Глава 4 Один день

— Михаил! Савелов! — оглядываюсь, невольно сбиваясь с шага, но не могу понять, кому я, чёрт подери, понадобился с самого утра? Поток людей в проходной, густой и тягучий, тут же наказал меня за остановку, закружил с собой, наступая на пятки, зло толкаясь в спину и пихаясь бока, внёс, втащил на территорию Трёхгорки несколько потрёпанного и куда как менее довольного, чем минутой ранее.

Почти тут же сзади вцепились в рукав пальто, за каким-то чёртом дёргая, и…

— От всей души благодарствую, боярин! — ёрничая, чтобы не сорваться на мордобой, в пояс кланяюсь нашему комсоргу, отыгрывая сценку из цеховой самодеятельности, в которой я недавно участвовал.

Настроение стремительно летит в пропасть, потому как день, ну один к одному! Погода эта мерзкая, тычки в спину, полуоторванный рукав пальто… и готов поклясться, комсорг сейчас с какой-нибудь гадостью приставать будет!

— … только ты, неохваченным остался, понимаешь? — вещает Фрадкин, норовя забежать вперёд и заглянуть в лицо, — Вся цеховая молодёжь состоит в комсомоле, все сознательные!

На это утверждение хмыкаю, не вступая в заведомо проигрышный спор. Бессмысленно… я его аргументами, а он меня — цитатами из марксизма-ленинизма, выворачивая всё так, что оспаривать его точку зрения, это чуть не против Советской Власти идти.

— Ну ты же нормальный парень, — не унимается комсорг, — так зачем отрываться от коллектива! Ребята у нас, ты знаешь, замечательные, опять же — дата знаменательная!

Какая именно дата, я уже не спрашиваю. Дат этих… не на каждый день, но на каждую неделю, и с избытком, и все — знаменательные. Было когда-то что-то… и это когда-то что-то попало в коммунистические Святцы, и всё, не сотрёшь! Хотя если пытаться разобрать критически… впрочем, критически нельзя, нужно Верить.

Комсорг наш из тех, что святее Папы Римского быть пытается — очень уж ему хочется стать не просто комсоргом, а освобождённым[i], но желающих много, а мест — мало. А он — Фрадкин, а не Иванов и не Алиев, что значит, пригляд за ним плотный.

Последнее — в минус, но одновременно и в плюс. Фрадкин наш, этакий шабес-гой[ii] наоборот, хочет комсомольскую и партийную карьеру больше, чем кушать, и очень старается, горя сам, и не светя, а скорее — поджигая других. Этакий пример интернационализма…

… но по мне, он скорее козёл-провокатор[iii], и верит ли он в то, о чём говорит, большой вопрос.

Сейчас, в настоящее время… не знаю, вот честно, не знаю! Наверное, хватает и искренних коммунистов, по крайней мере, на низовых должностях.

А после… сам я этого не застал, но когда выезд из СССР стал более-менее свободным, все эти комсорги-парторги рванули первыми. В Израиль, в Америку, в Германию… независимо от национальности — действительной, или по паспорту. Сразу вспомнили, что они — евреи, немцы, поляки… или просто, возможность была, без привязки к какой-либо национальности.

— К дате, а⁈ — он забегает вперёд, заглядывая в глаза и мешая идти. Невысокий, щуплый, с пронзительным немигающим взглядом и невероятно настырный, он как идеологический репей.

Выясняется (хотя я и не спрашивал), что дата эта — тридцатого декабря, день образования СССР в тысяча девятьсот двадцать втором году, и он, Фрадкин хочет…

— Отцепись, а? — грубо прервал я его, — Я из-за тебя на работу опоздаю!

… и опоздал.


— Да комсорг наш, Петрович! — прыгая на одной ноге, пытаюсь попасть в штанину и не выпрыгнуть с самодельного коврика, подстеленного под ноги, — На проходной выцепил, зараза такая… вон, погляди!

Придерживая одной рукой штаны, сунул наставнику пальто, нужным рукавом в лицо.

— Вот же… — помягчел Петрович, — я бы за такое…

— Кхе! — спохватился он, вспоминая о педагогике и закуривая.

— С трудом удержался, — признаюсь наставнику, накидывая наконец на плечи куртку и выходя вслед за ним, — А уж по матушке как хотелось!

— Это да, — зубасто ухмыльнулся слесарь, — Нехорошо, конечно, когда по матушке, но так-то, в три-три загиба все пожелания завернуть по необходимости, оно никогда и нигде лишним не будет! Ну и что хотел?

— А в комсомол звал, — пожимаю плечами.

— Ну… — дело, пыхнул Петрович, ну ходу пожимая руку какому-то знакомцу, — а ты что? Дело хорошее, и в цеху один ты остался из молодёжи, кто в комсомол ещё не вступил.

— А я что? — моментально потею, — Петрович, ну ты же нашего комсорга знаешь!

Мучительно ищу слова и доводы, и наконец, после томительных секунд, нахожу-таки.

— Он же… он же зуда с самоподзаводом! — цитирую сказанное некогда самим Петровичем, на что тот только кхекает озадаченно, битый собственным козырем, — Был бы нормальный комсорг, а не этот…

Машу рукой, и, тут же, предупреждая несказанное ещё наставником, продолжаю на волне вдохновения:

— Да вот хоть Пашка Смолянинов! А⁈ Или Ваня Рыбкин из моего класса! — давлю на Петровича, — Нормальные парни, надёжные и простые.

Петрович кивает машинально, Пашка ему крестник и какой-то не слишком дальний родственник, да и с Ваней они вполне в приятельских отношениях — с почтительной поправкой на возраст и некоторую разницу в интересах, разумеется.

— Погодь! — озадаченно спохватывается он, — А какая разница? Один чёрт…

— Петрович! — взвыл я, — Да на него ребята жалуются! Он же, чёртушко, деятельный, как псих во время обострения! Самодеятельность, концерты какие-то, мероприятия…

— И что? — не сразу понял тот, — Ты же всё равно…

— А… — он пыхает папиросой после нескольких секунд сосредоточенного молчания, во время которого его лоб собрался непривычными морщинами, — понял! Ты ж и музыкант, и танцор… Да, этот заебёт! Говоришь, ребята жаловались?

— Ну да, — развожу руками, — а что толку? Они даже к комсоргу завода ходили, но он им так мозги заплёл, что говорят, вышли, и не помнили, о чём говорили. Поняли только, что взяли на себя что-то там… повышенное.

Петрович агакнул, сощурившись куда-то и на кого-то, и я понял — пронесло! Осторожно выдыхаю…

— Я это… — сообщил он голосом, в котором лязгнула сталь, — с Валентинычем поговорю! Ну и вообще, с партийными. А то ишь… пожаловаться не моги, мо́зги крутят! Ну, мы им…

' — Вы… — подумал я, — а потом они, а потом я что-нибудь ещё придумаю, а кто там по итогу первый сдохнет — шах или ишак, мне непринципиально, отъебитесь от меня со своим комсомолом!'

Нет, так-то чёрт бы с ним, с комсомолом… я и в говно вступал, и, по молодости, в одной из как бы оппозиционных партий состоял. Недолго.

Но с учётом биографии, национальности и музыкально-танцевальных талантов, у меня не выйдет просто вступить, чтоб как все. Чтоб можно было водку пить, безобразия культурно нарушать, а из всей комсомольской активности, так только голосовать, как надо, да иногда на субботники выходить, к датам.

Сразу во все стороны потянут — и петь-танцевать, и рассказывать о неприятии сионизма… и за рок-концерты, опять же, песочить начнут с удвоенной силой! Насмотрелся…

А мне ни одно, ни второе, ни третье… а поможет ли мне это вступление в комсомол хоть как-то, вопрос большой и не ко мне!


— Петрович! — зайдя в кладовку и закрыв за собой дверь, перекрикиваю шум станков, разговоров и радио, — Я в столовую сегодня не иду, не жди!

Наставник, занятый увлекательным делом, не слышит, он весь в азарте, в борьбе…

— … а я тебя кумой! — и летят засаленные карты на фанерку, положенную на поддоны.

— Петрович! — осторожно обходя игроков, рассевшихся с картами и разговорами на полу подсобки, подхожу к нему и наклоняюсь.

— А? Чего тебе? — наконец-то реагирует тот, пряча зачем-то карты на доли секунды.

— Я в столовую не приду сегодня, не жди! — повторяю терпеливо.

— А чего так? — вскидывает тот бровь, и, заведя за спину мускулистую, на зависть иному гиревику, руку, чешет старый шрам в районе лопатки.

— Дела! — сообщаю, подавив некстати вспыхнувшее раздражение, — С другом договорились встретиться.

— А, ну давай… — потеряв ко мне интерес, Петрович продолжил прерванную игру и разговор о посиделках с удочкой на зорьке, и я не совсем понял из обрывков фраз, что же в таком времяпрепровождении важнее — сама рыбалка поутру, когда природа расцветает, или припрятанная в камышах банка с пивом.

Да и сложно что-то понять в этой мешанине слов и смыслов, когда в одной куче крести, пики, зорька и окушки, а поверху — подмигивания, вздохи и междометия, понятные, наверное, только тем, кто давно в компании и привык в подобной манере общения. Я даже не пытаюсь…


Выйдя из проходной, сразу нагибаю голову и закутываю, насколько это возможно, нижнюю часть лица мохеровым шарфом. Ветер не то чтобы очень сильный, но пронзительный и пробирающий до самых глубин души, как голоса деревенских исполнительниц русских народных песен.

Ныряю в метро с нескрываемым облегчением, сразу же, по входу, расстёгивая пальто и снимая вязаную шапку в карман. Народу немного, что не удивительно в разгар рабочего дня, так что в вагоне, приветливо растворившем двери напротив меня, есть свободные места, и что поразительно — никаких бабок!

Невольно привлекает внимание упитанный дядька номенклатурного вида, в шапке-пирожке из каракуля, багровомордый и потный, сидящий напротив меня с пузатым, раздувшимся кожаным портфелем, явно из трофейных, озабоченно листает какие-то бумаги. Вид у него такой, что ещё чуть — и не то орать начнёт на кого-то, не то с инсультом прямо здесь загнётся.


Вышел на Кропоткинской, и, пригнувшись навстречу ветру с колючим снегом, добежал до уговоренной чебуречной. С трудом распахнув массивную дверь с тугими пружинами, ввалившись во вкусно пахнущее нутро советского общепита.

Впрочем, принюхавшись, я несколько изменил своё мнение. К запаху свежих чебуреков примешивается тонкая струйка чего-то давным-давно закисшего, несвежего, и, щедро, въевшийся насмерть запах табака.

— Отряхнись! — рявкнула на меня некогда миловидная, но изрядно раздобревшая подательница благ, и видом, и характером, схожая с заветрившимся пирожком, — Вон веник стоит, в углу! Всему вас…

' — Клиентоориентированность! — усмехаюсь мысленно, отряхивая снег огрызком грязного, донельзя замусоленного веника, пока продавщица продолжает свой монолог, нимало не заботясь тем, что с ней никто не спорит, — С! Совок!'

За дальним столиком дремлет с надгрызенным чебуреком какой-то ханыга, вида самого пропащего и забубенистого. Увидев меня, он оживился было, но разглядев неподходящий для компании возраст, тут же потух, и, вонзив в чебурек остатки зубов, так и застыл, не то задремав, не то погрузившись в похмельные мысли.

Пройдясь, с некоторым сомнением выбрал стол, показавшийся мне чуть менее грязным и липким. Сейчас ещё ничего, а вечером и в выходные они постоянно залиты бульоном от чебуреков, и протираются, если протираются вообще, перманентно грязной и липкой тряпкой.

— Два чебурека, пожалуйста, — прошу недовольную тётку, подойдя к прилавку, — и кофе!

Денег даю ровнёхонько, потому как сдачу здесь, в общем-то, получить можно, но эти липкие медяки мне омерзительны. Руки после них либо мыть, либо долго оттирать о пальто.

Устроившись за столиком рядом со стойкой, но чуть в стороне, у стены, с некоторым сомнением поглядел на чебурек, свисающий одним краем с тарелки на грязный стол, и начал есть. Несмотря на всю антисанитарию, довольно вкусно. Мяса, конечно, не докладывают, да и то, что кладут, скорее жир, жилы и лук с бульоном, но рецепт отработанный, и если не частить с посещением такого рода заведений, гастрит здесь не заработаешь.

Сняв пальто, набрасываю его на плечи, делаю глоток кофе, отдающего желудями, картоном и словом «эрзац», вгрызаюсь в чебурек. Вкусно! Впрочем, я неприхотливый, для меня и котлеты из школьной столовой, состоящие из кулинарного жира, жил и чёрного хлеба — вполне себе еда, пахнущая детством и ностальгией.

Чебуречная постепенно начинает наполняться посетителями, всё больше мелкими служащими из расположенных по соседству контор. Народ, который ходит обедать в чебуречную, довольно-таки специфический, всё больше из холостых, неприкаянных и пьющих.

Мельком замечаю бутылку под соседним столом. Брылястый мужик, воровато оглядываясь и перемигиваясь с соседями, разливает в стакан из-под наспех выпитого чая. Все видят, все понимают, но это правила игры — вот так вот, воровато, озираясь по сторонам.

Потом, заранее поморщившись, хапнуть «писярик», прикусив чебурек, который нужно сперва вдохнуть, и только потом — зажевать. Ну, им так вкусно… и кто я такой, чтобы осуждать?


Оглянувшись на сквозняк от входной двери, машу рукой Буйнову, и тот, не помешкав, подлетел, протягивая руку.

— Грязные, — предупреждаю его.

— А… сейчас такие же будут, — отмахивается тот, встряхивая кудрями и пожимая руку. Порывшись в карманах, он достал потрёпанный бумажный рубль с профилем Ленина, поспешив обменять его на чебуреки и кофе. Кофе здесь дрянь, да… но чай ещё хуже, хотя казалось бы!

Вот, к слову, одна из проблем — к еде я, в общем-то, неприхотлив, хотя предпочитаю есть вкусно, а не «в общем». А вот с чаем и кофе — засада! Здесь у меня с какого-то хрена прорезался изысканный вкус, чуть не сомелье!

Если кофе, и вполне приличный, достать в Москве не слишком трудно, то вот с чаем — полный швах! Грузинский, это… пыль горных дорог, и не мной определение придумано. Есть ещё «со слоном», и он более-менее приличный, если с лимоном, но по мне — скорее менее…

Сашка, оттиснувший плечом от нашего столика какого-то мужичка, поставив на стол тарелку и стакан.

— Занято, отец! — беззлобно сказал он, — С другом вот встретились поесть!

Он парень крепкий и улыбчивый, и это сочетание работает неплохо, так что «отец» даже не ворчит. Благо, свободных мест за столиками хватает, это вечером здесь час-пик, не протолкнёшься.


— Вот… — выкладываю перед Буйновым тетрадь в клеенчатом переплёте, — пронумеровано. Исходник, буквальный перевод, и попытки переложить их на поэзию.

Он угукает, быстро перелистывает тетрадь, кивает чему-то своему, и, положив тетрадь между нами, принимается за еду.

— Перелистни, — просит он чуть погодя, и я, облизнув пальцы, листаю до нужной страницы. Пару минут спустя я доел чебуреки, оставив от них хвостики, и включился в работу по полной — листая, объясняя и напевая…

— Слышь, ты! Студент! — не сразу понимаю, что обращаются ко мне. Буфетчица, уперев в толстые бока руки-окорока, недовольно смотрит на меня, назревая лицом на скандал, — Поел, и вали!

— Не ругайся, красавица! — тут же реагирует Буйнов, поворачиваясь к ней и начиная плести словесные кружева.

— Ой… — не сразу, но она узнаёт его, — это же вы, да?

— Это я, — серьёзно ответил Саша, а я с трудом удержался от всхрюкивания — только что мегера грозная, и вот уже она — маленькая кокетничающая девочка. А мимика… а жесты…

… и вот она уже выпорхнула из-за прилавка, протёрла нам стол сперва тряпкой, потом передником…

— Кофе, — пару минут спустя сообщила она торжественно, ставя на наш стол, и понижая голос… — настоящий, бразильский! Нет-нет… какие деньги⁉ Угощаю!

Она раскраснелась и хихикает, и я даже в некоторой опаске за Сашу. Сейчас, ещё чуть-чуть, и она потащит его в подсобку…

… но нет, что значит — опыт! Как-то очень ловко он перекрутил ситуацию так, что забота и преклонение — остались, а ненужный ему подтекст — ушёл. Я так… хм, если и смогу, то не скоро, это не просто опыт, это талант!

— Один из наших соавторов, — представляет меня Буйнов, — талантливый парень!

— Ой… — всплёскивает та руками, без особого, впрочем, пиетета, — а я думала, ты в ПТУ учишься!

— Не-а… — мотаю головой, вонзая зубы в чебурек «для своих», который — ну небо и земля (!), — на Трёхгорке работаю, ну и в вечерней учусь.

— А… ну это правильно, — мигом понимает многоопытная тётка, — рабочая биография, не последнее дело!

Киваю, давя вздох, мат… и много чего ещё. Мне эта биография, равно как и рабочий стаж — ни к чёрту не нужно! Равно как и не нужны те мелкие привилегии, которые положены элите, и которые за пределами Союза привилегиями не считаются.

Тошнит уже от мелкой фарцы, необходимости что-то доставать и крутиться, «дружить» с людьми, которым хочется давать не руку, а — в морду… Вот не советский я человек, признаю!

Наверное, в СССР есть и много хорошего, да чего там наверное… есть, как не быть! Вот только я привык жить иначе, и поэтому жизнь в СССР я воспринимаю как неудачную вынужденную эмиграцию, когда жизненный уровень просел резко. А об уровне личной свободы и вспоминать тошно…

— Не знаю пока точно, удастся ли зарегистрировать наши песни в ВУОАП, — негромко сказал Буйнов, дождавшись, пока буфетчица отошла, — но говорят, шансы есть!

С какого чёрта песни внезапно стали «нашими» уточнять я не стал. Это, в общем, коллективное творчество… Англоязычные музыканты пишут, я перевожу, иногда весьма вольно, ну и Буйнов тоже… участвует. Словечко-другое переставит, аранжировку делает… иногда.

Совесть моя почти чиста, потому что перевод, как правило, выходит очень и очень «по мотивам», и иногда он очень далёк от оригинала. Настолько, что в половине случаев можно говорить, что песню я написал самостоятельно, а исходник мне, в лучшем случае, послужил источником вдохновения. Последним, насколько я знаю, грешат и признанные поэты… чем себя и утешаю.

Очень уж простой мою задачу не назовёшь, потому что приходиться учитывать и рифму, и советскую отцензурированную действительность, и то, как этот перевод ложится на исходную музыку. Некая толика поэтического дарования у меня имеется, так что в общем, получается сносно.

А вот что там Буйнов будет делать с музыкой и аранжировкой — его и только его дело. Сейчас он, втихаря от Градского, подбирает себе репертуар и присматривается к музыкантам, клятвенно пообещав мне место второго гитариста.

Ну и…

… будем поглядеть!


Стаса я увидел издали — он, при желании, умеет выделяться из толпы, не делая ровным счётом ничего выделяющегося. Стоя с сигаретой у входа, со сдвинутой на затылок вязаной шапкой, он, то и дело солнечно улыбаясь, объясняет что-то нескольким парням, помогая себе жестикуляцией.

Парни, как и почти все «Локтевцы» из старшаков, хорошо мне знакомы, да и Намина они знают. Хоть сколько-нибудь хороших неформатных групп сейчас мало, и Стас, с его харизмой и администраторскими способностями, фигура пока ещё не культовая, но уже — знаковая!

Отсвет славы человека причастного падает и на меня, хотя, конечно, масштаб не тот… и не всем это нравится. Ровесники, в общем, относятся более-менее с пониманием, хотя бывает по-всякому, в том числе и через губу. Если эта самая губа не оттопыривается в мою сторону очень уж заметно, то внимание на это я и не обращаю, ибо творческие личности они такие… не всегда приятные.

А вот среди преподавателей недовольных побольше, и среди них, к слову, преподаватель по гитаре, которому моё участие в неформальном движении не нравится разом в силу идеологических и музыкальных соображений. Нам ставят руки и голоса по шаблону — как и полагается, единственно верному, гладкому и округлому, и рок в эти советские шаблоны не вписывается никак!


Мельком взглянув на часы и определив, что в общем-то успеваю на занятия, захлопал себя по карманам в поисках сигарет. Заметив, что Стас глядит на меня, машу рукой и забегаю на ступеньки.

— Здаров! — пожимаю протянутые руки, и, вопросительно вскинув бровь, достаю сигареты, прикуривая. Мои манипуляции с часами не прошли мимо друга, и тянуть резину он не стал.

— Замена нужна, — сразу же озадачивает меня Стас, — на вторую гитару, на завтра.

— Хм… — озадачиваюсь я, пытаясь собрать мозги в кучку и вспомнить, что и как мне придётся подвигать в своём расписании, и придётся ли вообще!

График, к слову, у меня плотный и довольно-таки сложный. Помимо Трёхгорки, вечерней школы и занятий в ансамбле Локтева, отнимающих у меня львиную долю драгоценного времени, есть ещё и мебельные дела, и это не сколько собственно сборка и чертежи, столько (слава советской действительности!) встречи с «нужными» людьми. Обычную фурнитуру и лаки-краски нельзя просто купить, и даже не всегда можно придти на склад и «договориться», иногда, и не так уж редко, всё это делается через цепочку посредников.

А это, на минуточку, только постоянные дела! Время от времени всплывает, к примеру, игра в футбол двор на двор, о которой договаривались загодя, за две недели, и отменять своё участие в ней — ну совсем не комильфо!

Общественные, мать их, нагрузки… они идут отдельной строкой. На Трёхгорке я смог договориться, что моё участие в самодеятельности будет проходить либо за счёт отгулов, либо, те же репетиции, хотя бы отчасти в рабочее время.

А в школе пока — никак, ибо руководство считает, что я им, по определению, должен! Детство, говорите, чудесная пора? Ну-ну…

А мама с её активной социальной жизнью? Она ж и меня тащит по всяким гостям, и тащит гостей к нам, и не сказать, что это вовсе уж зряшное времяпрепровождение!

— Когда и где? — спрашиваю, прикуривая и щурясь от лезущего в глаза дыма. Называется время и место, и я, помедлив, соглашаюсь. Кое-что придётся подвинуть, но… не критично.

— Ну, всё! — повеселел Стас, — До завтра!

— До завтра! — отзываюсь я, провожая взглядом спину. Затяжка… и сигарета, скуренная максимум на четверть, давится о подошву и летит в урну, провожаемая тоскливыми взглядами.

— Ильин, — объясняю, не дожидаясь вопросов и реплик о том, что «кое-кто» изрядно зажрался. Судя по смешкам и хмыканью, мои отношения с преподавателем ни для кого ни секрет…

— Неплохо, — с ноткой зависти тянет один из ребят, чуточку демонстративно бычкуя папиросу и пряча её в чуть смятую пачку, проходя вслед за мной в здание. Понятно, что он не о моих сложных отношениях с некоторыми преподавателями, и не самой простой жизни вообще, а о маркерах советского успеха — то бишь американских папиросах в кармане, участии в рок-концертах и прочих вещах такого рода.

— Вторая гитара, — с ноткой снисходительности говорит балалаечник Володя Комаринский, которому прочат большое будущее и место в одном из «выездных» оркестров.

— Да он там в подтанцовке! — со смехом говорит Слава Лепёхин, которому музыкального будущего не прочат, чем он несколько удручён. «Кулёк[iv]», в который он собрался, за неимением более интересных альтернатив, это всё-таки не та штука, которой можно козырять, особенно если видишь вокруг так много примеров успеха, действительного и мнимого.

В спину летят ещё несколько шуточек такого рода, но я пропускаю их мимо ушей.

Пусть! Я и сам знаю, что гитарист из меня пока что весьма посредственный, и что на концертах играю в основном на замене…

… и в основном потому, что человек я полезный, неконфликтный, могу договариваться с администрацией и милицией, чинить «на коленке» какие-то поломки аппаратуры, а потом таскать её, не расплёскивая при этом плохое настроение и шляхетный гонор на всех окружающих.

Но ведь играю же! Хорош я или плох… но зовут, и играл я, без малого, со всеми московскими группами, и всё знают меня, и я знаю — всех. Пусть, за редким исключением, это не самые важные концерты… но я с полным правом могу назвать себя выступающим музыкантом, и мне это, чёрт подери, нравится!

* * *

Поймав себя на мысли, что кусаю губу, вздохнул прерывисто, стараясь, чтобы это вздох был не слишком громким, и, поерзав в тщетной попытке устроиться поудобнее на жёсткой скамье, продолжил записывать за учителем, всё больше и больше впадая в уныние.

— … таким образом… — мел дрянной, с вкраплениями песка и мелких камешков, и, наверное, с избытком клея в составе, отчего Ивану Ильичу приходится по два, а иногда и по три раза прописывать на доске формулы. Звук отменно мерзкий, бесящий… как и вся эта дурацкая, нелепая ситуация!

Высиживать на уроках, записывая (тетради проверяют!) вслед за учителем то, что давным-давно знаешь, и так день за днём, неделя за неделей…

В том году было не так тошно — отчасти потому, что некоторые предметы нужно было вспомнить, а некоторые, как ту же историю и литературу, фактически учить заново — с советской, единственно верной точки зрения. Ну и… возраст, опять же!

Все эти записочки, шепотки, социальное взаимодействие со сверстниками… и вот уже урок не кажется таким унылым, потому что думаешь не только о математике, но и о том, что на перемене нужно подойти к Тане, а после уроков будет футбол, и нужно надрать «ашкам» задницы!

А социология и психология? Когда историк начинает что-то говорить, а я — помню, что на это событие есть и иные точки зрения… но ведь интересно же, как думают люди! Как им положено думать…

Ну а сейчас… вся эта занимательная советская социология давным-давно обрыдла и навевает тошноту, а предметы я знаю так, что в любой момент могу сдать выпускные экзамены, и очень даже неплохо! Даже сочинение, самое сложное для меня, напишу как минимум на четвёрку, если не будут вовсе уж безобразно валить.

Поглядывая на часы, висящие над головой, Иван Ильич несколько ускорился, но всё равно не успел, и домашнее задание мы записывали уже после звонка…

… который, разумеется, для учителя!

Собрав всё с парты, запихал в рюкзачок, по соседству с взятой в стирку спецовкой.

— … годик скоро исполнится, — краем уха слышу одного из «детных» учеников, — а от груди до сих пор супруга не отучила, хотя и на работу уже пора! В ясли записали, но не знаю, как…

Слушая такие разговоры, я иногда думаю, что это какой-то неправильный СССР.

Здесь бесплатные квартиры дают не всем, а, за редким исключениям, передовикам производства и пламенным коммунистам, которые многожды отработали эту бесплатность — горбом или языком. Остальным — бараки и коммуналки…

…и зарплаты, на которые не разгуляешься[v], если они, эти зарплаты, вообще есть[vi].

О фармакологии и медицине мне, как человеку причастному, даже думать тошно[vii]! Закрытость СССР, она же во всё проявляется, и в науке — в том числе.

Любая информация извне идёт сперва на самый верх, на согласование, и томится там, как правило, годами и десятилетиями. А врачи учатся по учебникам, выпущенным десять, а то и двадцать лет назад, и даже не знают, что наука давно шагнула вперёд!

С социалкой, которая якобы оправдывает всё это безобразие, тоже не всё гладко. Даже если отставить в сторону колхозы с их крепостным правом и пенсиями в три рубля, то куда подевался декретный отпуск в три года⁈ Тот самый, оплачиваемый!

А нет его[viii]… как нет и многого другого. Поэтому и думаю, что либо это не тот СССР… либо все эти блага появились уже на закате страны, в 80-е, во время либерализации…

… либо «свидетели СССР» просто врут! Врут, как очевидцы[ix], потому что хотят помнить только хорошее.


Утрамбовав наконец свои вещи в рюкзак, скомкано попрощался с одноклассниками и выскочил в коридор. Преодолевая поток людей, торопящихся к выходу, я, как лосось на нерест, пробиваюсь вглубь школы.

— Елизавета Антоновна! — заметив химичку, машу ей, преисполненный самой отчаянной надеждой.

— Миша? — сощурилась она, останавливаясь и цепляя на нос очки.

— Да помню, помню… — сказала она таким тоном, что у меня всё рухнуло внутри.

— Я… — она снова сняла очки и протёрла их шалью, — поговорила с директором, но знаешь… он решительно против!

— Он… — учительница запнулась, будто подбирая слова, — тяжёлый человек. Знаешь, из тех, кто полагает свою точку зрения единственно верной…

— Не подумай! — смущённо опомнилась она, вильнув глазами в строну, — Он… хороший человек! Настоящий коммунист, в Партии с сорок третьего года! Воевал! В составе агитбригады на фронте бывал.

— Да… я понимаю, — выдавливаю с трудом, — Спасибо!

— Не расстраивайся! — Елизавета Антоновна положила мне на плечо руку, — жизнь на этом не заканчивается, и знаешь, оно, может, и к лучшему!

Выслушиваю это, кивая не всегда впопад, и потом, накинув наконец пальто, которое до того держал в руках, иду к выходу, преисполненный самого дурного настроения и желания напиться. А всего-то — хотелось договориться с директором школы о свободном посещении…

… но нельзя! Даже если в принципе можно. Свободное посещение и экстернат в СССР не приветствуются — из педагогических, как я понимаю, соображений. Досрочная сдача экзаменов — аналогично.

В законах они прописаны, но вещи такого рода оставлены на откуп ГОРОНО, директорам школ и учителям, а они, все вместе взятые, очень не любят чего-то, что хоть чуть-чуть выходит за рамки!

Это ж… бумаги! И внимание, и…

… проще отказать. Потому что в противном случае — комиссия, внимание… а в СССР внимание начальства редко к добру.

А я, да и вся наша семья, неудобные в силу национальности и биографий, так что внимания будет — хоть отбавляй!

— Ладно… — постановляю, выйдя наконец из школы в декабрьскую метель, — мы пойдём другим путём!

Я ещё не знаю, как, но ситуация эта мне обрыдла до крайности. Школа, мать её… я ведь шёл навстречу, участвуя в самодеятельности и в олимпиадах, выступая в шахматных турнирах.

Дирекция всё это воспринимала как должное, не делая ответного алаверды[x].

Я уже подходил к ним и сам, и вместе с родителями, и посылал отца… но нет.

— Ну и чёрт с вами! — сплёвываю и ускоряю шаг, спеша домой.


Дома, отряхнувшись в подъезде от снега веником, поставленным возле входной двери специально для этих целей, повесил пальто на вешалку, погладил ткнувшуюся мне в колени в Панну и разулся, сразу же сунув ноги в тапочки и пройдя в ванную. Умывшись, с минут стоял, глядя на себя в зеркало, а потом, набрав в тазик ледяной воды, решительно сунул туда голову!

— Ну вот, — глуховато сказал я, глядя в зеркало минут спустя, — совсем другое дело!

Спохватившись, вытер голову полотенцем, благо, стрижка у меня короткая, под бокс, да и стригся я на той неделе, не успев обрасти. Битловские патлы, увы, не для меня, по крайней мере, не сейчас. Подростковый, мать его, пубертат во всей красе, и если прыщей и угрей у меня не слишком много, то вот с волосами беда.

В комнате, переодевшись в домашнее, прошёл на кухню, где слышны разговоры гостей.

— А, Мишенька, дорогой, иди сюда! — приветствует меня тётя Ида Рубинштейн, и я, как послушный еврейский мальчик, позволяю себя поцеловать, потрепать за щёки и выслушать, что я стал совсем взрослым и красивым. Тётя Ида — такая еврейская стихия, в честь которой в будущем называли бы ураганы.

— Добрый вечер, — чуть запоздало здороваюсь с остальными и наклоняюсь к маме, клюнувшей меня в щёку.

На кухне — все свои да наши, и даже Бронислава Георгиевна, через одного из супругов — тоже да! Биография у неё сложная, запутанная, и количество мужей, арестов, этапов и проведённых в лагерях лет несколько избыточно и с трудом умещается в голове.

Всё это ещё и сжато, насыщено событиями до предела, звучит именами, встречами и родственными связями. А до кучи — подписками, регулярным отдыхом в санаториях, где собираются только многажды проверенные и заслуженные товарищи, и связями, такими разветвлёнными и странными, что мне её жизнь кажется одной большой фальсификацией.

В кухне пахнет ёлкой, колбасами, котлетами, чесноком и спиртным. Собравшиеся уже вкусили, раскраснелись, оживились и раскрепостились, так что и разговоры ведутся достаточно эмоциональные, и как это водится в таких компания и в таких ситуациях, почти непременно через призму политики.

— Тяжёлый был день? — негромко осведомляется мама, усаживая меня за стол и хлопоча. Вокруг — разговоры, разговоры…

— … он наградил Насера орденом Ленина и Золотой Звездой за уничтожение египетской коммунистической партии, но не дал ему орден Победы за поражение в шестидневной войне! — дядя Боря Хейфец разводил руками и хохочет заливисто над собственной шуткой, но в этом смехе слишком много нервов.

— Ещё ложечку… — прошу маму, — хватит!

Прицелившись, подцепляю вилкой ломтики колбасы, ветчины и всякой вкусной разности, щедро, с горкой, наваливая на тарелку поверх салата. День был длинный, время позднее, и жрать хочется — как не в себя!

— День… хм, да обычный в общем-то, — отвечаю наконец не слишком искренне, и начинаю есть, непроизвольно жмурясь от удовольствия.

— Я же вижу, что не всё в порядке, — с лёгкой укоризной говорит мама, положив руку мне на предплечье и тут же убрав её.

— Ну, — пожимаю плечами и подцепляю вилкой ломтик сервелата, — в школе всё так себе, на самом деле. Помнишь, отец ходил разговаривать с директором о свободном посещении?

— Да, — осторожно кивает мама, — он обещал подумать.

— Ну и… — снова пожимаю плечами, — надумал, судя по всему, и нет!

— Да что ты говоришь? — склоняется ко мне через стол тётя Ида, — Отказал-таки?

Она нам дальняя родственница, притом как по отцовской родне, так и по маминой. Это такое сложное переплетение родственных связей, кузенов и кузин, приёмных детей и дружбы прадедушек, обучавшихся в одно время у известного цадика, что я, попытавшись разобраться, кто есть кто на семейном древе, потратил неделю и заработал стойкую мигрень. Но разобрался-таки! Поверхностно.

Родственников, и подчас достаточно известных, у нас много…

… и оказывается — заступались, писали письма и ходили по инстанциям.

Но в некоторых случаях заступничество оборачивалось новыми проблемами и для них, и для нас.

В Сталинском СССР человек мог быть Фигурой и, к примеру, лауреатом многочисленных премий или капитаном производства, но при этом жена у него сидела в лагере как враг народа, да и сам он — то возглавлял что-то и был в почёте, то подвергался арестам и клеймился. Вне зависимости от национальности…

А сейчас, по мнению людей, переживших те годы, времена практически вегетарианские!

— Да вот… — и минуту спустя я рассказываю о ситуации в школе гостям, и людям, что характерно, интересно! Ну да, ну да… евреи и образование, это ж фактически мем!

— Ну вот что это, если не антисемитизм? — пожимает плечами Хейфец, для которого всё очевидно. Хотя для него всегда и всё очевидно, потому как человек смотрит через негатив, заранее подозревая всё и всех в нехорошем антисемитизме, отчего общаться с ним не всегда удобно, и почти никогда — приятно.

Началось обсуждение антисемитизма, его частных проявлений и моей ситуации со школой, и в эту ситуацию дядя Боря то и дело вставляет шекели своего мнения, иногда к месту, но чаще — нет.

— … оформление стенгазеты тоже на тебе? — интересуется мадам Хейфец, к слову, вполне себе русская, и происхождения самого что ни на есть простого. Ни тебе пламенных коммунистов в родне, ни аристократии, ни даже потомственных почётных граждан, зато целая куча окающей деревенской родни, с которой у дяди Бори сложные отношения.

— На мне… — вздыхаю, — как и многое другое. Олимпиады — ладно, они, в общем-то, мне больше нужны. Но вся эта самодеятельность…

Передёргиваю плечами, не желая даже вспоминать. Директор в вечерней школе не педагог, а партийный работник, начавший карьеру в агитбригаде, продолживший в схожих структурах, и, похоже, словивший профессиональный перекос в виду недостатка не только педагогического, но и образования вообще.

В школьной самодеятельности слишком много лубка и агитации, и слишком мало — собственно самодеятельности, зато очень много — руководящей и направляющей силы Партии в лице директора. Собственно, чёрт бы с ним… если бы меня не тянули туда всеми силами, и если бы не твёрдая убеждённость директора, что все вокруг должны Советской Власти и лично ему, как воплощению этой самой Власти.

Любитель, понимаешь ли, административно-командных методов… с кнутами, но без пряников.

— … на фабрике я в самодеятельности тоже участвую, но там и начальство адекватное, навстречу идёт, — рассказываю гостям, — Переработку несовершеннолетнему они оформить не могут, но оплаченные отгула, как по мне, ничуть не хуже.

— Ну да, ну да… — китайским болванчиком кивает Иван Маркович, выпытывая всё новые подробности, пока тётя Ида, вслух перебирая знакомых, подыскивает тех, кто может надавить на «поца», то бишь директора, и я понимаю, что таки найдёт и надавит!

— … вот, понюхай! — мама, перебивая момент, сунула мне под нос остро пахнущий мандарин, — Новым годом пахнет, да⁈

— Да… — послушно соглашаюсь я, нюхая, а потом получая половинку очищенного кисловатого абхазского мандарина, который полагается смаковать, наслаждаясь каждой долькой. Ну и… наслаждаюсь, не желая обижать маму…

— А мы документы подали, — невпопад бухнул Хейфец в наступившей паузе, — на выезд.

Оглушительное молчание, томительное и тягостное…

— Пора… — не слишком уверенно сказала мама, повернувшись к супругу.

— Пора, — уверенно ответил тот…

… и всем вдруг стало ясно, что действительно — пора!

[i] Комсорги были освобождённые(то есть, это была их основная работа) — на крупных предприятиях. В мелких ячейках это была общественная нагрузка.

[ii] Ша́бесгой, ша́бес-гой(идиш שבת-גױ ‎ — субботний гой), гой шель шабат(ивр. גוי של שבת‎), шаббат-гой[1], — нееврей, нанятый иудеями для работы в шаббат (субботу), когда сами ортодоксальные иудеи не могут делать определённые вещи по религиозным законам.

[iii] В обязанности козла — провокатора входит сопровождение отар овец на бойню, при этом сам козёл выходит оттуда невредимым, зная о расположении скрытого выхода.

[iv] Кулёк — училище культуры.

[v] Средняя зарплата в СССР в 1970-м году была 122 ₽, и это — именно средняя, с зарплатами шахтёров, металлургов и работников Крайнего Севера. Нормальная, на заводе, 90–120 ₽, для служащих и 60 не редкость, у колхозников совсем весело. При этом стоимость яиц была от 90 до 130 копеек за десяток, чайной (самой дешёвой) колбасы 1 ₽ 70 к., литр масла — 1 ₽ 70 к., сыр «Пошехонский» (самый дешёвый) — 2 ₽ 60 к.

[vi] Зарплаты были в совхозах, в колхозах — трудодни, которые часто выплачивали не деньгами, а зерном, бураком и прочим. То есть после работы колхозник работал уже на подворье и… часть продуктов, которые он произвёл в свободное от работы (!) время, обязан был сдать в качестве налога. Даже если у человека не было подворья, он обязан был сдавать продукты, и это — не шутка и не злобный вымысел автора. Напоминаю — на дворе (в книге) 1969, и «колхозное крепостное право» всё ещё действует. До определённого времени каждый крестьянин, помимо работы в колхозе, должен был сдать определённое количество яиц, масла, молока, шерсти и далее, в некоторых регионах (не ручаюсь, но встречал) вплоть до пера и пуха.

[vii] Если кто лечился во времена СССР, то должен помнить, как «доставали» иностранные лекарства. ДАЖЕ если их аналоги выпускались в СССР, иностранные (почему-то!) котировались много выше.

[viii] С 1 апреля 1956 года женщинам-работницам и служащим отпуск по беременности и родам был увеличен с 77 до 112 календарных дней (56 дней до родов и 56 дней после родов), при осложнённых родах или рождения двух и более детей — 126 дней (56 дней до родов и 70 после родов)

С 13 октября 1956 года женщинам было предоставлено право на дополнительный отпуск без (!) сохранения заработной платы сроком до 3 месяцев после отпуска по беременности и родам, включавшийся в общий и непрерывный трудовой стаж.

С 1 января 1969 года женщинам, имеющим грудных детей, по их просьбе, кроме отпуска по беременности и родам, был предоставлен дополнительный отпуск без (!) сохранения заработной платы до достижения ребёнком возраста 1 года

В 1991 (!) году в СССР мамам предоставлялся 3-летний (частично оплачиваемый) отпуск по уходу за ребёнком.

[ix] Опытным следователям известна древняя, как говно мамонта, фраза: «Врет как очевидец». Появилась она не на пустом месте и является прямым следствием некоторых свойств человеческой психики. Свидетели почти всегда пытаются самостоятельно додумать детали, которые не успели заметить или запомнить. И чем больше промежуток времени между событием и допросом, тем больше деталей выдумывают свидетели. По-этому показания свидетелей имеются в виду, но должны тщательно проверяться и перепроверяться.

[x]Алаверды́ — выражение в кавказском застолье, с помощью которого гость, произносящий тост, передаёт слово другому гостю.

Загрузка...