46

Осторожно, чтобы не разбудить Энн, Гай выбрался из постели и спустился в гостиную. Он задвинул шторы и зажег свет, хотя прекрасно знал, что ничем не отгородиться от зари, которая проскальзывала сквозь жалюзи, сквозь зеленые занавеси, как серебристо-лиловая, бесформенная рыба. Всю ночь он лежал наверху, в темноте, и ждал ее, зная, что она придет за ним наконец и встанет у изножья кровати, страшась более, чем когда бы то ни было, мертвой хватки того механизма, который она запустит в действие, ибо теперь ему стало понятно, что Бруно нес половину вины. И если раньше вина была едва выносима, как вынести ее теперь, одному? Гай понимал — это невозможно!

Он завидовал Бруно, который погиб так внезапно и безропотно, такой бурной насильственной смертью и таким молодым. И так легко, как всегда и все делал в жизни. Гая охватила дрожь. Он неподвижно застыл в кресле, и его тело под тонкой пижамой напряглось и окоченело, как на первом рассвете. Потом, с судорожным стоном, всегда облегчавшим напряжение, Гай встал и отправился наверх, в студию, еще не разобравшись как следует, что собирается делать там. Он взглянул на большие глянцевые листы чертежной бумаги на своем рабочем столе: их было четыре или пять, и они лежали так, как Гай их оставил, делая наброски для Боба. Гай сел и начал писать поперек листа, из левого верхнего угла, — сперва медленно, затем все быстрее и быстрее. Он написал о Мириам и о поезде, о телефонных звонках, о Бруно в Меткалфе, о письмах, о револьвере, о собственном крахе, о ночи с пятницы на субботу. Как если бы Бруно был жив. Гай привел все известные ему подробности, которые помогли бы понять этого человека. Он исписал четыре чертежных листа. Свернул их, положил в специальный конверт и запечатал его. Долго смотрел на конверт, наслаждаясь некоторым, пусть неполным, облегчением, удивляясь, что все это теперь обрело самостоятельное существование, причем без особых трудов. Он и раньше много раз писал страстные, неразборчивые признания, но, поскольку знал, что никто никогда не увидит их, они так и не покидали его по-настоящему. А это признание было адресовано Энн. Энн коснется конверта. Ее руки будут держать листы, ее глаза пробегут по строчкам.

Гай прикрыл ладонями воспаленные, измученные глаза. Многочасовое писание изнурило его и почти что вогнало в сон. Мысли скользили, ни на чем не задерживаясь, и люди, о которых он писал — Бруно, Мириам, Оуэн Маркмен, Самюэл Бруно, Артур Джерард, миссис Маккослэнд, Энн, — люди и их имена плясали на самом краешке сознания. Мириам. Странно: теперь он видел ее яснее, чем когда бы то ни было. Он постарался описать ее для Энн, дать ей правильную оценку. И это заставило оценить Мириам также и для себя. Как человек она немногого стоила, подумал он, — по стандартам Энн, по всеобщим стандартам. Но она была живым существом. Немногого стоил и Самюэл Бруно — жестокий, алчный делец, которого ненавидел сын и не любила жена. Кто был по-настоящему опечален смертью Мириам или Сэмюэла Бруно? Да горевал ли кто-нибудь вообще — может быть, родные Мириам? Гай вспомнил, как ее брат выступал свидетелем на следствии: не горе читалось во взгляде крошечных глаз, а злобная, животная ненависть. И ее мать, как всегда, мстительную, коварную, не заботящуюся о том, на кого упадет вина, — лишь бы упала на кого-нибудь — не сломало, не смягчило горе. Да есть ли необходимость — даже если бы было желание — ехать к ним, чтобы им предоставить мишень для их ненависти? Станет ли им от этого легче? Или ему? Вряд ли. Если кто-то и любил Мириам по-настоящему, так это Оуэн Маркмен.

Гай отнял руки от глаз. Имя всплыло в памяти непроизвольно. Он совсем не думал об Оуэне, когда писал письмо. Оуэн лишь смутно маячил на заднем плане. Гай придал больше значения Мириам, чем ему. Но Оуэн, должно быть, любил ее. Ведь он собирался на ней жениться. Она носила его ребенка. А вдруг Оуэн все свое счастье полагал в Мириам. А вдруг в месяцы после убийства он познал такую же скорбь, что и сам Гай в то время, когда Мириам умерла для него в Чикаго. Гай напряг память, стараясь поподробнее вспомнить, как вел себя Оуэн Маркмен на следствии. Злобный, отталкивающий вид, точные, невозмутимые ответы, и вдруг — обвинение в ревности… Невозможно догадаться, что в самом деле творилось у него на душе.

— Оуэн, — сказал себе Гай.

Он медленно поднялся. Мысль вызревала в нем, еще когда он пытался вызвать в памяти длинное, смуглое лицо, высокую, сутулую фигуру Оуэна Маркмена. Он поедет к Маркмену, поговорит с ним, расскажет ему все. Если он и должен кому-то сознаться, то именно Маркмену. Пусть Маркмен убьет его, если захочет, позовет полицию — все, что угодно. Но он должен рассказать ему — с глазу на глаз, без утайки.

Внезапно это обернулось насущной необходимостью. Разумеется. Один шаг влечет за собой другой. Отдав личный долг, он примет любое бремя, возложенное законом. Он тогда будет готов. Сегодня же можно сесть на поезд, после того как они с Энн ответят на вопросы, связанные с гибелью Бруно. Полицейский сказал им явиться утром в участок. Даже на самолет можно успеть, если повезет. Где это? Хьюстон. Если, конечно, Оуэн все еще там. Лишь бы Энн не надумала провожать его в аэропорт. Она должна думать, что Гай летит в Канаду, как и предполагалось. Он не хотел пока, чтобы Энн узнала. Сначала — свидание с Оуэном: оно не терпит отлагательств. Гай весь как-то преобразился, словно сбросил старую, изношенную одежду. Он ощущал свою наготу, но не боялся больше.

Загрузка...