По окончании следствия по «делу Гимназиста» и передачи его в суд Рябинин получил трехдневный отпуск.
Во вторник, седьмого октября, они с Полиной засиделись у Андрея. Вечер был темный, промозглый. За окном, словно заблудившийся прохожий, отчаянно метался осенний ветер. Стараясь развлечь Андрея, Полина рассказывала веселые истории и последние школьные новости.
– А как поживает старина Меллер? – она вдруг сменила тему.
– Даже и не знаю, – ответил Рябинин. – К своему стыду, давным-давно его не видал. Соседи передавали, будто Наум заходил пару раз, а застать меня не мог. Да и как тут встретиться? То командировки, то на работе сутками сидишь. Ну ничего, скоро служба моя закончится!
Полина удивленно подняла брови.
– Все, баста! – махнул рукой Андрей. – В четверг подам Кириллу Петровичу рапорт и – обратно на «Ленинец».
– Так он тебя и отпустил! – хмыкнула Полина.
– У нас был джентльменский уговор, разве ты не помнишь? С бандой Гимназиста покончено, значит, миссия моя завершена. Да и зачем я ему теперь? В губернии наступила тишь, гладь и божья благодать. Без меня управятся.
– Может, и так, – неуверенно протянула Полина и вернулась к разговору о друзьях Рябинина. – Ну, Меллер-то ладно: посиди ты день-другой дома – объявится. А что Старицкий? Ты как будто стал с ним редко видеться. Вы поссорились?
Андрей поморщился и опустил глаза:
– Не знаю, как и сказать… Годы разлуки нас изменили…
– Георгию не по душе твоя служба?
– Строго говоря, не в ней дело… – задумчиво сказал Андрей. – С тех пор, как мы расстались в начале восемнадцатого года, Жорка стал другим. Раньше мы жили одними идеалами, дышали одним воздухом.
– Не знаю уж, чем вы там жили, – капризно поджала губы Полина, – а только я лично не хотела бы иметь в друзьях Георгия Старицкого!
– Это почему же? – осторожно поинтересовался Рябинин.
– Скрытный он, хитрющий, непонятный какой-то. И при этом – умен. Крепко умен! Да и личность сильная, сразу заметно. Не из тех, правда, что строят и созидают, живут во имя будущего…
Андрей пытался возразить, но Полина нетерпеливо схватила его за руку:
– …И знаешь, он такой не потому, что долго служил в армии и, очевидно, не раз бывал в серьезных переделках, нет. Я видела военных и неплохо разбираюсь в их психологии. Все прошедшие огонь и лишения люди стремятся к покою, миру и созиданию. Здесь же – нечто иное. Рядом со Старицким жутковато, невольно хочется нащупать в кармане «наган». Или, на худой конец, убежать.
– Вижу, он тебе определенно небезразличен! – нервно засмеялся Андрей. – Подобные умозаключения на пустом месте не появляются. Ты размышляла о нем?
– И не раз, начиная с нашей первой и единственной встречи. Кажется: обыкновенное знакомство, непродолжительный разговор, который и был-то почти полгода назад. А я забыть не могу! Будто находится Старицкий где-то рядом, стоит за дверью и наблюдает.
– Да Жорка и впрямь недалеко – в четверти часа ходьбы, – невинно похлопал глазами Андрей.
– Не отшучивайся, – погрозила пальчиком Полина. – Вот именно сейчас, сей момент, я поняла, отчего у меня такое ощущение – оттого что ты, Андрей, о нем постоянно думаешь, мучаешься тем, что вы уже не так близки, как прежде.
– Ты сгущаешь краски.
– Ничуть. Всякий раз, когда вы встречаетесь, ты возвращаешься сумрачный, задумчивый, подолгу молчишь и отвечаешь невпопад. Исключение – ваша последняя встреча по его приезду из Ленинграда, да и то, я подозреваю, что причина твоей радости состоит в том, что с матерью ничего не стряслось во время наводнения.
– Позволь мне развеять эти опасения, – Рябинин устало вздохнул. – По складу характера и ума Старицкий радикален, а такие всегда настораживают. Юношей я, наверное, тоже был таким и потому не мог замечать подобного в Жорке.
У меня пора крайностей прошла, а он, как видно, пока не вырос…
Еще в детстве, несмотря на завидную физическую силу и фантастическую выносливость, Жора страдал порывистостью и отсутствием трезвой рассудительности. Очертя голову он бросался в самые отчаянные авантюры, шел напролом – так ему казалось легче. Я от природы являлся сторонником продуманных действий, и потому мы неплохо дополняли друг друга. И во дворе, и в гимназии Старицкого считали мальчиком дерзким и крайне честолюбивым, однако в отношениях со мной, как с лучшим приятелем, он представал совсем в ином свете: заносчивость и стремление выделиться были лишь своеобразной защитной реакцией.
Впервые об этом мне сказал отец, когда нам с Жоркой исполнилось по четырнадцать лет: «Гошу нужно понять – он до сих пор переживает смерть матери, стесняется жалости и сочувствия взрослых. К тому же он не находит поддержки в семье: Станислав Сергеевич – натура слабохарактерная и никчемный воспитатель; с мачехой у мальчика отношения натянутые. Ему не привили многих основных качеств нормального человека – терпимости, родственных отношений, стойких нравственных идеалов. Он формально придерживается подобающих его происхождению и социальному статусу правил поведения, в остальном его сформировала улица. Только одно может сделать из Гоши настоящего человека – хорошая палка. Лучшее для него – армейская служба, с ее железной дисциплиной, строгой регламентацией и понятиями долга и чести». Папа оказался прав: из Старицкого вышел прекрасный офицер. Он был умен, находчив, храбр, отважен, любил солдат. Военная служба стала его делом.
Теперь, оглядываясь назад, можно с уверенностью заявить, что полтора года в окопах, проведенные бок о бок с Жоркой, оказались лучшими годами нашей дружбы. Вокруг грохотала война, а мы были полны сил и безграничного счастья – мы защищали свою великую Родину, выполняли священный и почетный долг, перед которым сама смерть представлялась ничтожной и жалкой. В трудную минуту каждый из нас твердо знал, что рядом – друг, готовый прийти на выручку.
И друг не подводил никогда!..
А потом все резко изменилось: ушла в небытие наша страна, и вместе с ней погибла и наша армия. Я старался осмыслить ситуацию или хотя бы выждать время; Жорка метался, буквально сходил с ума. Поначалу он не терял оптимизма, пытался найти для себя новые занятия – помогал отцу в госпитале, «вникал в политику» и даже подвизался корреспондентом модной газеты. Он не жаловался на трудности, только ушел в себя, замкнулся. Наконец, случилась буря – Жорка не выдержал и сорвался. Таких яростных, отчаянных истерик с ним не бывало никогда. Тут я вспомнил слова отца и посоветовал Жорке служить. «Где? – кричал он, бегая по комнате из угла в угол. – В Красной гвардии? Можно, конечно; черт с ней, с политикой и идеалами! Раз уж подорвали империю – пусть, куда деваться! Но это – не армия, это банда, сборище вечно митингующих партизан! Нет уж, увольте, служить в ватаге самозванцев я не намерен. Прости, брат, лавры Гришки Отрепьева меня не прельщают…» В январе восемнадцатого плюнул Жорка на все, разругался со мной и уехал на юг, к Корнилову. Теперь вот – всплыл красным партизаном и инвалидом гражданской, булки выпекает, зажил крепко.
Андрей помолчал и заключил:
– Знаешь, Полина, я уверен в одном: ежели имеется в человеке некий заложенный природой и родительским воспитанием здоровый стержень – никакие перипетии судьбы и невзгоды его не изменят. Существует в каждом из нас изначальная святость, песчинка высшей благодати, та мера добра и зла, через которую нельзя переступить, не нарушив основы основ – собственной души. Мне кажется, Жорка потерял эту меру, подменил ее слишком уж грубой рациональностью и весьма удобной скидкой на нелегкие времена.
– В таком случае, – пожала плечами Полина, – вам лучше реже видеться, встречаться лишь для «теплых воспоминаний» и не бередить друг другу душу.
Рябинин согласился и предложил выпить чаю. Но Полина посмотрела на часы и, извинившись, стала собираться домой.
Не успел Андрей подать ей пальто, как в дверь настойчиво постучали. Рябинин отворил и увидел на лестничной клетке сотрудника ОГПУ Елизарова.
– Простите за беспокойство, вас срочно вызывает товарищ Черногоров! – козырнув, выдохнул он.
Кирилла Петровича Андрей нашел хмурым и раздраженным. Коротко кивнув на приветствие подчиненного, Черногоров сразу перешел к делу:
– Не сердись, что прервал твой отпуск и вызвал в столь поздний час, – у нас, Андрей Николаич, беда… Садись и слушай! – Он нетерпеливо указал на кресло. – О положении с хлебозаготовками всем известно – крестьяне еще с августа выражали недовольство закупочными ценами и сдавали хлеб вяло и неохотно; завалили губком и совнархоз жалобами и прошениями; в уездных комитетах партии денно и нощно заседали депутации от сельских обществ. Напряжение усиливалось. После недавнего пленума губкома Луцкий запросил Москву, и не сегодня-завтра должен-таки прибыть спецуполномоченный по заготовкам; дано указание создавать комиссии по урегулированию цен на зерно.
Казалось бы, вопрос решен. Так нет же, опоздали!.. Второго октября на сборном пункте в Колчевске произошел позорный инцидент: красноармеец Парамонов повздорил с призывником из села Вознесенское и посадил его на гауптвахту. Незаслуженное суровое наказание обидело парня, и наутро, когда оскорбления Парамонова повторились перед строем, он подбил друзей-односельчан на побег. Пятеро дезертиров укрылись в родном селе, общий сход которого не выдал беглецов милиции. Вечером четвертого октября начальник уездного отделения ОГПУ собрал отряд из двадцати чекистов и отправился арестовывать дезертиров, но крестьяне и их выгнали из села. Вознесенский сход постановил вооружить всех взрослых мужчин и организовать круговую оборону. Увещевания председателя сельсовета Рыжикова тоже ничего не дали – ему вручили петицию ко всем высшим органам власти губернии и выдворили за околицу. В бумаге говорится о том, что по причине «грубого и неуважительного отношения к крестьянству и особенно к призывникам села Вознесенское сельский сход от имени общества отказывается посылать новобранцев в Красную армию и выполнять обязательства по сдаче зерна».
Копии петиции немедленно разослали с ходоками по близлежащим селам, а уже через сутки о событиях в Вознесенском узнала вся губерния. Домохозяева ста двенадцати сел вернули окладные листы; в семи произошли столкновения с милицией и чекистами; в одном – подожгли сельсовет; на сборном призывном пункте в Колчевске – волнения и массовое неповиновение, тридцать шесть случаев дезертирства; всюду изгоняются партийные и комсомольские работники; организуется самооборона. Еще немного – и начнется восстание. Пока крестьяне медлят, оглядываются на зачинщиков – на вознесенских мужиков. Экстренное заседание губкома, ввиду явного нежелания крестьян вести диалог с местными партийными и хозяйственными органами, предложило решить вопрос нам, то есть ГПУ.
– И что же вы прикажете делать мне? – подал голос Рябинин.
– Съездить в Вознесенское и попытаться утихомирить мужиков. Ты был там и, как я узнал, установил дружеский контакт с местной общиной. По словам Трофимова, после твоего визита в село «Красный ленинец» весьма успешно помогал тамошним артелям. Попытайся объяснить крестьянам, что Советская власть готова пойти на уступки по хлебозаготовкам и простить дезертирство новобранцев (кстати, Парамонов уже отдан под суд). Со своей стороны, община должна сдать оружие и вернуть в село предсовета Рыжикова. Замирение в Вознесенском сведет на нет волнение во всей губернии! Коли нам удастся столковаться с зачинщиками бунта, так и остальные успокоятся.
– А ежели мне не удастся договориться с крестьянами? – спросил Андрей.
Черногоров добела сжал губы.
– Тогда… – он пристукнул кулаком по столу, – придется поступить единственно приемлемым способом! На этот случай с тобой будет две сотни конников из Имретьевской бригады, плюс – отряд местных чекистов, которые находятся поблизости от села.
Рябинин посмотрел прямо в глаза начальника:
– Значит – карательная операция?
– У тебя есть другие предложения? – Кирилл Петрович упрямо вскинул брови.
– Вы приказываете в случае неудачи переговоров применить оружие? – негромко переспросил Андрей.
– Так точно. Приказываю разоружить бунтовщиков, арестовать зачинщиков и дезертиров и обеспечить доступ в село следователям ОГПУ.
Рябинин поднялся:
– Я отказываюсь выполнять подобный приказ, товарищ полномочный представитель ОГПУ! – отчеканил он. – Готов сдать документы, табельное оружие и сесть под арест.
Черногоров вплотную подошел к Андрею.
– Вона как, – покачал головой он. – Выходит, лучше – трибунал? Лучше остаться при своих щепетильных, чистоплюйских принципах?
– Предпочтительнее, – пробормотал Рябинин.
– Ну конечно! – взмахнул руками Черногоров. – Кровушкой боитесь замараться, дорогой товарищ?! А коли мы все возьмем да и сядем под арест, полагаясь на судьбу и милосердие бунтовщиков? Разгуляется тогда по губернии мужик с топором, станет подпускать там и сям «красного петуха», крушить Советскую власть…
Кирилл Петрович мягко обнял Рябинина за плечи:
– Думаешь, я не понимаю твоих чувств, Андрюша? Или считаешь, что недооцениваю всей серьезности положения? Потому и хочу послать в Вознесенское именно тебя, человека с добрым сердцем, близкого мне, как сын. Ведь только ты один и можешь уговорить крестьян! Нет у меня в подчинении людей с такой деликатностью и выдержкой, и никому я так не доверяю, как тебе. К слову, не только я тебя прошу, но и товарищ Луцкий.
Рябинин недоверчиво поглядел на Черногорова.
– Присядь, Андрей, и послушай, – с улыбкой предложил Кирилл Петрович. – Неужто посылал бы я тебя, сомневаясь в успехе переговоров?
К примеру, Гринев куда лучше справился бы с карательной операцией. Сжег бы село, расстрелял десятка три крестьян – и так далее… Как в двадцать первом… Я же надеюсь, что ты сумеешь мужиков уговорить. Карательные акции – лишь на крайний случай, которого, уверен, возможно избежать.
«Правильно рассуждает, хитрая бестия! – думал Андрей. – Знает, что мне „крайние меры» неприятны, потому и уверен, что я буду стараться договориться, из кожи вон лезть буду… А выхода-то действительно нет: сяду под арест – поедет в Вознесенское другой, тот же Гринев; уж он наведет там „порядок»!»
– Приказ мне ясен. Я готов его выполнить, – сказал Рябинин.
– Вот и отлично, – кивнул Черногоров. – А раз так – бери мой «паккард», нужные бумаги от губкома и ОГПУ и – немедля отправляйся в дорогу. По пути заскочишь в Имретьевск, примешь командование двумя сотнями кавалеристов. Там и переночуешь. К утру необходимо быть в Вознесенском…