Человеку тайны Бога.

– Я работал, я унижался, и все – для тебя.

– Чтобы довести твой талант до совершенства.

– Чтобы довести твой талант до совершенства.

Таким образом, против всех ожиданий, я продолжил свое обучение. Где и как мой отец встретился с Джаном Бонконвенто, я так никогда и не узнал. Но помимо сыновнего долга, призывавшего быть благодарным отцу, я испытывал странное чувство, что теперь я – это уже не я, а творение отца: посаженный в клетку и кормившийся за его счет, порабощенный его амбициозной любовью. В течение нашего визита Джан Бонконвенто играл роль любезного патриарха. Мне надлежало понять, что я вступаю в орден творцов. Стремление к достижению Великих Истин требует воздержания от суетных житейских наслаждений. Поэтому, чтобы расцвел мой талант, я должен отринуть прежнюю жизнь. Мне запрещалось встречаться с семьей, чтобы пусть даже и краткое возвращение к домашней жизни не смягчило моей решимости.

– Ты должен отгородиться от обыденности. Нельзя служить двум господам: Богу и Миру. – Массивная голова опустилась, заслоняя от меня остаток Творения. – Ты готов принять обет?

– Он готов.

– Пусть ответит сам мальчик.

– Скажи ему «да», Томмазо.

У меня в голове словно скреблась мышь, ища выход. Зажатый между двумя объединенными волями, я выпалил:

– Да! Я готов!

Мне в шею со свистом ударил воздушный комок; это судорожно выдохнул отец. Джан Бонконвенто, этот раздутый Атлас, выпрямился во весь рост, подставив мне свой расшитый пах.

– Завтра, – сказал он, – ты начнешь обучение.


Последний вечер с отцом мы провели в таверне «Феникс» под Сан-Фиделе. Я был в прострации: потрясений одного этого дня хватило бы на целый год. Отец тоже выглядел расстроенным, хотя старался изобразить ликование. Мы даже и не пытались разрушить стену между нами, и оба с облегчением вздохнули, когда из дрожащего света факелов к нам на стол выплыли миски с дымящийся казеулой. Я жадно набросился на свою порцию. Свинина, капуста и соус луганега притупили страх перед завтрашним днем. Неровные пальцы Бонконвенто, злой взгляд Джованни и пустая красота Витторио сделались добрыми знаками в рассыпающемся сне. Я понимал только одно: во мне опять пробудилась надежда. Я похлопал по письму Арчимбольдо, которое лежало у меня за пазухой, как будто оно было живым существом и нуждалось в поддержке.

Отец не разделял моего внимания к еде. Окруженный паром, исходящим от миски, он сидел, погруженный в раздумья, пока его не прорвало:

– Я сам был в обучении у мастера. Я пробивался сам, потом и кровью. Без поддержки отца, старого Джакопо. Займись шелком, мальчик мой, не прогадаешь. Но я его перехитрил. Я нашел путь.

Набивая рот свиной кожей и с шумом потягивая вино, я в последний раз слушал легенду о юности своего отца: все детали его взлета и падения, его прием в Академию художеств и изгнание оттуда. Он ожидал – и не зря, – что добьется большого успеха. Но его доконали вдовство и безумство меланхолии. А я, его сын, несмотря на свое уродство, унаследовал его талант и должен теперь оправдать свое смертоносное рождение.

– Ничего не дается за так. За все надо платить. Бог все отберет, если ты окажешься недостойным.

К тому времени, как я уничтожил свой ужин и выскреб последние остатки капустного соуса, в полной тарелке отца все остыло.

– Совпадения, – тяжело вздохнул он. – Мои таланты передались тебе. Сегодня я видел Меркурия, бронзового Меркурия работы Джамболоньи. Это могла быть моя работа – может быть, я его и отлил. Понимаешь? Эти узоры сложились неспроста… Это Бог приоткрывает нам свои планы… дает понять, что у Него есть какие-то планы на нас. – На глаза отцу попалась грудастая хозяйка, и он потребовал вина со смаком театрального выпивохи.

Осушив третий графин (он еще рассматривал его на просвет, чтобы выцедить последнюю каплю), отец начал бахвалиться своими достижениями.

– Я выглаживал бороду Великого Герцога. Я сделал ему прическу, как у Адама. Кто еще может такое сказать? Ты? Ты можешь? Молокосос. – Упившись, он принялся спорить с тенью своего отца. Призвал его и усадил между нами; с горьким сарказмом хлопал его по плечу и умолял проявить понимание, хоть немного. Призрак вина (Дионисов шпион, который живет в бутылках, как джинн, и манит сердца пьяниц) подтолкнул отца к слезливому раскаянию. – Я пошел против воли отца, Томмазо. Я жаждал славы и вырвался из его хватки… – Его подбородок неодолимо тянуло к сложенным на столе рукам. – Он умер, и я не успел помириться с ним. Я бы сказал ему: папа, сядь, выпей со мной, все это уже не важно… – Когда я попытался неумело облегчить его скорбь, он отдернул руку. Теперь в нем проснулся предсказатель. – Не вздумай оскорблять меня, Томмазо. Не предавай меня, как я предал своего отца. Ты заплатишь за это ужасную цену.

Я пытался что-то говорить сквозь слезы, убедить его в своей преданности. Но Анонимо уже встал, швырнул, покачиваясь, на стол несколько монет в оплату нашего недоеденного ужина и, воскресив жест покойного, как бы рассек мой нос указательным пальцем.

– И не спорь с отцом, – сказал он.


Моя походка, о преданный читатель, напоминает движения человека, давящего виноград. Увидев, как я ковыляю, Джан Бонконвенто окрестил меня «иль Зоппо» – Хромоножка. Оскорбление прилипло. Другие ученики, стремясь выслужиться, взяли в привычку повторять эту кличку в присутствии маэстро. Только робкий Моска шепотом называл меня настоящим именем. Я ненавидел его за это, отказываясь принять такой жалкий союз.

Как-то вечером, в самом начале моего ученичества, ко мне подскочил ехидный, веснушчатый Джованни. Обычно нас размещали на ночь в разваливающемся хлеву, без подушек и белья.

– Хочешь знать, почему его зовут Моска? Муха? – Я подвинулся ближе к его щетинистому подбородку, к источнику его музыкального голоса.

– Потому что, – предположил я, – он маленький, как муха.

– А ты тогда кто, комар?

– Я больше Моски.

– Ты старше Моски. – Я позавидовал острому языку Джованни. Слова окружали его аурой власти. – Ты замечал, как они говорят между собой, не шевеля губами?

Спящие братья закопошились, вздохнули и снова затихли. Они сплелись руками и ногами – как осьминог, выброшенный на берег.

– Потому что ему все равно, что есть?

– Иди послушай, как он спит, – сказал Джованни.

Стараясь угодить ему, я пополз к братьям через кучи соломы. Мне нужно было подпитывать любопытство, чтобы отогнать отчаяние. Понимаете, ведь мы постоянно находились под присмотром Бонконвенто. На ночь он запирал нас в хлеву. Мы мылись в поилке, заросшей зеленой дрянью, спали на грязной соломе и зевали, забытые, до полудня. На самой вилле ночевал только Витторио – в награду (как зубоскалил Джованни) за примерную работу.

Жирная муха жужжала под стропилами. Я повернулся к источнику звука. Это Моска бормотал во сне.

– Ну что? – Джованни даже привстал, когда я вернулся.

– Ему бы к маме, – сказал я. – Их тоже нельзя отпускать домой? Хотя бы изредка. Они же маленькие еще.

Джованни придвинулся ко мне – я чувствовал его голодное, едкое дыхание.

– Слушай, Зоппо. Они работяги. Мешки с дерьмом и руками из задницы. Родители были рады от них избавиться.

– Но кто-то ведь платит за их обучение?

– Не верь этому. Мы все здесь – рабы. – Я ощутил жар его злорадной улыбки в паре дюймов от моего лица. – Постарайся понять это, Зоппо: нам некуда идти.


Любитель прекрасного, листающий эти страницы, может быть, восхищается Джаном Бонконвенто: я имею в виду – его работами. Его «Ослепленный Самсон» и «Танец Саломеи», переданные гравером Рулантом Шепселем, пользовались большим спросом, и церковь всегда хорошо принимала его роскошные распятия на фоне бурных небес. Его искусство было христианским, но в сердце он не был христианином. Батальон лучших борцов не смог бы выжать из этой горы жира даже грошового пшика любви. Видите ли, маэстро был движим ненавистью. Я слышал, как он по утрам отхаркивался у окна, отрыгивая сгустки желчи. Он орал на повариху Марию из-за завтрака, который всегда подавался поздно, подгоревшим или холодным. Он топтался на траве, пока Витторио тер его губкой, и сердито фыркал, а его дряблый волосатый живот непрестанно трясся. В его оскорблениях было какое-то странное постоянство (не сказал бы, что удовольствие). Едва отпирался засов, мы уже знали, что сейчас он сплюнет и лениво разотрет плевок. Потом даст каждому из нас по уху и начнет свою утреннюю тираду. Он осматривал наши вчерашние труды: мы что, прокаженные, с обрубками вместо пальцев, что так плохо работаем?! Пьеро и Моска засушили краски до лепешек – может, они собирались их съесть на завтрак? А я чего ухмыляюсь? Может, я предпочел бы влачить жалкое существование в канаве на Корсо в компании калек и фигляров, где мне, судя по всему, самое место? Мы пережидали эти бури, опустив глаза на его исполосованные травой ноги, – чтобы лишний раз не провоцировать. В конце концов, мы понимали, что антипатия Бонконвенто по отношению к нам все равно никогда не превзойдет его ненависти к соперникам. «Жулики, все как один. Недостойные людишки». Но еще ненавистнее ему были умершие знаменитости. Он как будто завидовал, что они завершили свою работу. Им прощалась сухая кисть, козий клей, унылое созерцание нетронутой панели – и что в итоге? Фокус с исчезновением. Над Леонардо да Винчи – чью «Тайную Вечерю» нам разрешили посмотреть в приходе Санта Мария делле Грацие – Бонконвенто мог лишь издеваться.

– Темперой нарисовал. Неудивительно, что все в пятнах. Лет через сто не на что будет смотреть.

Действительно, трогательная сцена сильно пострадала. Смирившийся и печальный Христос, который только что предсказал предательство, яростные оправдания его учеников – все погружалось в белесый туман. Только еда на белой скатерти сохраняла свежеиспеченный блеск. Ученики таращились на эти нарисованные буханки (невидимые крошки которых падали прямо ко мне) и облизывались.

– Смотрите, мальчики, как гения подводят плохие ингредиенты. Если краски не будут держаться, зачем тогда рисовать? – Бонконвенто покачал головой над побледневшим Спасителем. – Да и вообще чего еще ждать от флорентийца?

Остальные не пропустили намека; все посмотрели на меня и скопировали злобный взгляд хозяина. Благодаря этому вечером каждый из них получил по одной лишней репе.

Понимаете, маэстро управлял нами при помощи хитроумной системы кнута и пряника. Если мы угождали ему, он добавлял нам еды, выдавал простыни, разрешал даже позубоскалить над семинаристами архиепископа. Стержнем этой системы была наша работа. Порученное задание было знаком расположения или немилости: от размола кости для приготовления клея до завершения картины мастера. Витторио (с которым за три года я не обменялся, наверное, и пятком пустых фраз) шпионил за нами в мастерской и докладывал хозяину о нашем безделье, проказах или – чтобы совсем уже не рассориться с нами – редких проявлениях усердия. Потом врывался Бонконвенто с розгой и отправлял правосудие. Оно принимало разные формы. Порка оставляла багровые полосы на бедрах. Ссылка на грязные работы вызывала тихую ярость. Но ужаснее всего был вызов на виллу Бонконвенто. Моска и Пьеро однажды разбили чашку и разрыдались, когда им определили наказание и Витторио препроводил их к чудовищному эшафоту. Меня от подобной участи спасало физическое уродство. Джованни же наводил защитные волдыри на тонкой шее, натираясь жиром с оболочки свиных пузырей, которыми мы сохраняли краски от высыхания.

Вопреки всему мое мастерство шагнуло далеко вперед. Обнаружилось, что я прирожденный имитатор и способен класть мазки в манере, неотличимой от Бонконвенто. Трюк несложный, вроде подражания чужому голосу, но он привлек осторожное внимание маэстро. Может быть, он увидел во мне воображаемого двойника: кого-то, кто сможет снять с его бычьих плеч тяжкое бремя работы. Так или иначе он задерживал меня в мастерской дольше всех остальных, уже отправленных к Марии на невеселый ужин. Он посвящал меня в тонкости мастерства живописцев. Я узнал, как переводить рисунок, поместив лист бумаги, покрытый с одной стороны черным мелом, между двух других и прочерчивая контуры стилом. При изучении драпировки он научил меня пропитывать ткань глиняным раствором, чтобы при обжиге предохранить складки от всяких несчастливых случайностей. (Ткань, пропитанную насквозь, набрасывали на статую. Из-за этого художественного пугала я каждый раз замирал при входе в мастерскую.) Я быстро понял, что не надо распространяться об этих занятий с Бонконвенто с другими учениками. Днем я работал наравне с остальными, как помощник. Когда маэстро (с моей негласной помощью) завершил картину на пергаменте, нам досталась нелегкая задача – наклеить его на основу. Нас терзал страх совершить ошибку: представьте, какими большими и неуклюжими кажутся руки после шести недель непрерывного тягания тяжеленных утюгов. Когда мы сушили клейкий состав, была опасность обжечь пергамент. Помню один случай, когда на груди Магдалены подплавился бугорок телесного тона, и Моска (который и виноват-то не был) упал без чувств на руки своего брата. Мы с замиранием сердца ждали приемки работы, готовые к катастрофе. Но то ли благодаря скуке, то ли уверенности в своем природном даровании Джан Бонконвенто ничего не заметил. Сталкиваясь с проблемой, он всегда полагался на стандартные решения. Дотошное изучение Природы его утомляло. Он не использовал натурщиц для рисования женских персонажей, предпочитая писать их со своего любимчика. Поэтому святая Мария на «Благовещении», купленном семейством Борромео, скрывала под девственной бледностью Витторио Монца, ухмылявшегося мешку с сеном; а Лукреция, пронзенная спасшим ее честь мечом, начиналась как нагой мальчик, прижимавший к груди пучок соломы.

Значение этих перемен пола было яснее ясного. Бонконвенто, как Бог, властвовал над нашей жизнью.


Бывают приказы под видом любезного разрешения – принуждение с суровой улыбкой. Как-то утром Бонконвенто (кокетливо щелкая пальцами) дал мне понять, что не будет возражать, если я устрою себе постель прямо в мастерской, вдалеке от моей соломенной спальни. Это закрепит мою преданность делу; срежет жесткую корку с мяса моих дней – и у меня будет больше времени на работу. И вот я свернулся под простыней в свободном углу и закрыл глаза, отгородившись от парящих теней. Сердце замирало от каждого звука; каждый портрет норовил ожить. Я представлял, как маэстро лежит в постели: живот раздутый, как шар, рябая задница, муха вьется над мохнатой ляжкой, дряблый пенис наслаждается покоем. Освобожденный от своих обязанностей Бонконвенто поздно спустился в вишневый сад и выпустил мальчиков, чтобы они опустошили свои переполненные мочевые пузыри. Потом он закатился в мастерскую, где (разбуженный его слоновьим топотом) я уже приступил к работе.

– Нет, нет. Свет пробивается сзади. Доспехи Париса слишком темные, – Маэстро схватил горностаевую кисть и подпер рукой свои многочисленные подбородки. Грубый мазок свинцовыми белилами, сердитая растушевка; оценивающий шаг назад, тут же картинно спародированный учеником. – Троянец как-то безразличен к его решению, тебе не кажется? Давай добавим немного ужаса. И, наверное, капельку киновари на щеки Венеры…

Вполне логично, что, стремясь угодить маэстро, я надеялся получить его безграничное расположение. Но Бонконвенто беспокоила легкость, с которой я подражал его грандиозному стилю, а учеников злило его возросшее внимание ко мне. Лишь Джованни продолжал относиться ко мне с приязнью. Несмотря на мои настойчивые просьбы, он продолжал называть меня Зоппо, но в его взгляде появилось нечто новое: он по-прежнему подтрунивал надо мной, но с оглядкой, впечатленный проявлением моего таланта. Он со своим остроумием и я со своей кистью ощущали себя людьми, которых не могут затронуть удручающие внешние обстоятельства. Как-то раз, когда мы с ним сидели, прислонившись к смолистому вишневому стволу, мы решили, что остаемся у Бонконвенто по собственной воле: при желании мы можем уйти отсюда в любой момент.

Шли месяцы, и Джованни стал моим другом – первым из сверстников, за всю жизнь, – но я не воспринимал его таковым, пока он сам не сказал.

– Зоппо, – прошептал он. – Мне бы облегчиться. Давай присядь со мной. – От такой крестьянской простоты я весь покраснел; но Джованни лишь посмеялся над моим смущением. – Ой, да ладно тебе. Для чего же нужны друзья, если нельзя вместе посрать?

Мы устроились у стены мастерской и погрузились в сортирные разговоры. (Я, стыдливо прикрыв член руками, тужился без особого успеха, а Джованни вздыхал и восхищался туманными шпилями Собора.) Наше голозадое воинство пустилось в сладострастные фантазии, порождая сильфид с мягкими руками и розовыми ртами, которые, месяцами лишенные мужского общества, льнули к нам, как рыбы-прилипалы. Джованни как старший и более симпатичный устраивал настоящее представление из своих воображаемых побед. Мой скромный опыт с прачкиной грудью я оставил при себе. Как моряка за бортом, этот секрет поддерживал мой дух на плаву.

Когда я работал над «Страшным Судом» маэстро, Джованни признался, что завидует моим способностям. От такого обезоруживающего комплимента я чуть не упал со стула. Именно он подал идею – словно моль, перепорхнувшую из его ума в мой, – чтобы я нарисовал себя среди адских насельников, крошечную скрюченную фигурку с торчащим из зада профессиональным инструментарием. И с тех пор, пока демонический портной в моем лице наметывал и сшивал грешную материю своих творений, Джованни не раз подстрекал меня дурачить хозяина на пару с ним.

– Томмазо, ты знаешь, за что он думает браться?

– Не знаю, и знать не хочу.

– За Благовещение.

– Ради Бога, Джованни. Что бы ты там ни удумал, не говори мне об этом. Я не буду участвовать в твоих забавах.

– Чего ты боишься, Зоппо? Ты же знаешь, что эта толстая задница расшибется в лепешку, лишь бы ты тут остался.

Я мотал головой и хмурился, отказываясь слушать. При всех своих недостатках (шептал мой осторожный ангел-хранитель) Джан Бонконвенто был орудием моей судьбы. За стенами мастерской меня не ждала лучшая доля, и мне грела душу мысль о том, что мой (разумеется, без упоминания моего имени) «Страшный Суд» будет висеть в церкви в Бергамо – с тайным автопортретом, скрытым среди толпы проклятых душ.

– Я знаю, в чем проблема, – подмигнул Джованни. – Ты надеешься, что маэстро упомянет о твоем участии в этой работе. Окстись. Если ты и получишь награду, то только в Раю.

– Он не может отрицать моей доли труда.

– Потому что он такой честный пидор?

Я возражал против таких утверждений, но Джованни был настойчив и убедителен. Он стащил на вилле список картин Бонконвенто, и я не смог удержать дрожи в пальцах.


Цена во флоринах Размер в футах

400 фл. «Леда и лебедь». Оригинал моей руки 4x3

500 фл. «Экстаз святой Терезы», в натуральную величину, одно из лучших моих творений 7x4

900 фл. «Кающаяся Мария Магдалина» с обнаженной грудью, писано мной по оригиналу моей руки, который в настоящее время находится во владении Фредерико Борромео, Архиепископа Миланского 7x9

600 фл. «Венера», обнаженная, с Адонисом, начатая одним из моих учеников по оригиналу, сделанному мною для палаццо Дурини; закончена мной 6x8

800 фл. «Суд Париса», утонченное полотно, с множеством прекрасных дев, писанное одним из моих учеников, но полностью переправленное мной 8x12

900 фл. «Адские муки», с множеством прискорбных нагих грешников, оригинал моей руки 7x14


Несколько раз перечитав этот реестр полуправды, неправды и отъявленного вранья, я дал свитку скрутиться и сел на пол. Джованни знал, как разъярить художника.

– Так что ты там собирался сделать? – спросил я. – Случайно не яйца ему отрезать?


В ящике лежал восковой труп. Мы вынули солому из его бронзированных конечностей; обрядили в роскошный саван и попытались поставить на ноги.

– Нет, нет, нет! Не ставьте его. Он же Архангел! – Маэстро осторожно, двумя пальцами, разгладил два лебединых крыла, торчавших из лопаток. Он показал нам набросок, инструкцию для скульптора (мое сердце подпрыгнуло и тут же упало при виде ничего не значащей фамилии). На рисунке был изображен Гавриил, сошедший с небес, чтобы возгласить о Непорочном Зачатии – своими ангельскими пальцами он указывал на избранную утробу. В манере Тинторетто (у которого Юпитер и херувимы слетаются сквозь беззвездное пространство к брызжущей молоком груди) Бонконвенто предполагал подвесить модель на стропилах, чтобы ее формы, перенесенные на холст, были приятны глазу. Джованни спросил:

– А кто будет Марией?

Витторио передернуло. Ему вновь пришлось облачиться в привычный костюм. В антураж его Мадонны входили: пюпитр вишневого дерева, который откопали в подвалах церкви Сан-Бабила и очистили от паутины; гроссбух, лежащий на нем, притворялся благочестивым чтением; аккуратная узкая кровать с туго набитыми подушками; персидский ковер на стене; непременная ваза снежно-белых лилий. В качестве задника выступала каменная стена, на которой Бонконвенто нарисовал контур окна – через нее Святой Дух пронзающим голубем снизойдет к Богоматери. Когда Витторио был готов, пришло время подвесить модель. (Фигура, сделанная из непрочного воска, была значительно меньше человека. Но кто и когда мерил ангелов?) Моска с Пьеро влезли на лестницу и перекинули веревку через поперечные балки. Джованни, шныряя внизу, принимал болтающиеся концы. Дальше предстояло решить весьма заковыристую задачу: найти правильный угол наклона. Ноги модели должны были быть выше головы на двадцать градусов, так что мы привязали одну веревку к грудной клетке, одну – к поясу (тело воскового болвана скреплял скелет из свинцовых труб) и еще две – к лодыжкам. К концу дня нескладный ангел тихонько покачивался на подвесе, уравновешиваемый тремя глиняными горшками с землей из сада.

– Отлично, мальчики. – Маэстро встал со своего места. – Витторио, можешь раздеться. Я начну рисовать только завтра.

После благополучного завершения трудов, когда Пьеро и Моска, тяжело дыша, уселись на скамью, а маэстро, притворяясь, будто расставляет реквизит, наслаждался наготой своего любимца, Джованни присел у противовесов. Я поймал его озорной взгляд, когда он запустил руку в горшок и дал темным струйкам земли стечь сквозь пальцы.


В трудах (не то чтобы скорых) текли недели. Бонконвенто делал наброски и писал маслом, окутывая своей бесформенной плотью мраморную капитель, на которой сидел. Он сосредоточился на персонажах и их одежде, а я занимался комнатой и горным ландшафтом в окне. Джованни и братья горбатились на подготовке красок: растирали пигменты на порфировой палетке. Витторио в роли Девы Марии клевал носом, убаюканный мягким шелестом кистей, запахом льняного и орехового масла и поскрипыванием подвешенного архангела Гавриила.

Ваши бравые конспираторы сперва носились с идеей подпортить веревки: потихонечку резать волоконце за волоконцем, пока веревка не лопнет. Но это было слишком опасно: Бонконвенто тотчас обнаружит виновных.

– Нужно, чтобы это выглядело как случайность, – шептал Джованни. – У меня есть идея.

Мы высверлили дырочку в одном из горшков-противовесов, стараясь, чтобы она выглядела как можно естественнее. Как же мы прыскали и хихикали, пока Джованни сверлил, ая присматривал за дверью. Земля в горшках высохла и превратилась в пыль: она высыпалась медленно, так что Бонконвенто (вместе с Витторио и братьями) ничего не заподозрит.

Картина продвигалась достаточно быстро, недорисованные персонажи сверкали яркими красками. Голубь, то есть Святой Дух, чучело которого, тоже подвешенное к стропилам, уже начало линять, в моей передаче выглядел определенно божественным. Дрожа от волнения, я работал над тонкой росписью платья Мадонны, когда мне на плечо легла рука Джованни. Я так и не понял: он хотел успокоить меня или пытался справиться с собственным волнением?

Прошел час, второй. Нервная муха нарезала круги под крышей. Архангел сдвинулся, когда Джан Бонконвенто разглядывал пятно краски у себя на пальце. Сначала это было еле заметно: только слабое колебание. Его вытянутые пальцы, что указывали на живот Витторио, теперь указывали на пах. Потом – на бедро, потом – на колени. Пьеро, увидевший это чудо, вскрикнул от удивления. Джованни кинулся закрыть ему рот и споткнулся о стул.

– Что такое? – возмутился Бонконвенто. – Вы что, не можете сидеть тихо?

– Но Гав… Гав…

– Пьеро, уймись. Потерпи, пока я закончу.

И в это мгновение архангел упал. Ноги, все еще привязанные, дрыгались в воздухе. Голова и рука обрушились на каменный пол. Витторио проснулся, дернулся и пихнул пюпитр, отправив гроссбух в полет.

– Господи Иисусе, – вырвалось у Джованни.

Лицо модели, которое скульптор не удосужился завершить, было раздавлено: нос вдавился внутрь, лоб треснул. Рука оторвалась от тела, неприятно обнажив свинцовые кости, а пальцы согнулись в неприличном жесте.

Бонконвенто вскочил на ноги, снедаемый смесью ярости и удивления. Горшок парил над полом, пеплом рассыпая балласт. Бонконвенто подставил ладонь и всмотрелся в пыльный грунт.

– Кто? – прошептал он. Он покраснел, как свекла, только что пар не валил из ушей. – Кто это сделал?

Дураков нет. Он начал разглядывать нас, пытаясь найти злоумышленника.

Джованни сам себя выдал. Началось все с дрожи в глубине живота. Она поднялась по его руке и дошла до ладони, лежавшей на моем плече. Я попытался выскользнуть из этого обличительного захвата. Хохот Джованни, бунтовской, заливистый, вырвался словно пробка из бутылки. Я решил, что это конец – завершение моей бессмысленной жизни, – а Моска тупо пялился наружу, образовавшуюся у него под ногами.

– Джованни мальваджо! (Маэстро произнес фразу слитно, словно «злодей» – это была фамилия.) Немедленно отправляйся в мои покои.

Джованни вытер слезы.

– И не подумаю.

– Что?! Что ты сказал?

– Я не пойду в ваши паршивые покои.

– Ты сделаешь как тебе велено.

– Нет.

Джан Бонконвенто задрожал от ярости. Схватив пестик (тот самый, с которым Джованни возился при нашей первой встрече), он с силой вогнал его в ладонь.

– Если тебе дорога жизнь, то сделаешь.

– Вы меня будете бить?

– Буду бить.

– Или трахнете своим маленьким пестиком? Дева Мария подала здравый совет:

– Джованни, лучше сделай как он сказал.

– Да, – умоляли Пьеро и Моска. – Не зли его, ради Бога! Бонконвенто с поднятым пестиком неумолимо приближался.

Я отошел в тень. Было очевидно, что между маэстро и его учеником накопилось много чего нехорошего. Я слишком поздно узнал, как глубоки корни этой вражды.

– Я вас презираю, – сказал Джованни, не сдвинувшись с места. – Всегда презирал.

– Что?! С той минуты, как тебя бросили у моей двери?

– Вы – чудовище.

– Замолчи, болтливый ублюдок! Ты не знаешь, как тебе повезло. Мне стоило утопить тебя, как щенка. Я спас тебя от нищеты.

– Да я лучше рисую, чем вы. Вы о таком даже мечтать не можете.

Атаке предшествовал предупреждающий крик (множество синяков научили Витторио предугадывать хозяйские взрывы). Джан Бонконвенто выбросил руку вперед, и Джованни рухнул на пол. Увидев, как он упал, я решил, что удар пришелся в грудь.

Все замерло, как мироздание в момент грехопадения. Потом Бонконвенто покачнулся и как-то весь сдулся, словно пузырь, из которого вышел воздух. Пестик выпал из его руки.

– Видишь, что ты наделал, – пробормотал он. – Что ты наделал? – Шатаясь, как пьяный, он побрел к двери. Витторио и братья побежали за ним, чтобы успокоить, а я остался с раненым Джованни.

Мальчик медленно ворочался на полу, пыхтел и стонал; с его нижней губы потекла струйка слюны.

– Я тебя не заложу, – сказал он. – Я не скажу про тебя, если ты этого боишься.

– Я не боюсь.

Джованни застонал. Я вспомнил про сонное бормотание Моски.

– Куда он попал?

– В меня.

– Кровь идет?

– Не знаю.

– Что болит? Ребро? Он повредил тебе ребро?

Джованни фыркнул и покачал головой. Он осторожно поднял правую руку – рабочую, в которой он держал кисть.

– Что? – не понял я. – Три ребра?

Только тогда я увидел, что у него сломаны пальцы.


Это был конец для художника. Баюкая покалеченную руку, следующим утром Джованни ушел от Бонконвенто. Растерянный маэстро сунул ему в карман несколько флоринов; Джованни, кажется, не заметил этого подарка. Все это время я прятался за спинами Витторио и братьев.

Итак, я потерял единственного друга. Я не решился заступиться за него или присоединиться к его изгнанию, признав свое участие в проделке. Когда он уходил, я твердил себе, что невиновен в предательстве. Ведь Джованни ненавидел жизнь, которая предстояла ему в этих стенах. Разве не стал этот исход долгожданной свободой, желанным концом его бунта? Я ведь почти не участвовал в этих событиях – всего лишь наблюдал.

Я всего лишь наблюдал.


Мой первый побег был скоротечным.

На следующий день после ухода Джованни я проснулся утром и понял, что не могу смириться с этой жизнью. Я не помнил, почему я здесь оказался и почему я работаю в поте лица, зарабатывая репутацию постороннему человеку. Разве я не родился свободным, с естественным правом идти куда вздумается и жить так, как хочется?

Приоткрыв дверь мастерской, я выскользнул в рассвет.

Мир казался безлюдным и обновленным. Деревья в саду обвивал мягкий туман с запахом грибов; терраса виллы блестела от влажных следов улиток. Я прополз под разбитым окном Бонконвенто, думая вернуться до завтрака. Я себя чувствовал почти счастливым, отдавая салют аистам, дежурившим на Сан-Бабила, и корил себя за это чувство. Проходя через Корсо ди Порта-Ориентале, где местные фермеры разгружали плоды со своих огородов, я подумал, что скоро эти храпящие кули у ворот проснутся и примутся за свое нищенское ремесло. Но попрошайки крепко цеплялись за сон, и я вернулся в Милан, никем не замеченный. Петляя по знакомым улицами, я знал, что пытаюсь сделать невозможное – вернуться в прошлое, забраться в его утробу.

Дом моего отца на площади Санто-Стефано подставлял свой пожелтевший лик первым лучам солнца.

Я подергал дверь черного хода, но она была заперта; я отошел к стене и стал ждать, пока кто-нибудь из жильцов не проснется.

Эту короткую передышку я решил использовать для репетиции своего обращения к отцу. Прошло три года, но в моем воображении отец нисколечко не изменился – словно меня не было дома всего пару часов, словно я бегал к причалам канала, к примеру, или болтался в заброшенном Охотном саду. Отец улыбнется мне, обнимет, усадит за стол разделить с ним завтрак: яйца вкрутую. Он спросит, чему я научился у Джана Бонконвенто, благодарен ли я за его дальновидное решение отправить меня учиться. Я кивну, набивая рот яйцами и разбавленным вином. Папа, а мне уже можно вернуться? Ведь теперь я мужчина – во всем, кроме роста, – и преуспел в живописном искусстве. Можно ли мне уже освободиться от обязательств, которые мешают жить?

Я узнал ее сразу, как только открылась дверь. Это была жена нашего соседа, маленькая бойкая женщина с высоко поднятыми, похожими на полочку грудями; ее скандальные крики мы слышали на лестнице. Я ринулся к ней, шлепая сандалиями.

– Синьора, синьора, пустите меня в дом.

Преодолев первоначальный испуг – а потом и обратный порыв потрепать меня по голове, – женщина сморщила носик в попытке узнать меня.

– Мы знакомы?

– Томмазо Грилли. Я ваш сосед.

– ?…

– Я вернулся.

– Я вижу.

– Снова буду здесь жить.

– Ой, но не здесь же, синьорино… У нас крысы! (Ну, про тараканов вы помните сами.) Только что пробежала одна на лестнице. Это было ужасно. Хвост – как целая змея. Ты уверен, что хочешь въехать обратно?

– Мой… отец ждет меня.

– А, так он с тобой?

– Простите?

– Он так устал от Милана. Когда вы закрыли мастерскую, мой муж пожелал ему удачи.

– Пожелал удачи? Где?

– На лестничной площадке.

– Нет, я имею в виду… в чем удачи?

– Но, дорогуша, ты же только что сказал…

– Он уехал? (Кажется я схватился за ее юбку, чтобы не упасть.) Когда, скажите, синьора, когда это случилось?

– Мне показалось, что ты говорил, что отец с тобой.

– Скажите, куда он уехал?

Паника, как и зевота, заразна. Голос соседки тоже сорвался на крик:

– Я не знаю, я ничего не знаю.

– Прошу вас, пожалуйста, куда переехал отец? Побледневшая и перепуганная синьора отступила назад,

к двери.

– Я… я… я не знаю… – В ее руке блеснул ключ; она воткнула его в замок. – Лучше я спрошу мужа. Он наверху, сейчас и его найду.

Я вцепился себе в волосы.

– Пожалуйста, очень тебя прошу, – сказала синьора. – Нам не нужны неприятности. – Она проворно перескочила через дыру на месте отсутствующей ступеньки и открыла дверь. – Я не знаю, куда ушел твой отец. Он просто собрал инструменты и съехал.

Дверь захлопнулась, и, прежде чем я успел подскочить, раздался звук задвигаемого засова. В ответ на мой настойчивый стук синьора тихо извинилась. Потом она, надо думать, скрылась в прохладной пещере дома. Я повторил свой вопрос воркующей паре голубей. Куда уехал отец?


Если бы мой побег в Милан не был тайным, может быть, я получил бы ответ у Бонконвенто. Но подозреваю, что ты, мой поспешный читатель, без сожалений оставишь Анонимо Грилли в стороне. Ведь тебя увлекла моя история. Поэтому я расскажу о том, как я все-таки освободился от пут.

Через три месяца после того, как Джованни сломали пальцы, «Благовещение» было завершено, и на нимбе Девы досыхала золотая краска. Ярким сентябрьским утром в мастерскую ввалились ученики (которые не общались со мной после «того случая») и принялись за уборку. Бонконвенто охал и ахал от возбуждения.

– Зоппо, – сказал он. – Зоппо, к нам едет гость.

– Клиент, маэстро?

– Покупатель. Прямо из Богемии.

– Император? – брякнул я.

– Его агент, кретин. Ты можешь остаться, если спрячешься где-нибудь в уголке, чтобы никто не увидел твоего уродства. Я просто хочу, чтоб ты увидел, в каких кругах я вращаюсь.

Братья и Витторио (чья утонченная красота с приходом лета начала портиться и грубеть) выбежали на улицу, услышав донесшийся снаружи грохот колес и фырканье лошадей. Я кинулся к своему сложенному матрасу и переложил письмо под рубашку; потом спрятался за «Судом Париса» – за миг до того, как в мастерскую вошел агент. Он оказался человеком невысоким и плотным, с насмешливо поднятыми бровями,

модной бородкой и беспорядочной копной черных волос. Его внимательные глаза быстро обшарили помещение, дважды я даже успел испугаться, что он разглядел меня сквозь холст.

– Синьор Бонконвенто, для меня честь иметь дело с таким знаменитым художником. – Миланский акцент агента был безупречным. Он выставил ногу с крестовой подвязкой вперед и поклонился, взмахнув шляпой со страусовым пером.

– Нет, это честь для меня, синьор Меррик… – (Агент фыркнул.) -…что мне позволено сослужить скромную службу Его Императорскому Величеству, вашему господину.

– Его Величество выражает почтение синьору Бонконвенто и просил меня высказать его искреннее восхищение перед замечательным талантом маэстро…

Читатель, представь себе продолжение этого разговора: сплошные любезности и комплименты. Я догадался, что список картин, которые Джованни показывал мне тогда, был сделан для этого Меррика.

– То есть это уже законченная работа, – сказал агент. Он что-то мычал, жевал костяшку пальца и тыкал свободной рукой в понравившиеся детали. Рядом с ним подобострастно сопел Бонконвенто. Я незаметно проскользнул за их спинами и выскочил в сад.

Богемский агент путешествовал на повозке, груженной ящиками и мешками. Под вишневыми деревьями отдыхали лошади: жевали траву, извергали кучи навоза. В одну зашоренную конскую голову, видимо, заползли эротические мечтания, побудив мощный фаллос вылезти наружу, как моллюска из раковины. Солдаты в ливреях Габсбургов расположились чуть поодаль, на траве, и резались в карты, уложив на колени пики и штандарты. Меня мутило – от собственной смелости и возродившейся надежды, – когда я потихоньку забрался в повозку, заполз под холст и затаился среди багажа. Внутри было жарко, пахло кожей и клеенкой, а воздух проникал в мое убежище через малюсенькую щель.

Убаюканный жарой, я, должно быть, уснул.

Проснулся я от того, что упал во сне – и обнаружил, что повозка движется. Тело ощущало наклон дороги; снаружи слышался стук копыт. Пользуясь тем, что шум скрадывал мои движения, я сдвинул ящик и прильнул к прорехе в холсте. Безуспешно пытался я разглядеть хоть что-то сквозь эту дрожащую брешь. Мне показалось, что Бонконвенто зовет меня, хотя это могло быть что угодно – скрип колеса или мычание скотины.

К ночи мы добрались до подножия Альп. Холодный воздух перехватывал горло. Мне неотложно требовалось отлить.

Проблема выбора решилась, когда чья-то слепая рука нащупала вместо ужина вашего покорного слугу. Меня выволокли из убежища и начали допрашивать на странном наречии, подкрепляя вопросы пощечинами, пока не появился агент Меррик. Последовал непонятный для моих звенящих ушей обмен мнениями между императорским посланцем и капитаном конвоя. Потом грубые руки ослабили свою хватку, и Меррик заговорил.

– Зачем ты спрятался в повозке? Хотел нас обокрасть?

– Мне нужно в Богемию, вместе с вами, – сказал я.

– А нам не нужны беглецы. Где твои родители?

– Я уже взрослый, мне девятнадцать лет. – Кто-то заржал. – Я художник. Император захочет встретиться со мной.

– С чего ты взял?

– Захочет, я знаю. – У капитана конвоя – мрачной глыбы доспехов – чесались руки спустить меня с горы. Он попросил разрешения, но мой собеседник медлил. Он внимательно разглядывал меня, как недавно – «Благовещение». – Я учился у графа Арчимбольдо, – сказал я. – Он написал письмо императору.

– Вот этот грязный клочок?

– Это оно, клянусь вам.

Он повертел письмо в руках, чуть ли не обнюхал его. Потом попросил кого-то из солдат принести лампу и изучил печать.

– Этот господин не врет, – сказал он, добавив магическую формулу, заставившую охрану расслабиться. – Я не знаю, откуда ты взялся, и по-хорошему, мне бы следует отослать тебя куда подальше. Но мне знакома эта печать и почерк графа. – Он по-крестьянски присел на корточки. – Меня зовут Ярослав Вавржинец Майринк. Я собираю предметы искусства для императора Рудольфа. А как, молодой человек, величают вас?

Загрузка...