Катенька любила праздники. В такие дни, полные радостных хлопот и надежд на лучшее, ей нравилось бродить по разукрашенным улицам, толкаться в оживленной толпе, слушать досужие разговоры и сплетни. Насущные тревоги до поры забывались, уступая место беспечному отдыху и веселью. Девочка нарочно сбежала с торжественного обеда, который последовал сразу после «Парада молодежных коммун». В концерте, устроенном губкомолом на сцене «Дома художеств», выступали творческие коллективы различных учебных заведений города. Прежде детдомовцы никогда не участвовали в таких мероприятиях – заведующий Чеботарев опасался выхода своих подопечных за пределы учреждения. Однако новый заведующий, Истомин, решительно высказался за участие воспитанников в концерте. В ответ на вопрос педагогов об угрозе массового побега Истомин собрал ребят и открыто заявил: «Мы больше не будем выходить в город под конвоем учителей. Каждый волен в свободное время гулять где ему вздумается и обязательно возвращаться к ужину. Тот, кто убежит, – подведет лично меня». Никто из детдомовцев не желал огорчать уважаемого ими Валентина Ивановича, поэтому все перестали убегать…
Лишь одно досаждало Катеньке – неприветливая, слякотная погода. Талый, превращенный прохожими в месиво снег упорно просачивался через старенькие ботинки; до ломоты леденил ножки. Поначалу девочке помогала быстрая ходьба (в последнем случае сильнее происходит давление на подошву, а значит, и большее просачивание талого снега), но вскоре эта уловка перестала помогать. Она внимательно осмотрела подошвы и с горечью поняла, что ботинки пришли в окончательную негодность. «Ладно уж летом, – вздохнула Катенька, – тогда и босиком можно ходить. А зимой – сиди в корпусе, пока кто-нибудь из ребят не уступит свою обувку».
Девочка принялась ходить по магазинам в надежде хоть немного согреться. Беспокойная толпа хозяек подхватила ее и понесла от прилавка к прилавку. Катенька почувствовала тот особенный, ни с чем не сравнимый азарт, которым сопровождается коллективное хождение по торговым заведениям. Шумная толкотня и споры женщин с приказчиками забавляли Катеньку и даже приносили нежданные выгоды – негласно приняв девочку в компанию, хозяйки делились с ней своим скромным изобилием – совали кусок хлеба, горячий пирожок или конфету.
У Красильникова, на углу Коминтерна и Губернской, ей попалось знакомое лицо.
– Товарищ Андрей! – крикнула девочка и попыталась протиснуться между животами двух широченных баб.
Рябинин не услышал ее, взял каравай и вышел на улицу. Катенька бросилась следом, но Андрей уже скрылся из виду.
Она медленно пошла вверх по Губернской, думая о том, что непременно найдет способ отыскать товарища Рябинина и поблагодарить его за заботу от имени всех детдомовцев.
В ее короткой и трудной жизни встречалось немного достойных людей, а те, что попадались, были вот такими, как Андрей Николаевич, – строгими, красивыми мужчинами в военной форме.
…Ее отец, фронтовик-брусиловец, погиб осенью восемнадцатого в боях с белочехами. Мама умерла месяц спустя от «испанки». Братья Иван и Семен ушли на заработки и пропали без вести.
Катенька и младшая сестренка Ира, трехлетний несмышленыш, остались на попечении и без того многодетных теток. Зимой они еще кое-как подкармливали сироток, но с приходом весны наказали племянницам просить милостыню. Никто из соседей не осудил несчастных женщин – рушился, разваливался старый сельский мир, вековой общинный уклад, где прежде находили пристанище и кусок хлеба убогие и обездоленные. Мобилизации отрывали от земли кормильцев, тиф и холера косили молодых и здоровых, бандиты убивали на дорогах, а за околицей – безжалостные продотрядовцы и чекисты. И те, и другие выгребали из закромов остатки драгоценного зерна, уводили со двора скот. Какая уж тут помощь чужим детям? Родственники и соседи могли их лишь пожалеть. Вот сиротки и ходили по округе, вымаливая Христа ради на пропитание…
Катенька отчетливо помнила тот мартовский день двадцатого года, когда в их селе разместился на короткий постой кавалерийский полк.
На крыльце затопали подкованные сапоги со шпорами, дверь отворилась настежь, впуская в темную избу яркий весенний свет и уличный гомон.
– Хозяева! А ну выходи! – раздался откуда-то издалека повелительный голос.
Ослепленная Катенька перепугалась, обняла Иру и забилась в угол печной лежанки.
– Вы что ж это, а? И печку не топите? – привыкнув к сумраку, вопрошал незнакомец. – Есть тут в самом деле живые али нет?
– Е-есть… – подала голос Катенька.
Человек отыскал ее на лежанке и опустил на пол.
– Где хозяева? – справился он.
– Я хозяйка, – поглядывая снизу на голубые «разговоры», островерхий шлем и блестящую рукоять шашки, пролепетала Катенька.
Незнакомец присел на корточки и легонько откинул со лба девочки спутанные пряди.
– Ты хозяйка? – рассмеялся он. – Вижу-вижу, вон какая чумазая! Одна живешь?
– С Ирой, – сестра моя.
– Ах, у вас еще и сестренка имеется? – изумился военный, полез на печь и поставил рядом с Катенькой хныкающую Иру.
– Где ж мамка с папкой, а? – покачал головой незнакомец.
– Померли, – коротко объяснила Катенька.
– Ну и натворила дел война проклятая! – вздохнул военный, сгребая девочек в охапку своими сильными теплыми руками. – Не горюйте, дочки, Петр Широков сроду слабых не обижал и в беде не оставлял, потому как натура у меня – под стать фамилии – широкая…
Так вошел в жизнь Катеньки Петр Силантьевич, товарищ Широков, еще три года назад молодой сормовский рабочий, а теперь – командир Красного кавполка. Он и отправил девочек в детдом, устроил и подарил надежду…
«Где он теперь, наш дядя Петя? Жив ли? – думала Катенька. – Да нет, не может быть, чтобы погиб! Уж наверняка комдив или – бери выше… Вот и Рябинин ему под стать. И Валентин Иванович Истомин – тоже. Геройские они товарищи, и в бою, и в мирное время не подведут. Настоящие! Была бы я чуточку постарше, ну хоть семнадцати, скажем, годов – непременно бы влюбилась. Вот Мишка мой, Змей, – тоже парень не промах, так ведь пацан. А эти – мужчины! Даже подумать страшно…»
Катенька попыталась пошевелить пальчиками ног и поняла, что они совершенно окоченели. Девочка съежилась и засеменила к ближайшему магазину.
Каждая городская модница или щеголь дореволюционной поры были частыми посетителями магазина готового платья, что держал на Губернской Дмитрий Васильевич Обноров. Здесь предлагались на выбор любые «моды», от Парижа до Петербурга, способные удовлетворить самый изысканный вкус.
Зажиточные дамы, господа и товарищи новых времен не могли похвастаться, что одеваются у Обнорова, – очень, конечно, хотелось, но – увы, за последние годы коммерция Дмитрия Васильевича сильно сократилась, если не сказать – вообще прекратилась. Блистательный, заваленный всевозможными товарами магазин превратился в небольшую обувную лавочку. Правда, и в этом, сильно уменьшенном виде магазин отличался высоким качеством и культурой обслуживания. Только у Обнорова клиент мог приобрести дорогие «выходные» туфли, крепкие ботинки и невероятные сапоги всех цветов и фасонов.
Друзья и коллеги не раз советовали Дмитрию Васильевичу вернуться к вновь ставшей прибыльной торговле дорогими гардеробами, однако Обноров предпочитал отмалчиваться. Советчики недоуменно пожимали плечами и делали вывод, что либо Обноров совершенно разорился за годы «военного коммунизма», либо втайне опасается конкуренции Нерытьевых, самых сильных торговцев готовым платьем в губернии.
Впрочем, ни то, ни другое не соответствовало истине – Дмитрий Васильевич всего-навсего не желал расширять дело. Во-первых, он устал от бесконечных бедствий и притеснений, не верил в счастливый исход нэпа, как с самого начала не верил большевикам. Во-вторых, Обноров давно собирался уехать в Швейцарию, где еще с весны восемнадцатого жили его жена, дочь и сын. Собирался он медленно, хватаясь за любой повод отложить отъезд. Побывавший, в отличие от других горожан, неоднократно за границей, Дмитрий Васильевич знал цену жизни на чужбине, мучился сомненьями и поэтому старался не торопиться. Между тем поводы для отсрочки отъезда находились все новые и новые – окончилась война, начала улучшаться жизнь и условия для развития коммерции. «Хватит уж, – решился в мае 1923 года, в канун своего сорокадевятилетия Обноров. – Непременно справлю юбилей в кругу семьи». Однако прошел год, Дмитрию Васильевичу минуло пятьдесят, а он по-прежнему стоял за прилавком обувного магазинчика, терпеливо объясняя покупателям преимущества дорогих качественных туфель перед дешевыми и недолговечными.
В отличие, например, от Катеньки, Обноров праздники не любил. Привычных ему церковных теперь официально не отмечали, а новомодные он не понимал и презирал за «неприкрытую вульгарность». Вот и в канун седьмой годовщины Октября он не выставил в витрине непременного красного полотнища, не украсил вывеску розетками с серпом и молотом, которые раздаривали всем хозяевам торговых заведений услужливые комсомольцы. Более того, Дмитрий Васильевич прикрепил к дверям забавное объявление:
Вниманию граждан покупателей! 7 и 8 ноября 1924 года магазин работает в обычном режиме, с 10.00 до 20.00 часов. Милости просим!
Сегодня торговля шла бойко лишь с утра. Заглянули две «партийные» дамы, дочка видного чиновника, стайка молодых людей нэпманского вида. С обеда в магазинчике установилась тишина. Дмитрий Васильевич бегло просмотрел газеты и предался вдумчивому чтению Флобера. Он так увлекся, что не услышал, как вошла посетительница. Перевернув очередную страницу, Обноров по привычке осмотрел зал и заметил девочку-подростка в дряхленьком пальтишке из неброской «шотландки». Дмитрий Васильевич, как водится, перевел взгляд на ноги и увидел разбухшие, бесформенные мальчишеские башмаки. «Не клиент», – равнодушно определил он и вернулся к Флоберу.
Дочитав главу, Обноров поднялся немного размяться и с удивлением обнаружил давешнюю девчонку посреди зала. Затаив дыхание, она рассматривала полки с женской обувью, причем с самой дорогой.
– Вы еще здесь? – проворчал Дмитрий Васильевич.
Юная посетительница испуганно обернулась.
– Я… я только погреться… – пробормотала она.
Обноров пристально оглядел ее: бурые, застиранные чулки, брезентовый портфель, туго повязанный старушечий платок и – темная лужа под ногами. «А она симпатичная! – невольно отметил Дмитрий Васильевич. – Глазенки быстрые, умненькие… И носик кокетливый, прямо как у моей дочки Вареньки в детстве».
– Замерзла? – участливо справился Обноров. – Да, погодка нынче гаденькая. И здоровью вред, и обувь сильно калечит. Ну уж а в твоих… м-м… ботинках – и вовсе… трудновато.
Девочка робко улыбнулась. Она не знала, как себя вести с хозяином магазина: обычный дядечка средних лет, чем-то напоминает их детдомовского учителя математики – скучненький такой, вечно усталый. Дядечка не важничал и не гнал ее прочь, подобно лощеным приказчикам других дорогих заведений (хотя если бы и попробовал – ему же хуже; беспризорная тактика предусматривала до блеска отточенную контратаку из довольно крепких «блатных» словечек).
Девочка покраснела и неуверенно спросила:
– Не… мешаю я вам?
– Да нет, смотри сколько хочешь, – торопливо заверил Обноров. – Воровства я, знаешь ли, не боюсь, – мою обувь не так-то легко сбыть с рук, да и на хулигана ты совсем не похожа.
– Правда? – прыснула девочка. – А вот домашние ребята говорят наоборот: нас, мол, приютских, за версту видать.
– Это кого же? – не понял Дмитрий Васильевич.
– Ну, детдомовских!
– А-а… – смутился Обноров. – Так ты сиротка?
– Да. Вот, – с привычной грустью подтвердила девочка.
Обноров встречал на улицах оборванных, явно жуликоватого вида беспризорных и, разумеется, никогда с ними не разговаривал. В его представлении эти дети были отбросами, безнадежно потерянными для общества. Но юная гостья совсем не походила на пресловутый «социальный отброс»: бедна, конечно, до крайности, неухожена, однако мало чем отличалась от дочерей рабочих. «Она даже интереснее, живее, несмотря на то что промерзла до костей».
– Иди-ка сюда, – позвал девочку Дмитрий Васильевич. – У меня остался от обеда теплый чай, давай-ка откушаем.
Гостья покосилась на дверь:
– А удобно? Вдруг кто-нибудь зайдет? Вас не заругают?
– Пустяки, – весело отмахнулся Обноров. – Я сам себе хозяин.
– Так все это ваше? – девочка изумленно огляделась по сторонам.
– Есть грех, – притворно крякнул Дмитрий Васильевич и поманил гостью. – Присаживайся-ка, вот тебе табуретка.
Он вышел в кладовку и вскоре вернулся с двумя большими фаянсовыми чашками.
Обноров дождался, когда девочка сделает глоток, и спросил:
– Как звать-то тебя?
– Катенькой… ну, Екатериной, – тряхнув головой, поправилась она.
Дмитрий Васильевич отдал почтительный поклон и тоже представился.
– Нравится ли тебе учиться? – вернулся он к расспросам.
– Угу, – кивнула Катенька. – Особенно литературу люблю, историю и еще математику!..
Девочка понемногу освоилась, отогрелась и принялась взахлеб рассказывать о «Параде молодежных коммун». Обноров слушал, удивляясь талантам и проворству молодого поколения Советской страны.
– …Спасибочки за чай, – вдруг опомнилась Катенька. – Заговорила я вас, от дел отвлекла.
«Мама твоя, наверное, так говаривала», – с улыбкой подумал про себя Дмитрий Васильевич, а вслух спросил:
– Любишь ли ты Октябрьскую годовщину?
– Я вообще все праздники люблю, – рассмеялась девочка. – Особенно Новый год.
Дмитрий Васильевич решительно поднялся.
– Пойдем-ка со мной.
– К-куда? – осеклась Катенька.
– А вот сюда, к полкам.
Девочка сползла с табурета.
– Давай-ка, Катюша, выбери себе подарок к Рождеству и Новому году! – торжественно провозгласил Обноров.
– Любой?! – опешила Катенька.
– Верно, любой!
Девочка пробежала взглядом по полкам. Чего там только не было! И грациозно изогнутые туфельки, и отороченные мехом сапожки, и всевозможные ботиночки… Катенька так загорелась, что ее прошиб пот.
– Позволь, я тебе помогу, – мягко посоветовал Обноров. – Обрати внимание вот на эти… – он снял с полки чудесные коричневые ботиночки с точеными каблучками и шнуровкой до середины голени. – А, каковы?
– Прелесть! – восхищенно прошептала девочка.
– Примерь-ка, – деловито приказал Дмитрий Васильевич.
Меньше чем через минуту гостья уже вертелась у зеркала в обновке. Она и верила, и не верила своему счастью. «Ну, ребята теперь помрут от зависти!» – думала она.
– А как ловко сидят! Будто нарочно для тебя пошиты! – приговаривал Обноров. – Ты в них и ступай.
– А мои? – охнула Катенька.
Дмитрий Васильевич брезгливо покосился на стоящие в сторонке старые башмаки гостьи.
– Эти-то? – фыркнул он. – Я их, пожалуй, в печку брошу.
– В печку? – задумалась Катенька. – Чинить, конечно, нет резону – в копеечку встанет…
– Вот именно.
– Значит, я так и пойду?! – прижимая к груди кулачки, умоляюще спросила девочка.
– Верно, – со всей серьезностью подтвердил Дмитрий Васильевич.
– Спасибо вам, – покраснела Катенька. – Я вас никогда-никогда не забуду!
Губернский комитет комсомола решил отметить седьмую годовщину Октября чем-то неординарным. Кроме положенной утренней демонстрации, где шествию комсомольской колонны отводилось особое место, руководство губкомола вознамерилось инсценировать штурм Зимнего дворца. На Главной площади соорудили дощатый забор в тридцать аршин длиной и семь высотой,[18] раскрасили его под фасад «последнего оплота российской тирании» и отобрали сотню «штурмующих». По согласованию с губисполкомом, представление следовало запечатлеть на кинопленку, что и поручилось Меллеру.
У Наума и без «штурма Зимнего» хватало забот по съемке демонстрации. Поручение комсомольцев надоумило его снять «штурм» в «особом режиме». Меллер потребовал у губисполкома выложить по диагонали Главной площади пятнадцать сажен трамвайных рельсов, выделить дрезину и дополнительную осветительную аппаратуру. На удивленный вопрос Платонова, зачем все это нужно, Наум ответил, что задумал снять «штурм» с движущейся дрезины, под углом к бегущим «солдатам».
«Снимем в действии, с должной экспрессией, как у Гриффита и Де Милля!» – гордо заключил кинематографист. Предгубисполкома не ведал, кто такие Гриффит и Де Милль, но, подумав, решил, что наверняка товарищи достойные, – и согласился.
Двое суток на Главной площади кипела работа. Пятьдесят железнодорожных строителей, две сотни добровольных подсобных из комсомольцев и полтысячи зевак осуществляли план Меллера. Двое суток по округе разносились дробный стук и истошные крики Наума. Он метался по площади в сдвинутом на затылок треухе и распахнутом полупальто, с рупором в руках. За каких-то семьдесят два часа Меллер успел «уволить» всех и вся, охрип и подхватил насморк.
К утру седьмого ноября съемочная площадка была готова. Наум опробовал дрезину и установленную на ней камеру, велел смазать колеса и отправился завтракать.
Не успел он проглотить яйцо и выпить кофе, как за ним прибежали ассистенты, оповестив, что демонстрация вот-вот начнется. Меллер чертыхнулся, захватил полдюжины носовых платков и поспешил на площадь.
Там уже выстроились праздничные колонны. Наум отдал последние распоряжения и встал за «первой» камерой.
Трижды подскакивали нарочные «от товарища Луцкого», справляясь о готовности. Меллер дважды заверял о «стопроцентной», пока на третий раз не сорвался и не закатил речь о том, что он – профессиональный кинематографист, имеющий немалый опыт…
Через пять минут Луцкий открыл митинг.
Наум скрупулезно снял всех без исключения ораторов, ликующие колонны, придавая особое внимание крупным планам. Наконец началось шествие. Меллер крутил ручку и орал демонстрантам, чтобы те не обращали внимания на камеру; однако все, как один, поворачивали головы не к трибуне, а в сторону Наума, таращась при этом прямо в объектив.
Другой казус вышел из-за того, что демонстранты не знали о положенных накануне рельсах. Чеканя свой шаг, они спотыкались о неожиданное препятствие и чуть было не расстроили свои ряды. Меллер злился и сиплым простуженным басом кричал: «Выше ногу, товарищи! Выше!»
К счастью, мучения Наума скоро кончились. Уже через полчаса площадь опустела, и он отправился поспать «до штурма».
Явившись на площадь в пять вечера, Меллер обнаружил грандиозную толпу, блуждающую в опасной близости от его дрезины. Он приказал ассистентам «отодвинуть зрителей», проверить электрический кабель и строго следовать сценарию.
Вскоре установился порядок: праздношатающихся удалили за пределы «Дворцовой площади», огороженной веревкой; «штурмующих» разместили против «Зимнего», а Наума на дрезине – посредине. Он подал сигнал, зажглись сотни ламп, и «штурмующие» с криком «ура» побежали к «Зимнему». Меллер ехал чуть впереди, откатываясь наискосок, за «Зимний».
Когда «революционные восставшие» скопом полезли на фасад «Зимнего», Наум прекратил съемку. «Повалят они дворец», – подумал он.
И оказался прав. Под натиском десятков тел деревянный «Зимний» затрещал и, к великой радости зрителей, рухнул на булыжник. Из бесформенной кучи «штурмующих» раздались отчаянные вопли и мат.
– Нужна помощь. Вызывайте медиков! – распорядился Меллер и добавил себе под нос: – Тут жертв побольше будет, чем у настоящего Зимнего!