Мы не успевали посетить Мюнхен. Вместо этого мы направили лошадей на запад. Я цеплялся за пояс солдата и бился о злосчастную кромку его седла, но не решался возражать против такой спешки; Мориц фон Винкельбах стремился увидеть свое отражение в еще живых глазах своего господина – чтобы почтить отца прежде, чем его странный сын водрузит свое рыхлое тело на герцогский трон. Альбрехт, со своей стороны, спрятался за мрачной маской и ехал, погруженный в себя, прижимаясь щекой к лошадиной гриве.
Когда мы останавливались в гостиницах, мне приходилось делить кровать с незнакомцами (которых отнюдь не радовала перспектива заиметь гнома под боком), а маркиз с сопровождающими наслаждался комфортом. На рассвете, в кудахтающих дворах, где зевали и потягивались собаки, я пытался втереться в доверие к графу Винкельбаху. Ожидая снискать его одобрение, я был готов исполнить любое его поручение; но их не последовало, и еще прежде, чем мы доехали до Аугсбурга, я уже понял, что он всегда будет меня презирать.
На постоялом дворе нас ждало письмо от брата графа Винкельбаха. Альбрехт разыскал меня и сообщил, что состояние его отца стабилизировалось.
– Это ободряющая новость, – сказал я. – И ей несколько дней – может, сейчас ему стало лучше.
– Да, – ответил маркиз. – Может быть.
Чтобы развеять уныние своего покровителя, я предложил посетить имение Фуггеров, где Якоб Фуггер построил дом призрения для граждан Аугсбурга.
– Якоб Фуггер, – сказал я, перефразировав местного кучера, у которого, собственно, и разжился этой информацией, – был не только покровителем искусств. Он был как отец для своего народа.
Альбрехт пожал плечами.
– Он мог себе это позволить.
Пока граф занимался своими делами на постоялом дворе, мы с маркизом отправились в имение. Один из солдат – Клаус, мой недавний вестник – сопровождал нас бдительной тенью. Стража перед Фугтерхаусер расступилась, когда Альбрехт предъявил свою подорожную. Герцогство Фельсенгрюнде, надо заметить, не имело большого веса в Европе: так, горный прыщ на крестце Баварии. Тем не менее Альбрехт принадлежал к сильным мира сего, и к нам вышел всклокоченный смотритель. Он учтиво поздоровался и начал – или, возможно, продолжил – пояснительный монолог про дворец. Мы прилежно следовали за ним по сводчатым коридорам и украдкой заглянули в запертый шкаф с собранием Фридриха Сустриса. Признаюсь, я мало чего запомнил, удрученный мрачной рассеянностью своего патрона и раздраженный нескончаемой болтовней нашего проводника, который был грустен, как отвергнутый влюбленный. Когда экскурсия закончилась и мы вышли на солнечную улицу, я почувствовал огромное облегчение.
Мы устало брели по Ратаус-платц и остановились у статуи императора Августа, чье имя до сих пор носит город. Альбрехт заметил властный жест статуи и с мечтательной, надменной улыбкой протянул руку в подражание римлянину. Он напоминал человека, примеряющего одежду с чужого плеча.
– Ваша милость, вы еще не совсем готовы, – сказал я. Альбрехт опустил руку словно ошпаренный.
– – Какого черта? Что ты имеешь в виду: не совсем готов?
– Я… ну… Я просто заметил, что для полного сходства вам не хватает бабочки.
Маркиз снова взглянул на памятник и увидел, что на бронзовых пальцах сидит, сложив крылья, павлиний глаз. Я сказал – соврал, – что по замыслу скульптора, император протянул руку, чтобы бабочке было куда сесть.
– Мощь, воплощенная в кротости.
Альбрехт в тот день больше не произнес ни слова.
Снаружи герцогство Фельсенгрюнде казалось неприступной крепостью: из ясеневых и сосновых рощ вырастали отвесные скалы, зеленые склоны гор были усеяны валунами. Стоя под этими стенами, трудно представить, что за ними лежат зеленые долины, Винтерталь и Гроссе Вайделанд. Чтобы добраться до них, нужно пройти по одному из двух ущелий, пробитых в скале одной и той же рекой: одно ведет из Баварии, другое, вдоль пенных стремнин, – в швейцарские кантоны.
После четырех дней в седле мы спешились у перевала Девы Марии.
Пыль щекотала нам глотки, и мы остановились набрать воды из ручья. Я присел, чтобы попить, и замер, завороженный видом гор. С их вершин скатывались грозовые облака, пробуждая воспоминания о пологих склонах Тосканы. Ко мне подошел Альбрехт; он показал на заснеженный пик, возвышающийся над мрачным нагорьем герцогства.
– Гора Мёссинген, – многозначительно произнес он. – А та громадина на востоке – Адлерберг. Ты помнишь Адлерберг?
– Да, припоминаю. Вы про него говорили.
– Он изобилен орлами.
Я воспринял эту невероятную новость с подобающей восторженной миной. Мне на голову упали первые капли дождя, одну я поймал на ладонь – крупную, как земляника. Пыльная трава у ручья принялась кивать, и солдаты повели лошадей к деревьям. Я кинулся к ним, но маркиз остался созерцать орлиную гору. Он стоял, изображая Властителя Судеб, слишком поглощенного мыслями о долге, чтобы обращать внимание на какой-то дождь. Чем громче Винкельбах его звал, тем меньше Альбрехт был склонен уступить, хотя по его ссутуленным плечам было ясно, что он чувствует, что промокает. Мориц фон Винкельбах тихо выругался себе под нос и раскатал притороченное к седлу одеяло.
– Чтобы еще и он умер в тот же год? – пробормотал он. Выскочив под ливень, граф расправил одеяло над маркизом. Это ясно показало, кто есть кто, и Альбрехт смог оставить свои размышления о судьбах мира и присоединиться к нам, спрятавшимся от дождя под ветвями деревьев.
После часа, проведенного под этим протекающим навесом, я заметил небольшой конный отряд, приближавшийся к нам по дороге. Наш солдат Клаус выругался и встал.
– Торжественный прием, – сказал он. – Нас ждали. Маркиз получил эскорт для прохода через Вайделанд. Когда дорога пошла в гору, облака рассеялись, и солнце
осветило горы. Бледные лишайники покрывали стволы и ветки деревьев. Гнилые бревна на берегу были покрыты красноватым мхом. Пыль от поваленных деревьев припорошила искрящуюся землю. Замшелые скалы, казалось, плакали, роняя воду. Я заметил горихвостку, метнувшуюся от нас под камни. Черный дятел предупреждающе гаркнул и упорхнул, ныряя и поднимаясь на своей невидимой струне.
– Альтдорфер! – крикнул я спине своего ездока. Старый мастер запечатлел этот ландшафт с вытянувшимися ввысь, в бесконечной борьбе за свет, лиственницами и соснами, которые цепляли за всякий клочок земли. Даже наполовину поваленные деревья все равно упрямо изгибались навстречу небу. Много ниже тропы, по которой мы ехали, река прорыла себе глубоком ущелье, где перекатывалась и пенилась и поэтому напоминала белки, взбитые в синей миске. Потом стены ущелья раздвинулись, и теснины остались позади. Мы вернулись в мир людей, на дикие луга и поля, засеянные овсом и ячменем. Со всех сторон Гроссе Вайделанд – Великое Пастбище – окружали зеленые горы. Мне придется выучить их названия: устричную раковину Санкт-Андреаса, отделявшую нас от долины Винтерталь, громадины Фельсенгрюндише-Швейц на юге и Аугспитцер-Вальд с Верхним плато за ним, похожим на нос корабля в океане Европы. Это давящее величие немного скрадывали старенькие фермы Вайделанда и крестьяне, побросавшие вилы, чтобы понаблюдать за нашей кавалькадой. Облепленный мухами скот дремал в тени прокаленных жарой дубов. Маленький мальчик, голый ниже пояса, вырвался из материнских объятий и стоял, кривоногий, на обочине, с любопытством разглядывая своего будущего господина.
Без всяких фанфар мы проехали через деревню Киршхайм. Я пишу «деревня», хотя поселение состояло из считанных деревянных хибар с просевшими крышами, которые словно приникли к грязной дороге. Из закопченных домов вылезали крестьяне, демонстрируя свою бедность лохмотьями и заплатами. Всего несколько женщин носили сабо; большинство мужчин были в лаптях. Они даже не двинулись, когда из-под копыт наших лошадей им на штаны полетели комья грязи. (Интересно, улыбался ли Винкельбах, вернувшись туда, где его личность повергала всех в страх? Маркиз, кажется, и не замечал своих подданных, глядя в сторону пока не видимого замка.) На краю деревни у дороги распростерся какой-то человек в тряпье. У его ног лежала связка влажного хвороста. Тощая паршивая дворняга положила голову ему на бедро. Завидев нас, несчастный протянул руку за подаянием, однако, заметив латы и развевающееся знамя, тут же спрятал ее.
– Вильдерер, браконьер, – сказал капитан стражи. Нищий поднял голову, и я увидел выжженную у него на его щеке букву «В» – отметину, которой правосудие награждало подобных ему. Кто-то швырнул бедняге кусок ржаного хлеба. Хлеб шлепнулся в лужу в нескольких ярдах от бродяги с собакой.
Еще милей южнее мы увидели сверкающую гладь Оберзее, распростертого, словно зеркало, у подножия замка Фельсенгрюнде. Один из солдат достал из седельной сумки охотничий рог и подал сигнал. Клаус пришпорил лошадь и похлопал товарища по руке.
– Родина, – радостно воскликнул он. Мы заехали за деревянный частокол и на время потеряли из виду замок и озеро. Дорога круто шла вверх. Мы вышли на гребень горы, а лес отступил назад, как будто на сцене раздвинулся занавес. Вся компания (за исключением некоего флорентийца) заулыбалась, услышав запоздалое эхо рога. Перед нами тянулись поля, размеченные ровными полосами, с загонами для коз и свиней. Я увидел городок – побогаче, чем предыдущая деревня, – с церковным шпилем и каменными домами, столпившимися у южных стен замка.
Не могу сказать, что после величественного Пражского Града я был восхищен этой старомодной крепостью, укрепленные стены которой, грязно-серые и захваченные местами непобедимым плющом, медленно разрушались. Я разглядывал замок в надежде увидеть приспущенный флаг; но герцогский штандарт гордо развевался над воротами.
Внушительная кавалькада в плюмажах и доспехах, мы пронеслись над Оберзее. Решетчатые ворота втянулись в каменную глотку, под ногами наших лошадей загрохотал деревянный язык подъемного моста, а стражники у ворот завопили и принялись размахивать шлемами. Я успел разглядеть старинную часовню – конюшню – мрачные дома, – и мы въехали в замковый двор, в объятия встречающих. Смущение на лицах. Всадники спешились, а я в нелепом одиночестве остался сидеть в седле. Маркиз в это время безразлично здоровался со своими придворными. (Женщин было обескураживающе мало, и они в основном стояли в сторонке.) Я увидел, что Мориц фон Винкельбах обнимается со своей вариацией, только ниже и толще оригинала. А вот маркиза никто не обнял. После дворцовых формальностей вокруг него образовалось почтительное и отчужденное пространство, охраняемое фальшивыми улыбками. Герцог не вышел встретить сына.
В ожидании приказаний ваш рассказчик изображал ученого, читая пыльную и маловероятную Историю (которой самой уже было лет сто) герцогства Фельсенгрюнде. В герцогской библиотеке нашлось не так уж много книг по местной тематике, так что я часто отрывался от заковыристой латыни, чтобы рассмотреть картины на панелях между книжными шкафами: неуклюжие изображения дикарей Серебряного века, одетых в львиные шкуры и мускулистых, как Геркулесы, которые дубасили, жарили и пожирали друг друга в общем болоте из мха и слизи. Время от времени из моей груди вырывался тяжелый вздох. Это был мой пятый день в Фельсенгрюнде, и новизна первых впечатлений начала тускнеть.
Мне выделили крошечную келью в восточном крыле замка, над помещениями для прислуги, где я дремал, нес всякую чушь и бодал лицом подушку, дожидаясь момента, когда смогу запить парой глотков пива грубую еду, которую мне приносили угрюмые и подозрительные поварята. На третий день я перестал надеяться, что меня вызовут, и начал исследовать – без разрешения, на свой страх и риск – так называемый Большой дворец: старинный каменный лабиринт, в котором за закрытыми дверьми слышались голоса, и звук шагов разносился по коридорам, в которых, судя по всему, давно не ступала нога человека. Я беспрепятственно заходил (предоставив Историю латинским призракам) в обшитую дубом галерею Большого дворца и заглядывал в Палату собраний, где пыль лежала толстым ковром, не потревоженная ничьими шагами. Но, несмотря на знакомство с лестницами и коридорами, на тайну покоев герцогини, которые герцог запер, со скорбью или облегчением, бог весть; несмотря на возможность огибать стеклянные взгляды часовых и взбираться на крепостные стены, откуда я рассматривал дерн, пурпурные горы и скромные лодки, скользившие по глади Оберзее; несмотря на кажущуюся свободу, я пребывал в тревожной неизвестности. Меня никто не навещал, кроме слуг. Я не решался приблизиться к Мартину Грюненфельдеру, высокому и угрюмому оберкамергеру (последнему представителю благородной дворянской фамилии), который раздавал приказы челяди; я не мог обратиться к косматому казначею, Вильгельму Штрудеру, который жевал за конторкой гусиные перья и частенько с решимостью сварливой карги выбегал из норы своей канцелярии, чтобы отругать помощников и слуг. Что касается моего Альбрехта – или скорее маркиза, – он был постоянно занят, участвовал в совещаниях в герцогских покоях (откуда уже давно не тянулись нити управления) или молился в дворцовой часовне о скорейшем окончании – тем или иным образом – болезни его отца.
Мое предназначение, причина прибытия, никому не сообщались. Судя по тому, как подбирались при моем появлении локти придворных, поклонников у меня здесь появилось немного. От презрительных взглядов волосы у меня на затылке становились дыбом; уши горели от подслушанного или выдуманного злословия.
– Герр Грилли, не так ли?
Я шел по галерее, погруженный в свои мысли. Услышав свое имя, я с удивлением обернулся.
– Да?
Человек в ветхой мантии приподнял шапочку, обнажив лысую веснушчатую макушку. От него пахло уксусом.
– Я Альтманн, – представился он. – Теодор Альтманн, к вашим услугам. – Его нос был так похож на грушу. Сходство было таким полным, что даже глубокая морщина между бровей могла сойти за черенок. Перезрелый нос, казалось, давил на губы, от которых осталась лишь бледная полоска между седыми усами и выступающим подбородком. Белесые слезящиеся глаза изучали мое лицо, без сомнения, делая схожие открытия. – Вижу, вы рассматриваете портреты, – сказал Альтманн. На деревянной загородке, преграждавшей путь в покои герцогини, было два рисунка: неумелые подобия с восковыми лицами, у которых не было даже блеска в уголках глаз, в расплывчатой одежде с мешаниной линий, призванных, без сомнения, изображать изгибы и складки. – Это наша светлой памяти покойная герцогиня. А это, – он указал на черного лохматого человека-быка, – герцога в… хм… лучшие времена. – Теодор Альтманн яростно почесал голову под шапочкой. – Вы… вы из Флоренции, как я понял?
– Я родился во Флоренции. Но с тех пор я много где жил. А вы?
– Из Фельсенгрюнде, здесь родился и вырос. Здесь, в городе. Разумеется, в свое время я много путешествовал. Вы… м-м-м… дружны с маркизом. – Вежливая улыбка исчезла; нос-груша сморщился. – Он, он… как вы… что… м-м-м… что вас… – Я решился приподнять бровь в ожидании окончания фразы. – Я хочу сказать, зачем вы здесь?
– Я и сам начинаю задаваться этим вопросом. Старик раздосадовано крякнул. Я пытался понять, кто
это, писарь из канцелярии? Или шпион из казначейства, где опасались, что теперь им придется выплачивать дополнительное жалованье? Я решил не обращать внимания на его вопросы. Меня, однако, удивило присутствие здесь этих портретов, явной и значительной связи которых с моим собеседником я не заметил.
– Могу я спросить, герр Грилли, сколько вам лет?
Я сказал. Теодор Альтманн облизнул щеки изнутри, словно нащупывая крошки во рту.
– В том же возрасте, – сказал он, – я поступил на службу.
– И какая это была служба?
– Верная, молодой человек.
Теодор Альтманн обуздал коней своего гнева и шутливым фальцетом пригласил меня прогуляться по замковым стенам. Мы шли – Альтманн на солнце, ваш рассказчик в зубчатой тени – над Гроссе-Вайденланд. Несмотря на настойчивые расспросы, старик ничего не узнал о моей профессии; я же, пользуясь его тягой к откровенности, выпытывал информацию у него.
Оказалось, что между герцогами и их наследниками сохранялось традиционное соперничество. Сегодняшний венценосец – к которому Альтманн испытывал неразделенную любовь – никогда не выказывал особой привязанности к своему сыну. Я спросил, не была ли тому причиной ранняя смерть герцогини вскоре после рождения маркиза.
– Вон, видите там, – сказал Альтманн, переведя разговор на другую тему, – эта крыша. Это дом моих родителей. Там я родился.
У южного бастиона замка Фельсенгрюнде я узнал о склонности герцога к неким «низкородным» – привозным фаворитам, как именовал их Альтманн с ноткой раздражения в голосе, каковую я постарался не заметить, – которая превосходила любовь к своей плоти и крови, к своему сыну. Худшим примером служил Иосия Кох, конюший, доросший до лакея, который склонил свою юную красоту перед страстью герцога. Возмущение Винкельбахов и Грюненфельдеров не знало предела.
– Наши правящие фамилии, – заключил Альтманн, – не привечают выскочек.
Севернее сторожки, когда мы подошли к главной башне – миниатюрному Далибору – и Теодор Альтманн показал мне Вергессенхайт-штрассе («…по которой преступники идут к забвению»), – он сообщил мне, что нос Альбрехта был сломан самим герцогом, его отцом.
– Это общеизвестно, хотя я забыл, в чем была вина мальчика.
Наша прогулка завершилась, и Теодор Альтманн снова набросился на пустынную вошь на своей голове. Он раздраженно спросил меня:
– Как вам показались расписные панели в герцогской библиотеке?
– Вы про дикарей?
– Да, про… хм… ну, не то чтобы дикарей…
Я разгадал тайну Теодора Альтманна и необдуманно высказал свое мнение о его живописи.
На две недели фельсенгрюндский двор, казалось, затаил дыхание. Разговоры, подслушанные мной во время блужданий по замку, касались всяких банальностей и не затрагивали тему болезни герцога. Пока был неясен ее исход, все выжидали, не решаясь ничего предпринять.
Как-то утром я получил приглашение от Мартина Грюненфельдера, оберкамергера, посетить смотр герцогских войск на главной площади. С беспокойством и немалым волнением я оделся в свой лучший нюрнбергский костюм – в камзол из тафты – и присоединился к очереди придворных и сопровождающих, которая уже собиралась перед часовней. От сторожевой башни на Вайдманнер-платц послышался топот марширующих солдат. Теодор Альтманн, оскорбленный придворный художник, подбежал ко мне, непричесанный, со сбившимся набок воротником.
– А такое часто бывает? – прошептал я его локтю.
Теодор Альтманн как будто меня и не слышал. Я повторил свой вопрос, и он замахал на меня перепачканными тушью руками, чтобы я замолчал. Показались стражники. Это был небольшой отряд, человек тридцать (среди них я узнал моего друга Клауса), облаченных в легкие доспехи, с пиками и алебардами в руках. Они чеканили шаг в такт барабанному бою. Барабанщиком был тощий мальчонка. Войско возглавлял младший брат моего врага, Максимилиан фон Винкельбах, в шлеме, украшенном пышным плюмажем, словно он только-только вернулся с победоносной войны со страусами.
– Стой, раз-два! – Стражники остановились довольно слаженно (только последние четверо врезались друг в друга) и повернулись. Максимилиан фон Винкельбах явил собравшимся свое каменное лицо и поднял меч, приветствуя зрителей, при этом он чуть не рассек себе нос. Потом показалась свита герцога, без фанфар за неимением таковых. Сердце бешено заколотилось у меня в груди, когда я увидел своего патрона, элегантно одетого на военный манер, в ботфортах из кордовской кожи. Его сопровождали наперсник герцога Иосия Кох, оберкамергер Мартин Грюненфельдер, обер-гофмейстер, мой любимец Винкельбах и двое престарелых медиков, чья дряхлость свидетельствовала явно не в пользу их профессионализма. Герцогский паж – женственного вида мальчик, скуластый и надменный – катил перед собой кресло, а в кресле, почти полностью скрытый под турецким ковром, сидел человек, который сразу же приковал к себе всеобщее внимание.
Сначала мне показалось, что герцог, недовольный бугром на подушке, копается за спиной, пытаясь поправить ее или вытащить; он был как-то неестественно скрючен и свешивался вправо. Когда-то это тело было могучим и крепким, портрет Альтманна не врал; но теперь мышцы стали тем грузом, который сломал хребет его духу. Одетый в черное, словно в трауре по своей жизни, герцог Альбрехт ХІІ Фельсенгрюндский подъехал к своим солдатам, колеса его каталки чирикали, словно воробьи в кустах. Он выглядел таким несчастным: когда кресло ехало вдоль ряда стражников, Иосии Коху приходилось поворачивать голову герцога. Я не слышал его комментариев по поводу внешнего вида солдат, кажется, их не слышали и сами солдаты, поэтому Иосии Коху приходилось переводить. Это унижение бесило герцога. Правым кулаком, в котором еще оставалась какая-то сила (возможно, остатки той самой силы, что сломала нос моему покровителю), он врезал по подлокотнику кресла. Барабанная дробь постепенно замедлялась, и когда герцог достаточно насмотрелся на свое войско, он повернулся к гражданскому строю. Придворные засуетились и вытянулись по струнке.
– Аэт-то?
– Ты же знаешь герра Альтмана, отец.
– То этт? Рядмсним!
Его взгляд был бессмысленным, словно стеклянным; слезящиеся глаза были на одном уровне с моими. Голос, когда-то звучный, теперь стал натужным и хриплым, как ржавый насос.
– Меня зовут Томмазо Грилли, к вашим услугам.
– Сверчок?
– Нет, отец, – Грилли. – Альбрехт, мой Альбрехт, с которым я после приезда не перекинулся ни единым словом, посмотрел на меня с заговорщическим видом. – Это мой друг, отец.
– Оже гарлиг.
– Друг из Нюрнберга. Весьма почтительный молодой человек.
– Чётоф гарлиг.
Я так и не понял: ему не понравился лично я или это сказывалась болезнь и общая усталость от жизни?
– Чё он зись деает? Брех, скжи, чё он зись деает?
– Он мой учитель, отец. Мой учитель латыни. Яростный огонь в глазах герцога тут же потух: его интерес
угас, и паж покатил кресло дальше. Я остолбенел.
– Учитель латыни?
– Учитель латыни?
Когда я возвращался в свою спальню в южном крыле, по дороге меня нагнал Теодор Альтманн – и навис надо мной, словно хотел опрокинуть.
– В детстве ему уже преподавали латынь, я знал его учителей, это были мои друзья. С чего бы он взялся за латынь теперь?
Я ускорил шаг к Вергессен-штрассе, пытаясь уйти от него.
– Отвечай. Почему ты такой скрытный?
– Я не скрытный, герр Альтманн. Вы слышали, что сказал маркиз. – Взопревший, воняющий уксусом Альтманн так сильно карябал лысину, что его шапка упала на пол. – Вы живете здесь, в замке? – спросил я.
– Живу? Хм… ну да, раньше – да…
– Ах, раньше. И, надо думать, за мной вы идете из-за ностальгии? Вы ведь живете на конюшне.
– Рядом. Я живу рядом с конюшней…
– Тогда у вас нет причины идти следом за мной, не так ли?
Теодор Альтманн не выдержал. Его стариковский нос побагровел, а губы, наоборот, побелели. Он принялся осыпать меня упреками на беглой латыни. Я не сумел ответить тем же (не моя вина, что у Альбрехта не хватило воображения ни на что другое) и вместо этого огрызнулся на ломаном немецком.
– Я именно тот, – сказал я, – кого вы всегда боялись.
– Да? – спросил Альтманн. – И кто же?
– Я художник. Я фаворит маркиза. А как к вам относится будущая власть?
Не ожидая ответа, я оставил своего остолбеневшего оппонента под окнами бывших покоев герцогини и отправился к себе.
Днем, надеясь развеять скуку, я решил сходить в город. Не представляя, что там может быть для меня интересного (кроме родительского дома одного известного вам художника), я, перебирая оставшиеся в кармане монеты, надеялся найти там развлечения определенного толка, тяга к которым была на время подавлена вследствие длительной тряски в седле.
У ворот дежурил добрый солдат Клаус. Я думал, что он пропустит меня без всяких проблем. Вместо этого я уперся в его мозолистую ладонь.
– Мне казалось, что ты тут стоишь, чтобы не пускать людей внутрь, – пошутил я.
– Простите, сударь. Я вынужден спросить, куда вы направляетесь.
– На прогулку. Представляешь, Клаус, моя нога еще не ступала на траву Фельсенгрюнде.
Но Клаус даже не улыбнулся.
– У меня четкий приказ. – Приказ?
– Мне запретили вас выпускать.
Сперва я испугался, что вызвал неудовольствие больного герцога. Может быть, после смотра у них с маркизом случилась какая-то перепалка насчет меня, чётофа гарлига? С маркизом связи по-прежнему не было, но, по слухам, он никогда не перечил отцу. Была ли его неприязнь проявлением сыновнего долга? Я – в последний раз в жизни – начал сомневаться в постоянстве своей удачи.
Через две недели после моего столкновения с исполнительным Клаусом меня поспешно призвали в герцогские покои. За мной пришел сам Иосия Кох, истлевшая краса расцвета силы Альбрехта XII.
– Он что?… – спросил я. – Как мне одеться?
– Ради всего святого, просто идите за мной, – проговорил он со слезами в голосе.
Я последовал за ним в помещения для прислуги, где перешептывались повара и служанки. Иосия Кох не обращал на них внимания – он по-прежнему заливался слезами и что-то бормотал себе под нос. Вместо того чтобы обойти Большой дворец, мы срезали путь через казнохранилище и вышли на улицу.
Замок охватила показная печаль. Слуги кланялись нам с подобающе скорбным видом и продолжали болтать. Специально выстиранные по такому случаю платки прикладывались к сухим глазам. Из вестибюля Большого дворца мы прошли прямо в герцогские покои. Как и во дворцах более знатных фамилий, в Фельсенгрюнде к трону приближаешься постепенно: только самые высокопоставленные вельможи допускаются в тронный зал, а те, кто рангом пониже, толпятся в приемных. В последний раз, когда мне довелось оказаться в таких политических обстоятельствах, за мной гналась толпа стражников. Теперь мне на пятки наступали одни лишь взгляды.
В первой приемной, куда не проникал солнечный свет, согласно дворцовой иерархии, собралась прислуга: каменщики, плотники и лакеи стояли ближе к двери во вторую приемную, а служанки, конюшие и посудомойки теснились у дальней стены. Когда мы входили во вторую приемную, стражники отдали нам салют. Яркий огонь в камине заменял собой солнце, обогревая старые кости служителей более высокого ранга: казначейских писарей, стрельцов в сапогах со шпорами, поваров из банкетного зала, стряхивавших с фартуков муку. Я впервые увидел серповидные усы шерифа, кровожадного франта, который стоял у очага и беседовал с тройкой парней совершенно злодейского вида. При появлении Иосии Коха все напускали на себя скорбный вид. Но их притворная печаль не шла ни в какое сравнение с его истинным горем. Какая-то предприимчивая дама попыталась завыть, но быстро одумалась. Я ощущал всеобщую враждебность и был рад уйти от этой толпы – в Риттерштубе, Рыцарский зал, где происходили официальные аудиенции.
– Кох, что происходит?
– Почему нас не пускают?
– Мы уже два часа тут стоим!
Благородная публика не ограничивалась немыми упреками. Когда они поняли, что я – полное ничтожество, если судить по рассказам Винкельбаха, – допущен в святая святых раньше них, раздались вопли негодования. Мартин Грюнен-фельдер топнул ногой, как избалованный ребенок. Потрясенный казначей тряхнул гривой, рассыпая счета и расписки. Даже обергофмейстеру пришлось ждать своей очереди с холодным блеском ненависти в глазах.
В пустой приватной приемной Иосия Кох отослал последнего стражника. Прекрасный паж открыл двери герцогской спальни, и лицо у него было отнюдь не заплаканным.
Внутри было темно. Глаза постепенно привыкли к полумраку, и я разглядел кровать под балдахином, ставшую катафалком для окоченевшего трупа. Альбрехт, вцепившийся в простыню, молился у смертного ложа отца.
– Томас Грилли, – прошептал Иосия Кох, словно слишком громкие звуки могли потревожить покойного.
– Оставьте нас.
Я услышал, что Иосия Кох и паж вышли, -ив угасающем свете успел рассмотреть чудовищную роспись на стенах в покоях мертвого герцога.
– Он умер, – сказал Альбрехт.
– Мои соболезнования, ваша светлость.
Альбрехт, пошатываясь, встал на четвереньки, как Навуходоносор на поле, и бросился мне на грудь. Он обнял меня так сильно, что у меня перехватило дыхание; я не решался пошевелиться – просто стоял столбом, свесив руки по бокам. Наверное, мне следовало успокоить юношу, который содрогался, прижавшись ко мне? Но потом до меня дошло, что бился он не в рыданиях, а в истерическом хохоте. Это была сдавленная икота, прорывавшаяся чудовищными спазмами. Я слегка отодвинулся, как делают влюбленные, чтобы посмотреть друг другу в глаза перед очередным поцелуем, и увидел, что склеенные слюной губы герцога расплываются в ликующей улыбке.