Глава 16 Лишенцы

Собрались в старой, давно заброшенной кочегарке, проскользнув в низенькое, но довольно-таки широкое и невероятно грязное оконце, расположенное почти у самой земли. Я, всё ещё настороженный и не доверяющий никому и ничему, скользнул вслед за Бугром вперёд ногами, мягко приземлившись на нечистый, выщербленный бетонный пол с мелкой каменной и мусорной крошкой, противно зашуршавшей под ногами.

Щёлкнул выключатель, и грязная тусклая лампочка под самым потолком, закачавшись, осветила помещение неверным сумеречным светом, в котором мистических теней по углам и складкам пространства много больше, чем собственно света. Стены, покрытые въевшейся, не отмывающейся до конца угольной пылью и копотью, поглощают свет, искажая пространство так, что глаза постоянно обманывают разум, подкидывая то очертания несуществующей двери, то какую-нибудь арку или нишу, а то и гуманоидную фигуру, тревожно шевелящуюся в тенях.

— Неплохо, — сказал я, оглядевшись по сторонам и примеряясь задницей к старому дивану с полопавшейся от времени кожей и рыжим, проволочно-жёстким конским волосом, ещё с дореволюционных времён стремящимся на свободу.

' — Фальшиво' — оцениваю сам себя, оглядывая окружающую меня убогую обстановку более внимательно. Диван, очень массивный заслуженный стол, весь в ожогах и ножевых ранениях, несколько стульев, табуреток и лавок, да пара широких самодельных топчанов с матрасами, которые следовало бы сжечь из огнемётов, издали.

— А то! — радостно осклабился Бугор, мелком поглядывая, как в окошко один за другим проскальзывают старшие детдомовцы, — Хаза что надо! А главное, что директор с воспитателями — ни сном, ни духом! Свобода!

В том, что руководство детдома не знает о «малине» старших воспитанников, я сильно сомневаюсь. Все эти игры с заржавелым, давно не открывавшимся замком на двери, никогда и никого не обманут.

К тому же, каждый второй стучит на всех и вся, и, насколько я знаю, уголовная составляющая большинства воспитанников в этом начинании не особо мешает. Да и не стоит забывать, что они всё ещё дети, готовые за карамельку или за ласковое слово если не на всё, то на очень многое.

Ну и, скажем так, особые детки… не умственно отсталые, но на грани, да ещё, как правило, с проблемами в социальной составляющей, как это обычно и бывает. Они не всегда и понять-то способны, что выдали какую-то тайну… а глаза и уши, между тем, у них есть, а у воспитателей — опыт.

— В карты режемся по-взрослому, — продолжает хвастаться Бугор, — девок ебём!

— Кстати, — оживился он, достав папиросы и прикуривая с ненужной лихостью, будто курение невесть какой шик, которому положено завидовать по-чёрному, — хочешь? Угостим, ха-ха-ха…

— А чо? — нездорово оживился один из ребят, подавшись вперёд и потирая разом вспотевшие ладони, — Верка давно нарывается! Надо ей очко смазать, да выебать сучку!

— Насухую интересней! — заржал другой, и посыпались такие анатомические…

… и я бы даже сказал — скотские подробности, что стало не по себе, и сильно.

Вещами такого рода меня, казалось бы, не удивить, вырос я по сути в гетто, и насмотрелся, а тем более наслушался, всякого, и часто — без малейшего на то собственного желания. Откровенной грязи по возможности избегал, участвуя максимум в молодецких забавах «а-ля» драка район на район, да пару раз, по пьяной дурной лихости, участвовал в угоне машины, которую мы брали «покататься», бросая затем в соседних дворах.

Оставаться совсем уж в стороне от таких развлечений, если ты живёшь в гетто, и если весь город — гетто, опасней, чем не участвовать. Если ты не в стае, ты жертва, и точка!

Так что навидался, а больше всего — наслушался такого, что, казалось, давно уже не должен ничему удивляться. Но нет… удивили.

— Не… — отказываюсь я, — мне постарше нравятся, опытные, и чтоб на добровольной основе, с энтузиазмом.

— Ну, у нас здесь тоже опытные, и с энтузиазмом, — нервно хохотнул Бугор, — Но дело хозяйское! Заскучаешь, дай знать, подгоним маруху. Не скажу, что прям любую, но выбор — как в хорошем борделе у мадам!

Киваю с как бы благодарностью, стараясь, чтобы брезгливость не прорвалась на физиономию.

' — Ну а чего я ожидал? Это не образцовый, и даже не рядовой советский детдом, а для сложных детей, с такими подчас историями за плечами, что моя, даже с попаданством, покажется чем-то тривиальным'

Между тем, кто-то из ребят со знанием дела рассуждает, как узнавать, целка новенькая девчонка, или нет, и как, если вдруг да, разрабатывать её задний проход и приучать «брать на клыка».

— … кипишь поднимают, — плевок на пол, — если здесь целка ломается. А если приехала поломанная, так не пищи, а подмахивай! Всё! У гинеколога справка есть, что ты блядь, так что не выёбывайся, а ебись, ха-ха-ха!

Разговоры ведутся с таким знанием дела, что я понимаю — эти, даже если каким-то чудом и проскочат мимо сумы и тюрьмы, и заведут семью, то дети их, скорее всего, продолжат семейное насилие и разного рода трэш, впитав, так сказать, традиционные семейные ценности с молоком матери.

— Харе! — остановил Бугор разговоры, принявшие ну очень уж скабрезно-скотский характер, — Сейчас слюнями весь пол закапаете!

— Действительно, — согласился один из парней, — Может, я того… гитару принесу?

Он обратился сразу ко мне и к Бугру, куда-то посредине, не понимая, кто из нас авторитетней.

— Ты как? Сыграешь? — как-то даже робко спросил меня Бугор.

— Почему бы и не да? — пожимаю плечами. Я эту уголовную субкультуру понимаю, хотя и не принимаю. Но… чёрт, надо же прояснить ситуацию⁈


Держа в руках гитару, весьма, к моему удивлению, приличную, хотя и расстроенную донельзя, потихонечку настраиваю её, попутно вполголоса объясняя свои действия сгрудившимся поклонникам. Параллельно Бугор, он же Жека, рассказывает историю нашего знакомства, и как это часто водится в подобного рода компаниях, началась она с того, что Жэка, будучи вражеским безымянным юнитом, огрёб от меня по морде.

— Походя! — восторгается он неведомо чему, — Меня!

Пацаны кивают уважительно-понимающе, ибо Бугор в авторитете и положено, значит, восторгаться тем, кем восторгается авторитет.

— … да, вот так, перебором, — я, не забывая вслушиваться и кивать в нужных местах, немного на своей волне. Ну, Бугор тоже… и его, как серфера, несёт так, что не успеваю охреневать.

Он не то чтобы врёт напрямую, но факты, поданные под нужным углом, могут быть не хуже выдумки. В эту же мешанину из фактов невнятные слухи о родителях, которые, оказывается, не абы кто и как, а люди (внезапно!) авторитетные в уловном мире.

При этом Жека ссылается на реально существующих личностей, знакомых мне по посёлку. Я понимаю, что по своим, по уголовным телеграмм-каналам, он получил какую-то информацию, творчески её додумав и домыслив.

Заодно я оказываюсь не то чтобы крупным дельцом, но скажем так, восходящей звездой теневого рынка. В основном всё это построено на предположениях и на том, что я знаю всех и вся, а объяснять, что знакомства эти, по большей части, у меня через музыку, особого желания, да и смысла, не вижу.

Пострадавшие, не считая Крысёныша, попавшего в больницу с диагнозом «споткнулся-упал», здесь же, и вроде как не в обиде. Ну… вполне может быть, они ведь не только давать по морде привыкли, но и получать — дело, так сказать, житейское.

— … да не, нормально, — кривлю душой, отвечая на вопрос о недавнем махаче, — Красавчик, вон, по рёбрам меня знатно задел.

— Красавчик? — хохотнул Бугор, повернувшись к парню, — Цени! Считай, крестили тебя.

Усмехаюсь, начиная перебирать струны, и, дождавшись тишины, пою…

— … вот точно родители из наших, точно, — шепчет Бугор корешу, — завороженно слушая нехитрые куплеты про старенькую маму, сук-конвоиров и побег.

Потом — ответы на вопросы поклонников, и снова песни, но в этот раз уже рок, который заходит ничуть не меньше.

Засиделись сильно заполночь, а потом начали расползаться по территории. Мы с Бугром чуть отстали, и, брызжа слюной и энтузиазмом, он выпытывал у меня тонкости сложения песен и тому подобные бардовско-зоновские штуки, испытывая восторг неофита.

Было понятно, что его что-то гнетёт, и несколько раз он открывал рот, но спохватывался.

' — Не время и не место' — понял я, когда Бугор в очередной раз запнулся словами.

Но…

… об этом я подумаю завтра.


На завтрак давали сероватую манную кашу на воде с маленьким, сильно подтаявшим кусочком масла в центре, одно склизское варёное яйцо (больше, если верить советским медикам, вредно!), сваренное, как я понимаю, не сегодня и даже не вчера, по два заветрившихся кусочка серого хлеба и чай — жидкий, почти несладкий и пахнущий веником. Понюхав чай, осторожно попробовал и решительно отставил подальше, но вкус грязного пережёванного веника надолго остался на языке.

— Не будешь? — тут же среагировал какой-то золотушный пацан лет десяти, севший почти напротив меня. Получив нужный ему ответ, он с довольным видом подтянул к себе стакан, и, сгорбившись над едой, прикрывшись локтями, начал жадно есть, опасливо зыркая по сторонам.

Каша проскочила, как и не было. Вроде и не маленькая порция, но как-то ни о чём. Без особой охоты подъев яйцо и хлеб, встал из-за стола полуголодным.

Не считая сторожа, поваров и двух дежурных воспитателей, взрослых на территории детдома нет, что, в общем-то, ожидаемо. Кто-то из них в пионерском лагере вместе с воспитанниками, кто-то в отпусках. У начальства летом самая страда́, с выбиваниями фондов, налаживанием контактов с нужными людьми, командировками куда бы то ни было, конференциями и прочими вещами, в большинстве своём не имеющими отношения ни к воспитательной, ни к хозяйственной деятельности детдома, а только лишь бюрократическими, да пожалуй, идеологическими.

Старшие воспитанники, в большинстве своём не ночевавшие в детдоме, на завтрак не подошли, и гадать, где они, и что они делали ночью, я смысла не вижу. Не факт, к слову, что они обязательно занимались уголовщиной.

Это скорее инстинктивное отторжение детдомовской казённой серости и жажда хоть какой, а свободы. Ночёвка у костра в лесополосе некоторым кажется много слаще скрипучей металлической койки, заправленной чистым, но застиранным до серости бельём, если к ней прилагаются такие же серые, застиранные воспитатели, стоящие над душой.

После завтрака, напившись вместо чая воды из-под крана, отдающей ржавчиной и хлоркой, некоторое время повалялся на кровати, игнорируя правила, запрещающие это делать, и ожидая неведомо чего. Но, вопреки всякой логике, я остался один, от чего в груди поселилось тревожное, ноющее чувство маяты, какой-то неправильности, надвигающихся неприятностей.

Чертыхнувшись, поднялся с постели, и, чуть поколебавшись, поправил одеяло и подушку согласно местным правилам. Нарываться на ровном месте, лишь бы нарваться и качнуть отсутствующие права, особого желания нет…

… хотя не думаю, что это хоть на что-то существенно повлияет.

Не зная, чем себя занять, спустился в холл, принявшись бродить по нему как экскурсант в провинциальном, дрянном музее, коротающий время до отбытия поезда. Рассматриваю и читаю всё подряд, включая скверную и очень казённую, пожелтевшую от времени и солнца стенгазету за майские праздники, в которой, явно руками кого-то из взрослых, была статья про пионера-героя, мученически умершего от рук гитлеровцев.

Понять, почему же, собственно, захватчики пытали, а потом и расстреляли мальчишку, я так и не смог. Написано было пасфосно и плохо, как об одном из тех легендарных, и скорее всего, никогда не существовавших, мучеников раннего христианства, который захотел пострадать за Веру и собственно, стать мучеником. Захотел, и стал!

Аж обидно стало за погибшего мальчика. Там ведь, скорее всего, были партизаны, подполье и какая-никакая, но борьба против гитлеровцев, а в статье — какие-то бестолковые мученические святцы, только что на коммунистический лад.

Здесь же, в вестибюле, портреты заслуженных работников детдома, с краткими или не очень краткими, биографическими справками. Директор, благообразный щекастый старичок, фальшиво-благостным выражением лица похож на матёрого священнослужителя, и мне не глянулся, но впрочем, я пристрастен.

— А, вот оно… — после первых же строк начальственной биографии многие вещи мне стали понятней.

— Комбед[i], значит? Притом, что пятого года рождения? Это что, совсем ещё сопляком начал? А потом ещё и ЧОН[ii]? Однако… изрядно он кровушки попил!

Потом у директора был Рабфак[iii], полтора курса в каком-то невнятном институте, и, скороговоркой, руководящая работа на партийных и хозяйственных должностях. Отсутствие конкретики, насколько я знаю советские реалии, говорит о том, что ценного кадра пинали с места на место каждые несколько месяцев.

— Ценный кадр, — бурчу себе по нос, — особенно…

Затыкаюсь, оглядываясь по сторонам. Вот ведь дурацкая привычка…

Я далёк от того, чтобы мазать всех коммунистов грязью, но вот этот, совершенно конкретный коммунист, даже если каким-то чудом не замарался, или вернее, не слишком сильно замарался в молодости, то, по меньшей мере, можно ручаться, мышление у него, в силу такой своеобразной юности, тоже… своеобразное.

Это, как минимум, апологет звучных фраз, вроде «Лес рубят, щепки летят», «Время было такое», и прочих. Ну и… продвигает, так сказать, в жизнь, Ленинские идеалы!


Давешняя девчонка, подбегавшая к завучу с докладом, выскочила было из спального крыла, но заметив меня, резко остановилась, будто врезавшись с разбега в стену. На лице её, с покрасневшими, припухшими глазами, за несколько секунд пробежала вся гамма эмоций.

— Верка! — окликнули её откуда-то из девчоночьих спален, — Да что ты как маленькая, все…

Они ещё что-то говорили, но неразборчиво, вперемешку со смехом, так что разобрать я ничего не смог, да собственно, и не очень хотел. Сама девочка, резанув по мне яростным, ненавидящим взглядом, раздула ноздри, развернулась через плечо, и, решительно вбивая пятки в пол, пошла назад, скрывшись с моих глаз.

Она ушла, но в вестибюле как-то разом поплохело, будто сама атмосфера стала отравленной. Поёжившись непроизвольно, я поспешил уйти, стараясь не думать о причинно-следственных связях…

… но получалось плохо.


К обеду приехала завуч, заглянув в столовую. Мазнув по мне недолгим, липким, пристальным взглядом, она коротко переговорила с массивной тёткой на раздаче и зашла на кухню.

' — Учёт и контроль', — ёрнически подумал я, проводив её взглядом.

— Отдельно им готовят, — завистливо вздохнула мелкая, от силы лет восьми, девчонка с забавно торчащими короткими косичками, и облизала ложку — так, будто пробуя еду для начальствующего состава.


— Привет! — выдохнул дочерна загоревший и добела выгоревший мальчишка лет девяти, остановившись метрах в двух от меня, — Ты же Миша, да? Тебя Елена Николаевна звала! Она меня из окна увидела и крикнула — сказала, чтоб тебя нашёл и велел к ней идти!

Тощенький, весь, как и полагается в этом возрасте, ободранный, с болячками, ссадинами, но неунывающий, похожий на прыгающего в пыли воробья, он, как Юлий Цезарь, успевал делать сразу несколько дел. То бишь говорить, глазеть на меня и по сторонам, чесаться и отковыривать болячку на коленке.

— Понял, — киваю ему, — спасибо.

Он удивился чему-то, впав на пару секунд в подобие ступора, но быстро пришёл в себя и убежал, пару раз оглянувшись на бегу.

— Можно? — постучавшись в приоткрытую дверь, не спешу входить.

— Да-да… — рассеянно отозвалась завуч, ковыряющаяся в бумагах с занятым видом.

— Здравствуйте, Елена Николаевна, — вежливо говорю я, памятуя о том, что ничто не даётся нам так дёшево, и не ценится так дорого, как вежливость[iv].

— А, Миша, здравствуй! — обрадовалась она неведомо чему, улыбаясь так приторно, что чай в её присутствии можно было бы пить без сахара, — Проходи!

— Как ночь прошла? — поинтересовалась она, и её улыбка стала вовсе уж странной, — Да ты садись, садись…

— Благодарю, — вежливо склоняю голову, и, чуть подвинув стул, сажусь напротив женщины.

— Как ты себя чувствуешь? — чуть подавшись вперёд, жадно поинтересовалась она, не отрывая от меня немигающего взгляда, — Есть какие-нибудь жалобы?

— Нет, благодарю, всё хорошо, — чуть улыбаюсь в ответ, ни черта не понимая ситуацию.

— Да? — она показалась мне какой-то разочарованной, — А то смотри… если что, мой кабинет всегда открыт, и я, как педагог и старший товарищ, всегда готова пойти навстречу.

— Ты пойми… — она доверительно наклонилась вперёд, — чтобы ни случилось в жизни, я всегда готова выслушать и помочь, и разумеется…

Она выделила это голосом и паузой.

— … молчать, если этого требуют интересы воспитанников. Понимаешь, Миша, советский человек всегда готов подставить плечо в трудную минуту, и… не раздувать, понимаешь? Не трубить на всю Ивановскую, не раздувать сенсацию, как это принято в Западной прессе…

Дальше начался какой-то вовсе уж странный разговор, полный каких-то намёков и аллегорий. Я в меру сил поддерживаю его, но всё равно не понимаю ни хрена…

Несколько минут спустя завуч завершила разговор, сделавшийся к своему завершению вовсе уж скомканным.

— Иди… иди, — повторила она, делая жест пальцами от себя, — Но помни! Если что, я всегда готова…

Из кабинета я вышел озадаченный по самую макушку, не понимая решительно ничего. Версий у меня много, но все они пока какие-то сумбурные, обрывочные.

Не уверен, что она отдавала прямой приказ…

… но собственно, ей это и не было необходимо. Знакомя меня с детдомовцами, она сделал всё необходимое, чтобы они поняли — можно!

Насколько я знаю, в детдомах, по крайней мере, в моём времени, не любят тех, кто попал к ним уже в достаточно сознательном возрасте, от любящих родителей. Это банальная зависть к тем, кого любили…

А тут ещё и детдом специфический, и раскручиваемый в советской прессе антисемитизм, и…

… в общем, всё понятно.

Если бы они побили меня, если бы сломали, если бы началась травля, то протянутая администрацией рука помощи могла бы показаться спасительной.

Если бы я побил их, то можно было бы раскрутить маховик противостояния со всем детдомом, а дальше — смотри пункт выше! А можно — завести уголовное дело, или для начала — разговоры об этом. Ну и всё сразу — тоже, разумеется, можно!

А тут — непонятно… Один из детдомовцев в больнице, остальные побитые, как я понимаю, молчат, и противостояния с коллективом — тоже нет…

' — Вроде бы всё логично, но чего-то в этом уравнении не хватает, — думал я, выходя из административного корпуса, — чего-то очень и очень существенного!'

В голове крутится всякое, но все мысли пока рыхлые, невнятные, совершенно сырые. Одна сплошная мысленная диффузия, никакой конкретики!


Бугор нашёл меня на задах детдома, когда я подбирал мелодию к новой песне, ну и собственно, сами слова.

— Привет! — он подошёл и уселся рядом, протягивая руку. Жму… ему, потом Санчо, то бишь недавно окрещённому оруженосцу Бугра, потом остальным.

Они, к слову, как-то очень легко принимают новые прозвища, будто я имею право «крестить» по всем уголовным понятиям…

… а я понятия не имею, имею ли я право…

— Песню сочиняешь? — поинтересовался Бугор с жадным интересом, присаживаясь напротив, на стопку кирпичей.

— Угу, — киваю и наигрываю мелодию, негромко пропев пару куплетов.

— Сильно, — уважительно отозвался Бугор, а потом, будто спохватившись, заёрзал, — слушай, а если…

Некоторые поправки принимаю, некоторые отклоняю, и вот уже песня, ублюдочный плод коллективного творчества, готова вчерне. А как доволен народ…

— Как насчёт похавать? — поинтересовался Бугор, — Мы там всякое… в общем, есть что поесть!

Всякое — это жареная картошка, сало, конфеты и печенье, а так же пряники и повидло в трёхлитровой банке. Ну и, разумеется, хлеб, масло, сахар.

Спрашивать, почему нет колбасы, пусть хотя бы ливерной, не стал — знаю уже, что у малолеток свои, странноватые и часто утрированные воровские понятия, зачастую куда как более жёсткие, чем у серьёзных урок. Красное по этим понятиям нельзя, потому что коммунячье, а колбаса и сосиски ещё и на член похожи, а это фу-фу-фу!

Где уж там жарили картошку, я не знаю, но принесли её прямо в спальню. Огромная чугунная сковорода, мятая и заслуженная как бы не больше, чем директор детдома со всеми своими регалиями. Тарелок не полагается, таскаем вилками прямо так, не забывая о луке и чесноке, ну и я тоже не забываю, из самозащиты!

Какая-то толика еды досталась и младшим, так, во всяком случае, я понял из несколько оброненных фраз Бугра. А ещё я понял, что это, то бишь еда для младших, явление нечастое… во всяком случае, проблески удивления на некоторых лицах были неподдельные.

— Завуч сегодня вызывала, — сообщаю как бы невзначай, — так и не понял, чего она хотела.

Добавляю несколько фраз от завуча, которые показались мне самыми странными, и Бугор внезапно виляет взглядом.

— Да так бы ничего не сделали, — одними губами говорит он, — а так… попугали бы.

Киваю… и у меня наконец сходится всё. Не попугали бы, а вернее всего…

… опустили.

Здесь, в СССР, да и потом очень долго в России, позор ложится на жертву. Это один из тех моментов, которые я не могу и не хочу понимать, да и принимать.

Чаще всего жертва насилия молчит…

… а иногда просто уезжает. Потому что позор! Потому что осуждают, конечно же, и насильника, но жертву — как бы не больше!

Более того, это задевает всю семью, всех близких…

… а с мальчиками или мужчинами всё ещё хуже. Страна, с и без того неправильным отношением к жертвам насилия, пропитана уголовными понятиями как бы не больше, чем коммунистической идеологией. Во всяком случае, естественней…


О таком даже странно думать, но… потом я вспоминаю биографию директора. Он из тех времён, когда брали в заложники членов семей, а то и просто людей из «неправильных» классов, и он ведь не просто жил в это время, а участвовал, и активно! А это — очень своеобразная психология…

С тех пор прошло много времени и нравы сильно смягчились, но и директор, и всё руководство страны выросло, ломая судьбы классово чуждых элементов, борясь за место у кормушки самыми подлыми методами, держа подчинённых за рабов, за скот…

… потому что так Надо! Потому что кругом враги! Потому что приказы Партии не обсуждаются! Потому…

… что их подписи стоят на доносах, на расстрельных списках, на заведомо невыполнимых требованиях и обязательствах.

Я не верю… или вернее, не думаю, что сам директор или завуч говорили о чём-то таком прямым текстом друг с другом, и тем более с детдомовцами. Достаточно намёков, подсказок… даже без слов, чтобы направить усилия в нужное русло.

Это как в армии — сперва Советской, а потом и Российской, где дедовщина — бессмертна! Потому, что всё это с ведома и согласия офицеров, которым проще — так.

Пресекается всё это, хоть в армии, хоть в детдоме, без особых усилий. Нужно просто не бояться, а делать! Не бояться за свою карьеру, за правильные отсчёты для начальства и ропот коллег, а делать.

В правилах, в Законе, в Уставе — есть все инструменты, но… а зачем? Если так — проще, если так — как все… не отрываясь от коллектива.

* * *

Несколько дней прошли в подвешенном состоянии — ни черта непонятно, никакой конкретики, и только лишь ощущение сгущающихся над головой грозовых туч, когда уже понятно, что долбанёт, но непонятно когда, и главное — откуда. Несколько раз пытался разговорить парней, но быстро отстал, до крайности разочарованный скудостью полученной информации.

Они, при всём их уголовном энтузиазме — не урки, а сявки! Это я даже не уровень дел имею в виду, а скорее потенциал. Причинно-следственные связи и умение делать выводы почти на ноле, зато полно дурной лихости, впитанных, и притом криво истолкованных, воровских понятий, и очень ограниченный, я бы даже сказал — самоцензурируемый, кругозор.

Они, как я убедился, искренне считают, что вертят воспитателей на мировой оси, вращая их во всяких направлениях, и склоняя так, как угодно и удобно им. Видеть реальную картину, в которой происходит всё ровно наоборот, они то ли не способны, то ли, быть может, отчасти просто не хотят.

Мелкие потачки и воспитательские глаза, широко прикрытые в нужное время растопыренными пальцами, всерьёз считаются привилегиями, которые они, якобы, зубами и ногтями выдрали из педагогов. Взаимосвязь между потачками, и я бы даже сказал — подачками воспитателей, в обмен на травлю неугодных и удержании в страхе всех, кто не хочет очень тесно дружить с администрацией, они не видят, не хотят видеть!

На самом же деле детдом карикатурно похож на зону. Есть «воры», есть «актив», есть серая масса мужиков и где-то у параши — «обиженные», но всё это ровно в тех рамках, как нужно администрации̶к̶о̶л̶о̶н̶и̶и̶ детского дома.

Всё, конечно же, может быть, и рамки этого контроля подчас колеблются, ослабляясь и делаясь иногда вовсе уж символическими. Рамки эти, чтобы там малолетние сявки не думали о своей духовитости и дипломатических талантах, определяются не ими, а нежеланием администрации выносить сор из избы, желанием решать неприятные вопросы кулуарно.

Это, то бишь кулуарность и несоответствие формальных требований действительности, классический стиль советского и постсоветского руководства. Действуя по Закону, когда все вокруг живут по поконам, это идти против окружающих, против коллектива, против всего устоявшегося и привычного. А быть как все — удобно…

… и руководство, в случае надобности, всегда может посадить такого человечка — притом, что интересно, действуя строго по Закону!

А сейчас сявки взбрыкнули, не понимая даже, что бунтуют, и завуч пока не понимает, что делать.

Действовать по закону, это выносить сор из избы, вытаскивать на солнышко проблемы детдома, о которых все, Кому Надо, как минимум догадываются, а скорее всего, знают досконально. А в моём случае, как несложно догадаться, внимание будет повышенным, и если пресловутого «Голоса Америки» она вряд ли боится, то вот использования меня и моих проблем во внутренних аппаратных играх — вполне!

А сейчас у неё — из-за того, что «воры», то бишь сявки, взбрыкнули, а «актив», равно как и большая часть детдомовцев, в пионерском лагере, возможности маневра крайне ограничены.

Нисколько не сомневаюсь, что завуч найдёт возможность нагадить. Сейчас, когда её интрига споткнулась о мой неожиданный авторитет в этой специфической среде, её самолюбие уязвлено, так что она ищет возможности отыграться, и прилететь может вовсе уж с неожиданной стороны.

Это… напрягает, и очень сильно. Настолько, что иногда я поглядываю в сторону забора, прикидывая, как буду его штурмовать, и останавливает, собственно, только то, что для администрации детдома, да и для всех вышестоящих, мой побег станет настоящим праздником!

Кого-то пожурят, и может быть даже, найдут стрелочника, но остальные — выдохнут!


Жара для Москвы и Подмосковья стоит необыкновенная, звенящая, почти израильская. Дождей в последнее время почти не было, а те, что были, испарялись, кажется, не долетая до земли.

Внутри раскалённых бетонных стен, окольцовывающих детский дом, впечатление и вовсе удручающее. Деревья и кустарник, высаженные по линейке, положение не спасают, а скорее усугубляют, потому что вся эта линейность и плановость придаёт растительности какой-то мертвенный, бетонный оттенок.

К тому же, по непонятным для меня причинам, деревья с кустами и до жары были какими-то ободранными, кислотными. У меня даже сложилось впечатление, что здесь, на территории детского дома, отравлена земля и даже сам воздух.

От всей это обстановки порядком тошнит, а про сопутствующие факторы не то что говорить, а даже думать не хочется. Психика давится и корёжится нешуточно, и будь я в самом деле подростком, давно бы сорвался с нарезов к чёртовой матери!

Но и так… жизненный опыт помогает, но гормоны у меня вполне подростковые, и в голову они шибают не слабо. Пока держусь, но уже — с трудом.

Хуже всего то, что от родителей никаких известий. Что думать и что делать, не знаю.

Администрация, между тем, дав передых в несколько дней, начала сперва едва ощутимо, а потом всё больше и больше давить на меня.

Позавчера из пионерского лагеря вернулась часть детей. Вернулась, как я понял, раньше срока, пребывая от этого не в лучшем расположении духа. Нисколько не сомневаюсь, что днём раньше или днём позже, но им намекнут, а может быть, и прямо скажут, что я — виновник их неприятностей, и если бы не я, они бы отдыхали в пионерском лагере до конца лета.

Завуч, при редких наших встречах на территории детдома, улыбается сладко, и с каждым днём всё слаще. Это, и ещё десятки мелочей, которые трудно передать словами, сильно давят на психику, а потом, как я понимаю, будет устроена провокация — в той или иной форме. Ну или как вариант, я сам сорвусь, благо, поводов для этого в детдоме предостаточно.


' — Началось!' — констатирую мрачно, стараясь не коситься на «топтунов», без особо стеснения таскающихся за мной с самого утра. Это и глаза и уши администрации, и элемент психологического давления, и свидетели, готовые с честными глазами рассказать, что было, и особенно — чего не было.

«Урок», то бишь «сявок» на территории детдома сейчас нет, они и ночуют-то не каждый раз, отмечаясь только днём. Парни это почти взрослые, некоторые, несмотря на то, что не окончили ещё восьмой класс, постарше меня, и у них своя, насыщенная и интересная для них жизнь, заполненная блатной романтикой.

Они предлагали мне «рвануть на волю», давая все зубы разом, что администрация ни о чём и никогда… век воли не видать!

Тащить их в свой гипотетический конфликт с «активом» желания у меня нет, и не только из-за чистоплюйства, но и из-за понимания, что ситуацию «урки» поймут на свой, очень своеобразный лад, и наломают таких дров, что колония для малолетних преступников замаячит для меня очень отчётливо.

Разговоры о том, что поступок моих родителей, это настоящее «отрицалово», и что в лагере для такого козырного пацана, как я, всегда найдётся кружка чифиря и уважение, утешают слабо. В лагерь не хочется, даже если меня там сходу определят в козырную масть.

Вся антисоветчина урок, может быть, вполне искренняя и выстраданная, разбивается о воспоминания родителей, прекрасно помнящих о том, как администрация лагерей ломала через колено политических с помощью не столько даже вертухаев, сколько уголовников. Проверять, насколько ситуация изменилась, у меня нет ну ни малейшего желания!

Даже если я потом (в чём сильно сомневаюсь!) сумею описать это с пронзительной яркостью и нобелевским мастерством, получив международное признание выше, чем у Солженицина, терять годы на попытку прободать Систему изнутри, не тянет.


— А в лагере на завтрак батон с маслом давали, — с ненавистью процедил один из активистов, стоя за мной, и тут же, как бы случайно, шатнулся вперёд, вдавив мне в рёбра уголок подноса.

— Печенье ещё, — подхватил второй, стоящий передо мной, — и кисель на выбор, или какао.

Чуть повернув голову, он скосил на меня глаза так выразительно, что я почти почувствовал себя той самой сукой, которая отнимает у детей еду. Ну не завуч же, разумеется…

— Здравствуйте, дети, — выразительно поздоровалась она, подойдя к нам, и дети нестройно загомонили, здороваясь в ответ.

— Всё хорошо? — поинтересовалась она голосом, в котором патока плещется через край, — Вот и замечательно… Да! Вы уж Мишу не обижайте, он у нас, скорее всего, временно. Ситуация у него сложная.

— Да, сложная, — повторила она, вздыхая очень громко и очень напоказ, — Лишение родительских прав, и…

— Впрочем, этого вам знать не надо, — как бы спохватилась она.

— Не будем новенького обижать, Елена Николаевна, не беспокойтесь! — пообещал ей угрюмый крепыш, покосившись на меня, — У нас ребята дружные!

— А вот какой он, это ещё посмотреть надо, — очень выразительно сказал кто-то позади меня.

— Ну-ну… — невнятно отозвалась завуч и прошла на кухню — инспектировать кастрюли, я полагаю.

За завтраком дружные ребята расселись вокруг меня так тесно, как только могли.

— Ой, я такой неловкий… — фальшиво улыбнулся один из «пионеров», широким взмахом локтя шарахнув по моей руке с ложкой, — прости!

Завтрак… не задался. Манная каша (снова!) летела на рубашку, на соседей, на стол и на пол, а мои соседи, как и полагается юным ленинцам с активной жизненной позицией, зорко подмечали все мои недостатки, громко обещая научить культуре поведения за столом.

Попутно ими было много сказано (а мной услышано!) немало интересного о моём воспитании, родителях, национальности, и, не слишком громко, предполагаемой сексуальной ориентации.

Из-за стола я встал ещё более голодный, чем обычно, и злой, то же ещё более…

Толчок в плечо, улыбочка…

— Прости! — кается толкнувший, — Я такой неловкий!

Не оставили они меня и после завтрака, таскаясь повсюду и развлекаясь за мой счёт. Друг друга они подменяют, так что и не в тягость… им, не мне.

— А в лагере сейчас на пляже бы валялись, — слышу то и дело.

Зубами я не скриплю, но… напрягает. Понятно, что провокация, и, сука, действенная…


Прогулявшись по территории детдома в окружении недружественной свиты, понял, что Елена, сука, Николаевна, выбрала очень действенный способ давления. Я и без того на взводе, а сорваться в такой ситуации — на раз!

— Ой, извини… — и толчок в спину. Не первый, не последний… и иногда, что характерно, заранее.

Начала дёргаться щека, а в глазах уже темнеет от яростного желания орать, бить…

… ещё чуть, и будет нервный срыв, приближение которого я ощущаю очень хорошо.

В спальню я пришёл, не думая ни о чём… хотя нет, вру! Подаренная Бугром гитара, которую то ли по недосмотру, то ли по какой-то прихоти администрации отбирать у меня не стали, легла в руки, странным образом подарив спокойствие.

Ну да… привычное, почти медитативное действие, способ занять себя…

… и я не заметил, как, усевшись на табурет, начал перебирать струны. Реплики, сперва язвительные, стали чуть реже, а потом ещё чуть, и ещё…

… а потом я заиграл «Дом восходящего солнца» — наверное, одну из самых известных англоязычных баллад. Я играл и пел, а они — слушали. Долго…

А потом…

… нет, они не предложили мне свою дружбу и не прекратили навязчивую, душную опеку, сопровождение осточертевшей коробочкой…

… но стало чуть-чуть полегче.


— А ты куда? — деланно удивился физрук, перед самым отбоем перехватив меня в дверях спальни, — Тебя в другой отряд перевели! Вон, и вещи твои уже там…

— Вон твоя койка! — ткнул рукой мужчина, пройдя вслед за мной в спальню.

— Понял… — а что я, собственно, ещё могу сказать? Нет, так-то много, и всё по сути, но смысл?

Койка моя оказалась в самом дальнем углу, далеко от двери, а взгляды моих новых соседей — ну очень многообещающими.

— Отбой! — посмотрев на часы, приказал физрук, — Давайте, по койкам!


' — Сука…' — мысли у меня сейчас вялые и однообразные. Спать хочется — как из пушки, но возможность быть побитым или получить, скажем так — новый, волнующий сексуальный опыт, она ни разу не шуточная.

… чёрт его знает, что мне снилось, и каким чудовищным усилием воли я проснулся, и, широко открыв глаза, уставился на тёмную фигуру, подошедшую к моей койки.

— Не спишь? — сдавленным шёпотом поинтересовалась фигура, удаляясь прочь, — Ну-ну…

… и так, сука, всю ночь!

Не знаю, сколько я в итоге поспал, но думаю, не больше двух часов, заполненных всякими кошмарами, так что встал совершенно разбитым.

А потом был день сурка — с коробочкой. С песнями, которыми я покупаю себе некоторое смягчение режима. С отбоем…

… и снова, и снова… и снова.


' — Ещё неделя, и я либо сорвусь и полезу в драку, — вяло думаю я, ковыряя ложкой (вилок детдомовцам не полагается) резиновую, предположительно творожную, запеканку, — либо у меня будет нервный срыв, после которого добрый дядя психиатр поколет меня укольчиками, от которых я стану равнодушным ко всему'

Проблема усугубляется тем, что дружественная мне фракция оказалась в ссылке. Одни — в подшефном колхозе, другие… а впрочем, неважно!

Важно то, что они, даже не влезая в конфликт, были, так или иначе, сдерживающим фактором. А сейчас их нет, и это, неожиданно, пугает…

— Савелов! — окликнула меня бесцветная воспитательница, — После завтрака к Елене Николаевне зайдёшь! Понял? Не слышу ответа!

— Понял, Дарья Аслановна! — отозвался я, не сразу вернувшись в реальность, — Понял!


Ждать завуча, дремотно подпирая стену возле кабинета, пришлось долго. На сопровождение уже почти не обращаю внимания — здесь, в педагогической локации, ничего серьёзного они мне не сделают.

— Ну, Савелов! — завуч разъярена так, что даже ключ в дверной замок вставляет, а вернее, вбивает, не то с третьей, не то с четвёртой попытки, — Доигрался! По твою душу Комиссия собралась! Готовься!

По-видимому, на моём лице недоумение отразилось достаточно явственное, так что завуч посчитала нужным пояснить:

— По её итогам, Савелов, будет ясно многое… очень многое, — многозначительно протянула она, усевшись наконец за стол, — Ясно будет, советский ты человек, и просто заблуждаешься, или…

Снова пауза, но я сейчас, после нескольких дней без нормально сна, туплю не на шутку.

— … ни в армию не попадёшь, — грозится тем временем завуч, — ни в институт! В паспорте у тебя специальная отметка будет!

— А-а… — вяло отзываюсь я, пытаясь понять, а в чём же, собственно, подвох? Мне, собственно, и в школе учиться не дали… вон, экзамены за девятый класса запретили сдавать! Какая, к чёрту, армия? Какой институт? А в паспорте у меня и без того специальная пометка стоит — графа «национальность».

— Эх, ты… — завуч, спохватившись наконец, что обычный набор советских страшилок меня не очень-то и пугает, махнула рукой, и, с некоторым усилием натянув на казённую физиономию дружелюбное выражение, начала вещать на другой волне.

— Советская молодёжь, Савелов, не боится грандиозных задач, которые ставит перед ней Партия! Советская молодёжь смело смотрит вперёд, в будущее, видя приближающийся Коммунизм и приближая его своими делами!

Её понесло на волне комсомольских строек, поворотов северных рек…

… и о том, что таких как я, в Коммунизм не возьмут!

— Всю жизнь под приглядом будешь, Савелов! Иди!


— Страны моей вернейшая опора — не стройки сумасшедшего размаха, а серая стандартная контора, владеющая ниточками страха, — вспомнилось мне, когда я выходил из кабинета…

— Савелов! — заорала Елена Николаевна так, что задрожали стёкла в кабинете.

… и кажется, вслух!


Затягивать не стали. Кто уж там и за какие ниточки потянул, но уже после обеда начала съезжаться комиссия, а Елена Николаевна, судя по её паническому выражению лица, к этому решительно не готова! Трава не покрашена, стенгазета не обновлена, и вообще — ВСЁ плохо!

По территории детского дома забегали воспитатели, стремясь, наверное, навести порядок в последние, ускользающие часы и минуты. Пару раз я натолкнулся на завуча, и женщина одарила меня таким многообещающим, ненавидящим взглядом, что стало ясно — это уже личное…

— Не лезь никуда, понял? — прошипел на меня физрук, схватив за грудки и тяжело дыша в лицо табаком и перегаром с лёгкой ноткой валерьянки, — Ну⁈ Понял?

— Понял, — соглашаюсь я и усаживаюсь на табурет — не лезть никуда, и ждать, когда позовут.

Ждал долго, и за это время задница, кажется, срослась с сиденьем табурета, став такой же плоской и деревянной.


В президиуме преимущественно невнятного вида бодрящиеся старички — из тех, живых ещё ровесников Революции, которые, ввиду собственной ничтожности, не добрались до высоких постов, зато и не пострадали во время Чисток. Сейчас, имея впечатляющий партийный стаж, персональные пенсии за это и награды к датам, они заседают во всяких комиссиях, ходят по школам с рассказами о Ленине и чем дальше, тем больше верят в собственное героическое прошлое.

От старичков пахнет табаком, лекарствами и нафталином, а ещё — неприятностями. Они, старички, с возрастом стали святее всех святых, и очень любят запрещать, не пускать и мешать жить.

Разбавлены старички двумя тётками.

Одна — блеклая, непонятного вида, не вполне понимающая, что же она здесь делает. Скорее всего, она какой-нибудь районный депутат, выбранный на безальтернативной основе и без особого на то своего желания из каких-нибудь ткачих. Теперь она, выбранная, заседает и голосует, поднимая руку с мандатом, ставя подписи и говоря, по необходимости, нужные слова, не понимая их смысла, но свято веря в важность своей миссии.

Вторая — монументальная кадушка, с щеками на плечах и начальственным выражением складчатого лица, и вот она-то свою роль понимает ясно. Она и по фактуре, и по духу — кирпичик в фундаменте советского государства.

В актовом зале воспитатели и ещё какие-то люди, изображающие, как я понял, массовку. Кто они, и каким боком причастны ко мне, к детскому дому или общественности, меня никто не торопится просвещать.

— Не будем тянуть, — густым басом сказала тётка-монумент, вставая, что я не сразу понял, настолько она оказалась коротконогой, — Мы все здесь люди занятые, поэтому, товарищи, к делу!

Прокашлявшись, она прокуренным басом зачитала мою историю — вкратце, а потом, так же вкратце, выводы и наблюдения психиатра, Татьяны Филипповны и руководства детского дома.

' — Ух я и сука! — поражаюсь подобранным формулировкам, стоя перед комиссией, собравшейся в актовом зале администрации детдома, — Это ж надо так слова подобрать!'

— Нет, ну каков сукин сын! — нет выдержав, прервал её один из ветеранов с богатыми юбилейными наградами на новёхоньком югославском пиджаке.

— Павел Ильич! Не выражайтесь! — тут же прервала его тётка, глянув так остро, что стало ясно — эта «право имеет», и своими правами пользоваться не стесняется, прогибая и ломая права чужие. Несмотря на несколько комическую внешность, она хищник, и притом из достаточно крупных.

— Нет, ну… — пожевал губами старичок, зажёвывая явно матерное словцо, — Для кого мы, понимаешь, Революцию делали? На пули шли, на штыки, голодали… страну, понимаешь, строили. А потом такие, как этот, приходят, и…

… сказано было много и многоголосо. Я узнал про себя много нового, и ещё больше — о родителях, своём народе, и почему-то — стилягах, ибо одного из старичков кровожадно переклинило на расстрелах и лагерях для всех, кто носит не ту одежду и слушает не ту музыку, а затыкаться он не хотел.

— Фа-шис-ты! — раз за разом повторяет один, похожий внешне на высохшего святого старца, по содержанию — на Жириновского, — Они все фашисты! Все! Я всегда говорил…

— Фёдор Иванович! — трубила тётка, оппонируя ему только тем, что с укоризной произносила его имя.

— А кто они⁈ Кто⁈ — не унимается предтеча, — Если люди не хотят жить в первом в мире государстве рабочих и крестьян, они…

Потихонечку осуждение, то бишь обсуждение меня, приняло более-менее формальное русло — с нужными, выверенными в институтах Марксизма-Ленинизма, цитатами, правильными формулировками, голосованием по отдельным пунктам.

Моего мнения не спрашивают, и наверное, мне и говорить-то не полагается. Ну… если только каяться!

Понять этот советский контролируемый хаос я даже не пытаюсь, за полной бессмысленностью оного. Все знают, как закончится выезд Комиссии, и решение, скорее всего, уже не просто готово, но и написано.

Знают это и члены Комиссии, но считают нормальным. А может, и не считают, но удачно меняют своё мнение и совесть на усиленный паёк.

— Вот не стыдно тебе, сопляку, — за каким-то чёртом решил обратиться ко мне один из Старых Революционеров, — отказываться от Советского паспорта⁉ От паспорта страны, стать гражданином которой мечтают сознательные пролетарии во всём мире? Вот как ты будешь смотреть в глаза людям, сдавая паспорт⁈

— А я и не получал, — отвечаю, раз уж спросили, — именно потому, что отказываюсь считать себя гражданином СССР. Страны, где мне отказывают…

… добавить что бы то ни было я не успел, переполох в курятнике поднялся знатный!

— Я ему, я его… — переклинило деда.

— Да пустите, пустите же, кому говорю! — орал другой, — Я ему уши-то, поганцу, пооткручу!


Получасом позже, наоравшись и наговорившись, Комиссия завершила своё заседание, и народ потянулся на выход, плюясь, печалясь о молодёжи, которая не та, и обсуждая народные средства от геморроя.

— Пусть здесь стоит! — собирая бумаги, трубным голосом велела тётка-монумент, — Пусть на этого субчика посмотрят поближе!

— Да, — тут же подхватилась завуч, понимая, что именно она, а не отсутствующий, уехавший на лечение директор, влетела, и от того ненавидящая меня со всей пролетарской ненавистью, — Пусть! Я вас уверяю, в нашем детдоме…

… и она пошла уверять в своём почтении, верности ленинским принципам и прочим вещам, а я — стоять почти в проходе.

— Ну надо же… — выдыхает в лицо старый большевик, и, не подобрав слов, проходит дальше. Равнодушно не проходит никто — каждый, будто потом будет поставлена отметка в личное дело, жаждет что-то сказать, и желательно — близко…


— Вот так вот, Савелов, вот так вот… — подытожила завуч, глядя на меня так, будто я — единственная преграда на пути построения Коммунизма.

— Да иди уж ты! — сорвалась она на визг, — Скройся с глаз моих, не доводи до греха!

Я выскользнул из актового зала — действительно, от греха… Старички, судя по шуму, толпятся где-то в вестибюле и у входа, и, насколько я понимаю, будут толпиться там еще достаточно долго. Нужно ведь покурить тем, кто курит, обсудить меня, а мне…

… нет, не показалось, точно не показалось!

Ещё раз оглянувшись, я заперся в кабинке туалета и там уже достал из кармана крохотный клочок бумаги, на котором знакомым почерком отца было написано «- Держись! Они будут давить, но всё уже решено! Ничего не бойся!»

* * *

— В суд… — обёрточной бумагой шелестит по детдому, — суд будет!

… а дальше — слухи, слухи, слухи… Они, мне кажется, распространяются вопреки всем законам физики, быстрее скорости звука, а иногда и без звуков вообще. Р-раз… и все всё знают.

Шёпот и громкие, нарочитые разговоры, выкрики в спину, и…

… я уже почти не реагирую на них. Нет, не привык, к такому сложно привыкнуть. Скорее — перегорел.

Почти три недели в детдоме, и из них две — в коробочке. В спальне. В столовой. Во дворе…

… и даже в туалете. С комментариями.

Это постоянное, нескончаемое давление, хроническое недосыпание и недоедание — день за днём, час за часом. Но со стороны, если смотреть на ситуацию широко закрытыми глазами советской карательной педагогики и самых гуманных законов в мире, всё в порядке[v]!

Это не давление, а забота, и окружают меня мои товарищи — хорошие, сознательные ребята, искренне беспокоящиеся о моей дальнейшей судьбе. Воспитание через коллектив.

Волнуются они за меня, переживают. Да, понятно, что они иногда бывают грубоватыми, но зато они искренние, открытые, переживающие за оступившегося товарища!

От такой их заботы я изрядно похудел, обзавёлся кругами под глазами, и иногда, когда забывался, шаркающей походкой. Татьяна Филипповна, курирующая меня, приехав с проверкой, долго потом, говорят, орала на Елену Николаевну. По слухам.

Со мной, как не сложно догадаться, слухами не делятся, но дети, даже если это сукины дети, остаются детьми, и язык за зубами держать пока не приучены, хотя иногда и пытаются. Информацию, поступающую из этих источников, сложно назвать достоверной, но тем не менее, какие-то выводы, пусть даже вчерне, делать можно.


— Вот что ты за человек, Са-ве-лов! — процедил сквозь зубы физрук, потянувшись было ко мне с гуманитарно-воспитательными целями, но пересилив этот порыв с немалым трудом. Для верности он даже спрятал руки в карманах, а потом, по-видимому, не доверяя ни сам себе, ни качеству советских карманов, сцепил их за спиной и даже плечи напряг.

— Не человек, а недо… — начал было педагог, но, осёкшись и спохватившись, наступил себе на горло. Судя по тому, как бешено задёргался его кадык, отнюдь не метафорически!

— С тобой, С-савелов, ребята даже в одной спальне не хотят ночевать! — выплюнул он, — Дожил! Это надо же…

Коллектив, судя по озадачившимся физиономиям, и не в курсе, что они, оказывается, приняли такое решение.

— Короче! — рявкнул физрук, злясь на меня, и кажется, на весь мир разом, — Отдельно теперь ночевать будешь, с-су… понял⁈ Специально для тебя спальню освободим.

— Ну, Валерьян Игоревич… — заныл кто-то из детей помладше, предвидя пусть временное, но уплотнение, и прочее ухудшение жизненного пространства.

— Молчать… — прошипел педагог, развернувшись резко и зло, и сразу — тишина…


Под присмотром педагога, сверлящего мне спину ненавидящим взглядом, я забрал из спальни свои, то бишь казённые вещи, в том числе и постельное бельё. Гитару у меня отобрали, спохватившись, неделю назад, выговорив заодно моим надзирателям, то бишь товарищам — за то, что они не доложили, не пресекли и не позаботились об этом сами, заранее и без напоминаний.

Взяв барахло в руки, я встал у койки, готовый, если надо, стоять долго. Прецеденты были…

Короткая, но очень насыщенная пауза длилась всего несколько секунд, но по ощущениям — часы!

— Пошли! — дёрнул подбородком физрук, и я, под его конвоем и под прицелом десятков глаз, передислоцировался с соседнюю спальню, из которой уже закончили вытаскивать кровати — все, кроме двух.

— Из-за тебя и мне теперь… — с ненавистью сказал педагог, пиная носком бутсы металлическую ножку кровати, — караулить! А по мне, если бы тебя…

Он махнул рукой и так многозначительно прищурил глаза, что расшифровки не потребовалось. Ещё раз сплюнув, он улёгся на койку, не раздеваясь, и закурил.

— Отбой! — чуть запоздало рявкнул он, привстав и зло глядя на детдомовцев, столпившихся у двери, — Сейчас докурю и проверю, и если…

Он не договорил, но дети вмиг испарились, да и я поспешил раздеться, нырнув под одеяло. Спа-ать…


— Забодал… — цедит Игорь Валерьянович, стоя в открытой двери душевой и комментируя каждое моё действие очень едко, зло и максимально обидно, — Ну что ты свои трусы застирываешь? Обтрухался, и теперь ночной позор пытаешься скрыть⁉ Я, Савелов…

Затяжка, дёрганое движение кадыка и дым, выпускаемый сквозь ноздри.

— … живу в десять раз дольше, чем ты дрочишь! От меня-то что скрывать?

Стараясь не обращать на него внимания, намыливаю трусы — их, как и носки, я стираю каждый день. Это одна их тех немногих вещей, что позволяет сохранить самоуважение.

— Ну что писюн трёшь? — а это уже коммент к моей помывке, — Меня уже совсем не стесняешься, да?

Закончив мыться, вытираюсь, одеваюсь и выхожу. Мельком вижу своё отражение в облупившемся зеркале, и то, что я вижу, не очень-то радует.

— Дрочила! — и в душевую, пихнув меня плечом, входят желающие помыться.

Нисколько не сомневаюсь, что, наслушавшись комментариев физрука и ненавидя меня по велению начальства, они додумают то, чего не было и чего они не видели сами, и, месяцев через несколько, с пеной у рта будут уверять, что лично видели, как я дрочу, ебу местных жучек и всячески разлагаюсь.

Соответствующая информация пойдёт и в личное дело, и в медицинскую карточку, и… Ну классика же! Очернить противника, расчеловечить его, попытаться, поливая такой вот грязью, заставить сомневаться как в самом человеке, так и в том, что он говорит.


Завтракал я, уже привычно, за отдельным столом, давясь даже не двойной, а тройной порцией под взглядами детдомовцев. Это ещё одна причина для ненависти, и…

… хотелось бы сказать, что их понимаю, прощаю и так далее, но… нет. Не могу, да наверное, и не хочу прощать.


— На! — вещи, отданные на хранение несколько дней назад, с силой пихаются мне в руки, на физиономии завхоза нескрываемое отвращение, усугубляемое похмельем, — Переодевайся!

— Живо давай! — а это уже физрук, смотрящий на меня лютым волком. Плевать… я понимаю, что в детдом уже не вернусь!

Как бы ни сложились обстоятельства, но это — водораздел! Я. Сдаю. Казённые. Вещи. Точка!

Внутри меня сумбур — такой, какого не было, наверное, в самом начале моего здесь появления. Ну… голова разве что работает лучше, или вернее сказать — быстрее. Но там, внутри, мятущийся хаос, столкновение галактик, Большой Взрыв!

Меня кидает от самых радужных надежд, до пучин депрессии. От эйфории до желания перегрызть себе вены зубами прямо здесь и сейчас, потому что проще умереть, умереть всем назло, чем жить вот так…

— Ждать тебя… — но вопреки своим же словам, Валериан Игоревич не дожидается, когда я зашнурую правый ботинок и дёргает меня за руку, потащив за собой. Иду, чтобы не наступить на шнурок, враскачку, широко расставив ноги.

— Да тьфу ты… — повернувшись, он сплёвывает отнюдь не фигурально, — как обосрался! Даже шнурки завязать не можешь! Одно слово…


Во дворе уже стоит служебный «Москвич» Татьяны Филипповны, и служебный усатый водитель, старательно не глядя по сторонам, полирует тряпочкой капот. На лице — самоуважение не по чину и усы, торчащие задорно и куртуазно. Не мужчина, а мечта одиноких женщин за сорок, тоскующих без крепкого мужского плеча, запаха табака и алкоголя, ну и да, усов на соседней подушке.

Ищу взглядом милицейский автомобиль, но нет… пока или вообще? Просвещать меня, естественно, никто не думает, да и… какая, собственно, разница?

Ждём… я молча, завязав наконец ботинок, а физрук, закурив, нашёл общий язык с шофёром, обсуждая, естественно, меня. Ну и до кучи — родителей, нацию и то, что всех нас следовало бы…

… но что именно с нами следовало бы сделать, не договаривается. Они же не эти самые… не фашисты! Фашисты — это мы. Я.

Ждём Татьяну Филипповну, которая сейчас с озабоченным видом слушает завуча по воспитательной работе, изредка кивая и перебирая какие-то бумаги, не забывая в них заглядывать, принимая вид ещё более озабоченный.

У Елены Николаевны вид сильно потускневший, хотя она и раньше была, как молью поеденная. Дорого ей далась моя история… и нет, не жалко, ни капельки не жалко!

Из слухов, которыми со мной не делятся, известно, что у директора внезапно возникли неотложные проблемы со здоровьем, которые требуют если не операции, то как минимум — длительного, серьёзного обследования и не менее длительного и серьёзного лечения. До тех пор, пока проблема не рассосётся…


Поплыв к «Москвичу» тяжело гружёной каравеллой, Татьяна Филипповна, опираясь на услужливо поданную руку галантного усатого кавалера, уселась на переднем сидении. Водитель, шевельнув усами и грозно посмотрев в нашу сторону, скользнул на своё место с видом капитана, взошедшего на мостик.

Короткий разговор между ними, и шофёр, обернувшись назад, махнул нам рукой.

— Ну! — тут же пихнул меня физрук, — Чего стоишь! Давай, забирайся!

Без нужды пхнув меня в открытую дверь, он уселся с другой стороны. Хлопки закрывающихся дверей, и мы поехали. Впереди суд…

… и больше пока не могу ничего сказать. Будущее туманно.


Реальность, зашелестев, скомкалась фольгой от шоколадки, а время и пространство приобрели иные физические константы. Вот только что, кажется, мы выехали из ворот детдома, расположенного не в самом ближнем Подмосковье, и почти тут же — мы уже на шоссе, подъезжаем к Москве.

Это, конечно же, могут быть игры разума, но…

… Валериан Игоревич курит всё ту сигарету — памятную, с чернильным отпечатком пальца на бумажной гильзе, а жирная капля пота, прочертившая дорожку на лбу Татьяны Филипповны, всё ещё медленно ползёт по жирной щеке, собирая по пути румяна и пудру.

Скорее всего, это мне только кажется, но…

… может быть, и нет!

В голову лезут разные странные мысли. Размышляю об «Алисе[vi]», написанной, между прочим математиком, и думаю, что в детской, казалось бы, книге, зашифрована не только шахматная партия, но и математическая теория о пространстве, времени и параллельных мирах. Почем нет⁈

Затем в голову лезут мысли о том, что, согласно утверждениям учёных, наш мозг воспринимает реальность не такой, какая она есть на самом деле, а искажая действительность… и вот насколько сильно, большой вопрос! Быть может, всё настолько не так, как нам представляется, и «кроличьи» норы, ведущие сквозь время, пространство и миры, это на самом деле только верхний слой, который мы можем если не увидеть, то хотя бы вычислить, предположить теоретически. А кто-то, вероятно, умеет чуть больше…

… и может ли это кто-то называться человеком, или он нечто совсем иное?

О том, что наша вселенная — голограмма, и если это так, то нет ничего удивительного ни в скомканном пространстве, ни в скомканном времени, потому что всё это — лишь программа, и мы — в том числе. И даже наш интеллект, это всего лишь отражения, отголоски написанного программистом Искусственного Интеллекта, выполняющего функции Бога.

… а может быть, всё намного проще, и мой разум, перегретый постоянным, нескончаемым длительным стрессом, просто отключается иногда, додумывая затем, дорисовывая то, что было, и особенно — чего не было.


Сопровождающие мои разговорились о чём-то своём, но моё сознание воспринимает только обрывки фраз, совершенно неинтересных и банальных, так что даже и не пытаюсь слушать. Ясно только, что я, и вся эта поездка в суд, стала для них неким триггером.

В меру своего образования и понимания, они ведут разговоры о политике — так, как их могут вести люди, не имеющие доступа к свободной информации и знающие, что неправильный образ мыслей, вырвавшихся на трамплин языка, может стать причиной неприятностей. Цензура, самоцензура и ограниченный кругозор… ну право слово, ничего интересного!

Они, перескакивая с темы на тему, уверенно решают судьбы Америки, обсуждают и осуждают Израиль, безапелляционно предрекают скорый крах доллара…

— А я считаю… — но мне не интересно мнение усатого шофёра об Израиле и семитах, и я не вслушиваюсь.

Больше не надо судорожно хватать глазами настроение окружающих меня людей, их разговоры и всё то, что недавно ещё было жизненно важным для сохранения жизни, здоровья и чести. Кристально ясно, что как бы не сложилось со мной, в детдом я уже не вернусь, поэтому все их разговоры, мнение и эмоции совершенно неважны.

Не вслушиваюсь ни в то, что говорит усатый политолог за баранкой, ни в слова Валериана Игоревича о воспитании подрастающего поколения. Фоном всё…

— Пожёстче, пожёстче надо! Вот меня отец бил, не жалея, и ничего, человеком вырос!

Он апологет ремня и воспитательных затрещин, ну да другие, кажется, и не идут в физруки, а тем более — в детский дом.

— А я думаю…

— … а ты о чём думаешь? — неожиданный вопрос от Татьяны Филипповны и локоть в бок от Валерьяна Игоревича. Не сразу понимаю, что спрашивают меня, и тем более не понимаю — зачем и о чём…

— О пространстве и времени, — отвечаю, чуть отвлёкшись от размышлений, — и о том, какие именно научные теории замаскировал Кэррол в своём произведении.

— Ну я же говорил вам, Татьяна Филипповна — натуральный псих! — живо, и как-то очень болезненно отреагировал физрук, — Вот все они…


— Приехали! — прервал мои размышления Валериан Игоревич, и действительно, машина остановилась где-то на задах, во внутреннем дворике со сложным ландшафтом, где нашлось место и казённому, безликому советскому зданию, и сараям, и большому ангару-гаражу, и, судя по дизайну и соответствующим запахам — туалету. Последнее — ну вообще не удивляет… и думать, какие там сложности могут быть с канализацией, или может быть с делением на тех, кто право имеет срать во благе, и тех, кто обойдётся, не хочется.

— Давай, вылазь, — приказал физрук, и, крепко ухватив меня за плечо — чтобы, видимо, не сбежал, начал с сопеньем вылезать из автомобиля, потянув меня за собой.

Снаружи он, ухватив меня ещё крепче, несколько нервно огляделся по сторонам, глубоко вдохнул нечистый воздух, пахнущий дерьмом советской судебной системы, и утвердился на ногах, ожидая Татьяну Филипповну. Вид у него бравый и решительный, не иначе как воображает себя причастным и допущенным.

В суд мы приникали задами, через пыльную, несколько обшарпанную дверь чёрного входа, выкрашенную унылой коричневой краской, из-под которой просвечивали потёки красной. Для начала мы свернули куда-то не туда — не то в технические коридоры, не то в полуподвал, не то в секретную часть здания, если таковая тут вообще есть.

Сориентировались не сразу, и как выяснилось — всё это, разумеется, из-за меня. Спорить с этим утверждением не стал — известно же, что если в кране нет воды — значит, выпили жиды!

Наконец выбрались в какой-то коридор, свернули за угол, и встретились с сонным архангелом в милицейской форме, притулившимся спиной к стене. Задумчиво ковыряясь спичкой в зубах, он имел одухотворённый, хотя и несколько натужный вид, характерный для советских мыслителей на фотографиях в учебниках.

— Документы, — вяло потребовал служивый, чуть шевельнув плечом, и Татьяна Филипповна, выставив перед собой документы, вышла вперёд. Короткий разговор, и взгляд сержанта, разом построжевший, прошёлся по мне, будто снимая мерку для гроба.


В коридорах советской Фемиды не многолюдно, и не то чтобы затхло, но какой-то почти неуловимый, неприятный запах, витающий в воздухе и въевшийся в бетон, ощущается странным образом — не носом, а волосками на загривке, вставшими дыбом. Не сразу понял, но это, наверное, запах страха. Стресса.

— Давай, шевелись… — Валериан Игоревич пхнул меня в спину жёстким кулаком, но я, ещё сильнее замедляя шаги, не обращаю на эти тычки внимания, неотрывно глядя на родителей, идущих мне навстречу.

— Как ты похудел… — еле слышно сказала мама.

— Как вы похудели! — вырвалось у меня.

… а отец не сказал ничего, но взгляд, которым он смерил моих сопровождающих, и непроизвольные, очень характерные движение рук оказались достаточно выразительны.

Поэтому, или почему-то ещё, но ни мои сопровождающие, ни сопровождающие родителей не стали мешать, когда мы, сделав несколько шагов навстречу друг другу, обнялись. От отца и мамы пахнет днями, а то и неделями в камере, сыростью и…

… плевать! Я люблю их всяких…

— Не плачь, — тихо сказала мама, вытирая мне слёзы, — Ну, не плачь… всё будет хорошо, вот увидишь!

— Я… — начав было говорить, понял, что голос у меня сдавленный, и лучше, пожалуй, молчать, ибо нервы, они внезапно проржавели и держатся, наверное, только на самолюбии.


В зале суда, казённо-безликом, одном из многих выцветших уже оттисков советского шаблона, утверждённого несколько десятилетий назад, всё кажется знакомым, привычным и неродным.

Одинаковая архитектура и планировка зданий, дизайн. Одинаковая, давным-давно утверждённая номенклатура товаров народного потребления, отпускаемая согласно давно утверждённым планам. Одинаковые служащие, похожие на пластмассовых пупсов — если не внешне, то внутренне.

От этой казёнщины, от стресса и бог весть, от чего ещё, меня начало тошнить. Кивая впопад и невпопад, слушаю родителей, разрываясь между радостью от того, что они рядом, что я могу их слышать, и страхом перед неизвестностью.

— Всё будет хорошо, — в который уже раз уверяет сидящая справа мама, сжимая мою руку. Отец сидящий слева, время от времени поворачиваясь ко мне, то подмигивает, то пихает в плечо, и снова разворачивается к адвокату, внимательно слушая.

Новый адвокат, не старый ещё, смутно знакомый мужчина, что-то говорит ему, склонившись голова к голове — так тихо, что я, сидящий совсем рядом, слышу только редкие обрывки слов. Понимаю, а вернее, догадываюсь, что хотя он и будет апеллировать к советскому законодательству, но надеется на международную огласку и международные же организации, которые озаботились-таки нашей судьбой. Кто и как передавал им документы, не знаю, но моё уважение и благодарность к этим людям безмерны.

Не могу понять, это открытый процесс, или закрытый? Если открытый, то где представители западной прессы, где люди, могущие свидетельствовать в нашу пользу?

— Формально открытый, — очень тихо, наклонившись ко мне, ответила мама, — но вход по билетам.

— Понял, — отвечаю так же тихо, и мне в самом деле понятно — в зале агенты КГБ, проверенные представители общественности и прочие… твари по паре.

Представители западной прессы, иностранные дипломаты, сочувствующие и всё, кто может сказать, сделать или подумать что-то неправильное, ждут у здания суда, и естественно, все они переписаны.

… всё как всегда. Не поменяется ничего.

— Встать! Суд идёт! — поднимаюсь, слыша, да и видя всё, как из-под воды. Благо, тошнота прошла…

Очень казённым языком долго зачитывают статьи обвинения.

— … статья семьдесят УК РСФСР, статья…

— Антисоветская агитация, — торопливо переводит мама, внимательно слушая обвинение, и кажется, хорошо понимая всё происходящее.

— … двести двадцать седьмая…

— Создание группы, причиняющей вред здоровью граждан, — поясняет мама…

… и это, внезапно, не обо мне, а об отце, который, если верить обвинению где-то и в чём-то состоит ещё с сороковых.

— Нелюди! — подал голос один из представителей возмущённой общественности — один в один старичок из комиссии, только что уровнем пониже, — Весь советский народ…

Немолодой мужчина в роговых очках, сидящий с большим блокнотом и что-то время от времени записывающий, услышав эту реплику, удовлетворённо покивал и написал несколько слов.

Могу без особой натяжки предположить, что это, вероятнее всего, корреспондент одного из центральных изданий. Где-нибудь в «Комсомолке» на следующий день выйдет статья про утрату нами гражданских и патриотических чувств, и порождённую идейной безнравственностью ненависть к государству и социалистическому строю.

— … с самого начала показал себя человеком антисоциальным, не желающим вливаться в коллектив, находить общий язык с другими воспитанниками детского дома, — зачитывает мою характеристики с бумажки Татьяна Филипповна — не поднимая глаз, очень нудно, в худшем стиле стареющего Политбюро.

Это, наверное, своеобразная мода, идущая сверху, от престарелых Членов, которые без бумажки не могут собрать мысли в кучу, да и с бумажкой многие — не очень… А может быть, это идёт ещё с тридцатых, когда выступающий зачитывал ровно то, что ему написали, всячески стараясь показать, что он просто докладчик, а не народный трибун и не оратор, и что мысли — не его, а коллективные, или спущенные от начальства? Не знаю…

… но вообще — тридцатыми попахивает отчётливо. Риторика, по крайней мере — та самая.

Свидетели все как один, под копирку, клеймят, громят и соглашаются с худшими эпитетам, предложенными обвинением, разбавляя это отсебятиной в нужном, как им кажется, стиле. Иногда выходит удачно, а иногда — ну такой косноязычный лубок, что впечатление от заученных слов получается с обратным эффектом.

А потому вдруг неожиданное, безапелляционное, резкое…

— Михаила Савелова я знаю только с положительной стороны, — спокойно, с какой шляхетной надменность сообщила Елизавета Антоновна, и, предупреждённая с нажимом об ответственности за дачу ложных показаний, не отступилась.

… а потом были другие свидетели. Которые не побоялись выступить в нашу пользу. Которые отказались свидетельствовать против…

… и право слов, вся эта общественность, все свидетели от обвинения, судорожно оглядывающиеся на одобрительно кивающего прокурора или иного куратора — такая ерунда! Есть ещё люди, есть…

… до мокрых глаз. Я…

… признаться, был о гражданах СССР несколько худшего мнения.

Если бы суд был судом, а не судилищем, нас уже освободили бы, оправдав по всем статьям, но…

— Перерыв! Суд удаляется на совещание!


Напившись в туалете холодной воды, чуть отдающей хлоркой и ржавчиной, я долго плескал себе в лицо холодной водой, а потом решительно сунул голову под кран.

— Отпустило? — поинтересовался отец, уже умывшийся.

— Угум, — выдыхаю я.

— Ну, пошли тогда, — сказал он, не обращая внимания на сопровождающего нас милиционера.

— Может, всё-таки поешь пирожков? — спросила мама, — Вкусные, с повидлом! Тёплые ещё!

— Н-нет… — мотаю головой, отгоняя дурноту, возникшую от одной только мысли о еде.

Вздохнув, мама не стала настаивать, и они с отцом принялись обсуждать с адвокатом, Леонидом Ивановичем, суд. Я же, привалившись плечом к плечу отца, откинулся затылком к холодной стене и слушаю их вполуха, вслушиваясь не в сам разговор, а в голоса.

Есть только здесь и сейчас, и я рад уже тому, что слышу мамин голос, чувствую тёплое плечо отца. Даже если всё пойдёт не так, эти минуты никто у меня не отнимет…


— … всё нормально, всё нормально, — зачастил Леонид Иванович, склонившись к нам.

Дышу через раз, слушая слова о том, что, согласно постановлению номер такой-то, в Израиль не допускается выезд граждан, которые по закону Израиля могут быть признанными военнообязанными.

Мама крепко — до боли, до ногтей, сжимает мою руку, и это — якорь, без которого я, быть может, уплыл в бессознательное.

— … нарушен также порядок предварительного обсуждения характеристик на ходатайствующих на общих собраниях коллективов трудящихся по месту работы выезжающих…

— … отказать!

Пытаюсь ухватить воздух, но получается какой-то всхлип.

— Однако… — слышу через раз, потому что в висках пульсирует кровь, перебивая слова. Понятно только, что говорят об антисоветской агитации, об антисоветском образе жизни и о том, как глубоко чужды мы советскому строю…

— … лишить советского гражданства и выслать за пределы страны в двадцать четыре часа!

[i] Комите́т бедноты(комбе́д) — орган Советской власти в сельской местности в годы «военного коммунизма», созданный декретами ВЦИКа от 11 июня и Совнаркома от 6 августа 1918 года.

[ii] ЧОН — Части Особого Назначения. ЧОН участвовал в подавлении крестьянских волнений в период проводимой в РСФСР продразвёрстки и гражданской войны в России, а также в качестве силовой поддержки продотрядов, занимавшихся изъятием у крестьян хлеба и других продуктов. По сути — каратели.


[iii] Рабо́чий факульте́т(сокращённо рабфа́к) — учреждение системы народного образования в СССР, которое подготавливало рабочих и крестьян для поступления в высшие учебные заведения[1], существовавшее с 1919 года до начала 1940-х годов.

[iv] Сервантес, «Дон Кихот»

[v] Если кто захочет сказать «Да не может такого быть», рекомендую прочитать воспоминания Анастасии Вертинской, дочери известного певца (она 1944 г. рождения) о пионерском лагере.

«У нас с Марианной было два чемодана — немецкие, из светлой кожи. Туда нам положили гамаши, рейтузы, боты, платья, фуфаечки… Я ничего не помню в этом лагере, кроме страшного чувства голода и странной неловкости, когда на линейке пели 'взвейтесь кострами синие ночи, мы пионеры дети рабочих». Как было бы хорошо, думала я, если бы мой папа писал такие песни, вместо песен про каких-то балерин, клоунов, пахнувших псиной, рафинированных женщин…Вот написал бы эту, про детей рабочих, я была бы горда…

Когда мы приехали обратно, у нас был один фибровый чемодан на двоих, и там было два предмета. Марианне принадлежала голубая застиранная майка, на которой было вышито «Коля К», а мне чёрные сатиновые шаровары с надписью «второй отряд».

Мы ввалились в дом, шмыгая носом, ругаясь матом, а перед нами в шеренгу папа в праздничном костюме и бабочке, мама, две бонны, бабушка с пирогам. Не поздоровавшись, не поцеловавшись, мы сказали: «Ну чё стоите как обосравшийся отряд! Жрать давайте!»… Потом прошли на кухню, открыли крышку кастрюли и руками съели полкастрюли котлет.


[vi] Льюис Кэррол, он же Чарльз Лютвидж Доджсон, автор «Алисы…», был достаточно известным математиком (а также философом, богословом,логиком), а его работы в области математической логики опередили время.

Загрузка...