С визита майора из штаба фронта прошло меньше недели, когда в расположение заявились гости совсем уж необычные. Заметили их часовые чуть не за версту, потому что таких размеров красный флаг видно далеко. Он развевался над немецкой бронемашиной в зеленой пятнистой окраске, нарочно закрепленный повыше, чтобы ни у кого в тылу сомнений не оставалось, что машина давным-давно наша. Следом за ней пылил тяжко груженый тентованный “Опель Блиц”.
Бронемашина, похожая на большую злую жужелицу с выпученными глазами-фарами, остановилась у пропускного пункта и через пять минут старший по караулу уже докладывал, что приехал товарищ Локотош из штарма, специально к товарищу Денисенко. По важному делу.
Впрочем, строгое соблюдение устава не мешало бойцу улыбаться: военинженер третьего ранга Локотош — личность знаменитая на весь фронт.
— О, это добре! Это вам не ЗКП по степям шукать, — Денисенко просиял. — Встречаем гостей, Алексей Петрович. Пойдем, познакомлю. Таких героев надо в лицо знать. Интересно, с чем на этот раз пожаловал?
Военинженер был под стать своей машине, сочетавшей вражескую броню и камуфляж с родным красным флагом: широкоплечий крепыш лет тридцати, в фуражке со звездой, ладно сидящей суконной гимнастерке, трофейных немецких бриджах и сапогах с подковками.
— Здравия желаем, наше вам, Степан Григорьевич! — он лихо откозырял. — Извиняюсь за неуставной вид, мы до вас, можно сказать, прямо с прогулки. С подарками!
— Неужто опять пулемет?
— Пулемет штарму обещан. Для вас у меня лучше есть. Мы тут аптеку привезли с доставкой на дом. Получите, можете не расписываться! Шесть ящиков чегой-то медицинского, даже вскрывать не стал, чтоб во всем аккурате было. Снытко! — позвал он водителя, — Обеспечь разгрузку. А то вон пассажиры у тебя сейчас к кузову примерзнут. Пускай разомнутся.
— Есть! — старшина-шофер, невысокий, с быстрыми плутоватыми глазами, откинул борт кузова, рыкнул туда “Шнеллер!” и дальнейшие объяснения производил уже жестами.
Разгружали машину под его пристальным взором двое пленных. Солдат в мышасто-серой, сильно потрепанной шинели, и молодой, вроде бы младший офицер. Этот был в новом, не успевшем даже обмяться на его тощей фигуре обмундировании. Ящики таскал старательно и нарочито быстро, всем своим видом выражая стремление быть полезным. Даже прикрикнул раз на неторопливо-равнодушного рядового: “Vorsichtig!” [“Осторожнее!” нем.]
Военинженер не без удовольствия наблюдал за тем, как типовые ящики с надписями на чужом языке перекочевывают из кузова на жухлую степную траву. На его выдубленном ветром скуластом лице светилась тихая гордость человека, нагрянувшего с подарками к хорошим друзьям, или даже скорее к близким родственникам.
— Прогулка вышла на ять. И без потерь, и с добычей, — произнес он, неспешно закуривая. — Прямо со склада все, можно сказать, муха не сидела. И пару фрицев в довесок, вместе с матчастью. Самых резвых мы наладили в наркомзем, а эти сообразили, когда пора “хенде хох”, потому и живы.
— И впрямь, добыча, — Денисенко присмотрелся к пленным и удивился, — Ну, Андрей Владимирович, какая птица тебе попалась! Этот, который суетится, это же медицина. Унтер, вроде. “Недо-врач”, по-нашему говоря.
— Так точно, в комплекте с аптекой шел! Если нужно, можете порасспросить его, что там где лежит. Я переведу.
Пленный сообразил, что говорят о нем, и вытянулся, откозыряв на немецкий манер, двумя пальцами к пилотке. Разобраться с затрофеенной матчастью можно было, конечно, и без него. Но Денисенко вознамерился допросить плененного “арцта” по всей форме. В конце-концов, еще сам товарищ Ленин писал, что врага надо изучать. Когда еще придет случай выяснить, на что похожа медицина противника? Так что допрос решили провести как полагается.
— Эта добыча дорогого стоить может! Пойдем, Алексей Петрович, полюбуемся, кого товарищ военинженер изловил. Без тебя такой разговор начинать негоже.
Пленный действительно оказался врачом ускоренного выпуска, звание его, “унтерарцт”, прямого аналога в РККА не имело — “кандидат в офицеры”, сдал экзамены, но в звание не произведен. Ни рыба, ни мясо — выше фельдфебеля, ниже офицера. Унтер был молод и очень напуган. Легко можно было догадаться, что вертится сейчас у него в голове: несколько часов назад его брала в плен невесть откуда взявшаяся диверсионная группа, всех, кроме одного шофера, положившая на месте. Кто знает, что на уме у этого офицера, так лихо говорящего по-немецки, что никто до последнего ничего не заподозрил? А ну как его сразу после допроса выведут в степь и пустят в расход? Может, зря он не сообразил схватиться за пистолет — все бы кончилось так же, только быстрее?
Нервически словоохотливый, пленный заговорил раньше, чем его успели спросить. Да, да, конечно, он все покажет. “Вот в этих трех ящиках — тут бинты, аптека, сверхштатные французские препараты, не знаю, почему командование не одобряет даженан, но запас велик, все очень качественное. Здесь инструменты. Только сегодня утром получили со склада и вот нам… так не повезло, а вашим офицерам — повезло. Хотя что считать везением…”
— Трещит как сорока, — Денисенко поморщился, — скажи ему, чтобы не стрекотал, а говорил толком. С самого начала, как положено, имя, звание. Откуда родом, где учился?
Военинженер переводил — Огнев и Денисенко немецкий учили давно и понимали разве что медицинские термины. Пленный приободрился и начал пространно отвечать, что родился он в Гамбурге и его семья живет там с … Здесь Локотош прервал, сказав “Отставить!”
— Этак он нам свою анкету будет от Ледового Побоища нести. Пусть к делу ближе.
Ближе к делу оказалось, что пленный должен был окончить университет в сорок четвертом, но война на Востоке, большие потери… его призвали, не дав доучиться даже до конца четвертого курса. Год подготовки, не медицинской, рядовым да санитаром — и на фронт, здесь он всего два месяца. И, “клянусь, господин офицер”, вообще не брал оружия в руки, только на учениях”.
Так это было, или пленный на всякий случай приврал, но пистолет у него был. Этот трофей военинженер отдельно показал, уж больно занятный. Не уставной, немцы с “вальтерами” ходят, а почти антикварный “парабеллум”.
— Право, я вовсе не хотел идти воевать. Медицина — благороднейшая из профессий, герр доктор, — пленный счел именно такое обращение наиболее уважительным, — Но когда идет война, никого не спрашивают, хочет он носить форму или нет. Сына нашего декана не призвали, сказали, что фатерлянду потребуются должным образом выученные специалисты! Разумеется, в тылу всегда нужны дети влиятельных родителей! Сын простого рабочего не может рассчитывать на такое расположение.
— Про рабочего пусть не затирает, — Денисенко, уловив знакомое слово, нахмурился. — Знаем мы их, “арбайтеров”. На этакий пистолет честному пролетарию года два горбатиться. Каковы были его обязанности в армии?
Военинженер перевел вопрос, пленный обрадованно закивал и начал излагать. Все увиденное в армии оказалось совершенно непохожим на то, как он себе представлял военную медицину. Оберштабсарцт доктор Химмель, старый ворчун, не допустил его даже ассистировать при полостных операциях. Три недели его продержали на побегушках и отправили в батальон, помогать на передовой, невзирая на плоскостопие.
— На жалость давит, — фыркнул Денисенко, — При плоскостопии походка была бы другая, особенно с ящиком. Уж соображал бы, кому арапа заправляет, пролетарий плоскостопый.
Эпопея незадачливого недоврача в батальоне тоже не свидетельствовала об особых талантах. Во всяком случае, уже через две недели после нового назначения ему не доверяли ничего серьезнее, чем сидеть с безнадежными.
— Транспорта едва хватало для легкораненых, на пыльных дорогах машины требуют невозможно много обслуживания, а шоферы из пленных заморозили радиаторы у шести грузовиков, их, конечно…
Унтерарцт осекся на середине фразы, под тяжелым взглядом Локотоша беспомощно сжался, но тут же нашелся.
— … их так и не ввели в строй из-за отсутствия запчастей.
— С пленными что сделали, пусть скажет, — неторопливо произнес Денисенко.
— Не знаю, честное слово не знаю! Я знаю только, что мы остались без трети исправных машин! А когда я спросил о том, как на передовых пунктах соблюдать асептику, мне сказали, что это невозможно и даже думать об этом — признак изнеженного маменькина сынка, не представляющего современной войны! Я сослался на Эсмарха, но мне сказали, что еще одна подобная комедия и я буду копать полевые ровики!
Денисенко и Огнев обменялись такими выразительными взглядами, что пленный замолчал на полуслове, испуганно оглянувшись на военинженера. Тот наблюдал эту сцену с величайшим интересом, потом спросил у Денисенко:
— Асептика, я ее правильно? Это вроде по-медицински, а не по-немецки. Какая-то особая чистота?
— Именно, — кивнул Денисенко. — Медицинская, то есть самая свирепая, Андрей Николаич. И то, что они на нее рукой махнули! Да… так, пожалуй, они нашей артиллерии половину работы сделают.
По лицу пленного было хорошо ясно, что он судорожно пытается сообразить, чем же вызвал такое неудовольствие. Не дожидаясь нового вопроса, он заговорил снова, теперь отчаянно жестикулируя.
— Но по крайней мере, мы имеем дело с сильными молодыми людьми со здоровым иммунитетом… — здесь он вновь осекся и опустил глаза.
Эту фразу Алексей понял даже без перевода. Значит, Эсмарх для нынешних немецких врачей “комедия”, и вся надежда на “сильный иммунитет”?
— Вы хотите сказать, — сразу подобрать слова оказалось нелегко. Последний раз ему приходилось вспоминать немецкий еще в ту войну, году кажется в шестнадцатом, — Вы хотите сказать, что полностью отказались от асептики… здесь?"
"Как, черт бы его побрал, будет по-немецки "войсковой район"? Фрау Штекляйн, классная дама, взбучку бы устроила за произношение. Ничего, этот понял”.
— До дивизионного медицинского пункта она неприменима, и командование распорядилось не тратить время. Но все же мы добиваемся очень неплохих результатов.
"Неплохих результатов. На тех кто выжил, надо полагать. Что он там еще болтал об эвакуации? Отправили раненых в живот без перевязки, дескать время дорого. Раненых в голову — пешком. Из них хоть кто-то дожил до госпиталя? А, он не знает. За это отвечают другие. Кажется, асептика для него так и осталась просто словами Незыблемых Авторитетов, а не одним из столпов современной хирургии".
Под конец, видимо, убедившись, что несмотря на явное неодобрение, никто не собирается его прямо сейчас расстреливать, пленный совсем разговорился, пожаловался на откровенную тупость тыловых служб, не имеющих, по его мнению, должного уважения к медицине, на ленивых и вороватых румын, которые непонятно, зачем вообще нужны в армии — здесь он не стеснялся в выражениях, костеря румын олухами, тупицам, пародией на солдат и “явным доказательством вырождения”, похоже, они здорово его допекли. Еще посетовал на мышей, от которых нет никакого спасения даже в госпитале, на участившиеся случаи тифа и, он сам не видел, только слышал, и очень боится поверить, чуть ли не чумы. Хвалил захваченные вместе с ним сульфаниламиды, трофейные, французские. Недоумевал, почему же командование их не одобряет, хотя доктор Химмель совсем иного мнения.
"Жаль, конечно, что он их так и не дождется. Но надеюсь, они принесут пользу коллегам".
— Переведи — брянский волк ему коллега! — не выдержал Денисенко.
— Идиомы не переводятся, — с явным сожалением заметил Локотош. — Ему если и растолковать, не поймет.
Пленный, сообразив, что опять ляпнул что-то не то, затараторил, всем видом являя совершенную благонадежность. Военинженер, чуть заметно усмехнувшись, продолжил переводить:
— Он говорит, что очень надеется, что его знания и усвоенный им опыт передовой европейской медицины окажутся нам полезны.
— Окажутся, — Денисенко по привычке хотел дернуть себя за отсутствующий ус, что обычно делал в минуты крайнего раздражения. — В Сибири вон снега порой по воротник наваливает, а убирать некому. Вот ему как раз по уму занятие. Все, поговорили. Ничего полезного он нам больше не скажет. На тылы свои пускай теперь в штадиве жалится, они оценят, думаю, и выводы сделают. А он, видится мне, такой же врач, как и пролетарий.
Локотош позвал автоматчиков, приказал увести пленного, но сам задержался. Лицо его выражало живейший интерес:
— Степан Григорьевич, не дайте помереть неучем! Чего он такого наболтал-то? Нос задирал, это понятно, все они такие, как поймут, что не в расход. Но чем он вас так удивил, что за малым делом не напугал?
— Да все просто, товарищ Локотош, считайте, что пленный хвастался, как лихо они ружья кирпичом чистят. Если у них вся медицина так работает, пожалуй, очень они нашей армии задачу облегчат. Каждый второй, кого они таким порядком в тыл везут, доедет не покойником так калекой. Сами посудите, у нас здесь до фронта расстояние какое?
Военинженер задумался:
— Ну, километров пятнадцать, и вы говорили, что далеко… Погодите, погодите… Пятнадцать километров, а вы же здесь оперируете, так? А этот Ганс плакался, что у них ближе восьмидесяти километров никак не выходит. И по всем ухабам своих раненых они таскают, пока тем небо с овчинку не покажется. Так получается?
— Именно так. Ляпни мне такое студент на экзаменах, меня бы потом неделю за рукоприкладство песочили! И ведь даже не ведает, дурень, сколько своих перекалечил. Ну, что, Андрей Владимирович, чайку да перекусить? И твоих гвардейцев сейчас накормим. Нагуляли поди аппетит по вражеским тылам.
— Что, прямо просто чай?
— Спирт — для раненых.
— Знаю, знаю. А коньяк, — военинженер извлек из-за пазухи бутылку — для здоровых. Давай, чтоб веселее шло. У них тут французские не только порошки! Ну, как говорится, господи, сочти за лекарство!
После первого же глотка хмель мягко толкнул в затылок, ослаб стягивавший голову узел. И злость прошла, сделалось даже смешно. Носитель “передовых европейских знаний", нелепый в своем невежестве, больше не вызывал раздражения. Ничего, теперь-то ему придется поумнеть!
А вот о ком бы книги писать да фильмы снимать — так это Локотош, поистине артистически провернувший такую операцию во вражеском тылу. И ведь не первую!
— Мы обыкновенно за колонной их пристраиваемся и идем. Ну, кто на переходе будет документы-то проверять, — рассказывал тот. — На мне нарочно полковничья форма, солдаты лишний раз и не сунутся. Мало ли, куда там господин оберст собрался. Первое время выбирали участок, чтобы пересеченная местность, и давали очередь по их автоматчикам. Потом как-то немцы раскусили и из противотанковой пушки как долбанут по нам! Аж все болты из ящика инструментального повыскочили! Была б не болванка, а фугас, одни тряпочки бы остались. Ну, у меня водитель грамотный, выскочили тогда. А тут повезло, видим: машина с каким-то добром поотстала, и взяли всех теплыми. Кроме тех, кто сильно упирался. Стоп! Чуть не забыл, — гость хлопнул себя по лбу. — Самый-то главный подарок в кабине остался! Я сейчас, это богатство я даже Снытко не доверю.
Подарком, бережно завернутым в стеганку, оказался сфигмоманометр. Удивительно — тоже французский, в деревянном полированном футляре, совершенно новый.
— Я ведь помню, Степан Григорьич, как я у тебя в прошлый раз эту штуку мудреную чуть со стола не уронил! Ведь обещал же, что сыщу второй такой, — и глядя, с каким восторгом начальник медсанбата рассматривает ценный прибор, спросил, — А вот скажи мне как на духу, если штадив поделиться потребует, что скорее отдашь, его или пулемет?
Денисенко думал долго, нахмурясь и тяжело дыша. Наконец сказал:
— Пулемет, вестимо. Его добыть проще. И нужен не каждый день. А вот “Рива-Роччи”, ох товарищ Локотош, ты мне лучше всякой благодарности командования! Вот за него тут одного спасибо мало буде, а только благодарность от лица санслужбы, сегодня же напишу начсанарму. Будь моя воля — я бы тебя лично за такие дела к ордену представил.
Проводив гостей, Денисенко вновь сделался серьезен. Короткий хмель с него сбежал, как смыло.
— Слыхал, Алексей Петрович, что там этот фриц про инфекции выдал? Об этом сегодня же надо доложить в санслужбу армии. В чуму я не верю, иначе на этом участке немцы бы уже кончились. Но то, что он описывает, очень похоже на туляремию. Тем более, он все время болтал о мышах, что мол заводятся даже в танках… Мышь линии фронта не понимает, стало быть — можем и мы дождаться. Срочно прививаться, и срочно дератизацию. От тифа успели еще летом, а вот от туляремии… Не опоздать бы!
— Значит доложим. Но в остальном, какова тебе картина? Родина стрептоцида “не одобряет сульфаниламиды”, асептика у них, видите ли, невозможна!
— Да уж, докатились. Что там с инфекцией, они со вшами-то бороться разучились. Трофейные порошки от насекомых я еще летом повидал, этой дрянью проще немца уморить, чем вошь. Про тиф я и не говорю, вакцин, видите ли, мало, поэтому они их решили и вовсе не применять. Все равно же не хватит. Одно слово — фрицы!
Алексею вспомнился вдруг плакат с сусликом, наглядная агитация, над которой еще успели всласть посмеяться их сегодняшние гости. Пленный чем-то неуловимо походил на намалеванного умельцами из хозчасти зловредного грызуна в пилотке. То ли манерой вытягивать тощую шею, всем видом демонстрируя полную лояльность и полезность, то ли просто общим силуэтом. “Суслик такой же враг, как и фашист”. В сущности, все верно: чуму разносят оба. Каждый свой штамм.
Тем же вечером разбирали, раскладывали по местам внезапно свалившуюся матчасть. Скверно сделанный немецкий перевод инструкции к сульфаниламидам, который с такой гордостью сдал пленный унтер, был излишним: по-французски Огнев читал куда как получше. Наверное, французским коллегам было бы приятно узнать, что часть их лекарств, как и их труды, пригодились советским союзникам. Встретимся после войны — об этом непременно рассказать! Пожалуй, это пополнение запасов перед наступлением — лучший подарок судьбы. И военинженера третьего ранга, разумеется.
— Я все в толк не возьму, неужели этот фриц ни минуты не догадывался, что просто калечит своих же? — уже в который раз спрашивал Романов.
При самом допросе его не было, и рассказ о том, что удалось выяснить, занимал его чрезвычайно. "Каких-то десять лет — и все у них к черту полетело! Этак фрицы сами себя добьют. Чем этим "сверхчеловекам" сульфаниламиды-то не угодили? А французский препарат, он как с нашим по дозировке соотносится?"
— Чем не угодили — понятно. У их командования подход один: “что новизна — то кривизна”, подвижности ума не достает. А соотносится очень просто. Даженан — это наш сульфидин, просто название другое. Вес везде в граммах. Все остальные названия я сегодня выпишу, этикетки сделаем и наклеим, вот и все. В остальном же я делаю такой вывод: утверждая и приветствуя жестокость к одним, невозможно быть милосердным к другим, даже к своим соотечественникам. Этот молодой неуч — еще не самое страшное, что сумела породить Германия. Его, бедолагу, подвела всегдашняя немецкая страсть к порядку. Выродилась в ограниченность: за то, что случится с раненым в тылу, отвечает не он. Значит, ему до этого и дела нет. Если за этой бравадой и чванством еще остался какой-то ум, в конце концов поймет, что успел натворить. Думается, в плену у него будут все шансы поумнеть.
— Очень не хватает мне сейчас нашей библиотеки! Будь я дома, все бы поднял по медицине с 1914-го, чтобы было, с чем сравнивать, — в глазах Романова блеснуло то искреннее, юношеское любопытство, что Алексей всегда подмечал у молодого поколения и очень ценил. Без любви к знаниям, без этого живого интереса настоящим специалистом не стать, — Того же Петрова — все издания [на тот момент готовится пятое] бы перечитать… Теперь после войны только, как историю писать будем.
— Об этом мы еще непременно поговорим. Инструменты, и немецкие, и французские в руках держать мне в ту войну приходилось. Вот и посмотрим, насколько они с той поры поменялись.
Трофейный стерилизатор был по-немецки массивен, его стенки вполне могли выдержать попадание мелких осколков. Инструментарий же знакомый, привычный, ничем по первому взгляду не отличающийся от отечественного.
— В четырнадцатом они в исполнении несколько разнились. Да и американский, ленд-лизовский, на вид другой. А тут — форма совсем наша.
— В самом деле, один в один, — Романов извлек из укладки зажим и поднес к глазам, что-то внимательно рассматривая, — Только… они и есть наши, товарищ командир, — произнес он враз переменившимся голосом, — Вот, видите, клеймо? “К.40” — это завод "Коммунар", Ленинград, сороковой год. Успели где-то прихватить, гады…
Он тяжело опустился на один из ящиков, так и не выпустив зажима из рук, вновь и вновь разглядывая заводской штамп на нем так, как смотрят на на только что полученную похоронку. Глаза его враз потеряли блеск.
— Те самые, — после долгой паузы заговорил он снова, — Довоенная партия. Может статься, их мой отец в руках держал.
— Он тоже врач?
— Нет, инженером был на на заводе, где их делали.
— Ленинградскому заводу по качеству равных практически не было, — Алексей понял, что никакого другого утешения Романов сейчас не примет.
— За качество отец лично отвечал, — Романов строго кивнул. — Заточка у скальпелей заводская еще, видите? Чуть-чуть подправить только.
Тяжкий разговор был прерван появлением Денисенко. Узнав, что трофейный инструмент на самом деле родной, можно сказать, из плена освобожденный, обрадовался. И тут же приказал одну укладку из новых отправить на стерилизацию. Новый, довоенной к тому же выделки инструмент — это добре, как раз то, что надо сейчас.
Остаток дня Романов был сосредоточен и молчалив. Как часто бывает у сильных натур, он не хотел показывать свое горе никому. И даже когда Денисенко прямо спросил: "Что с тобой, Константин? С полудня ходишь, будто гранату ручную проглотил", нашел силы отшутиться, погода, мол, меняется, а у меня с собой теперь пожизненно персональный барометр. И этому вполне можно было бы поверить, если не обращать внимание на то, что Романов совершенно не хромает.
Человек, у которого тогда, на Перекопе, достало мужества после десятка верст по разбитой фронтовой дороге точно оценить свое состояние и бестрепетно сказать: “если “галифе” — режьте сразу”, свою душевную боль будет до последнего скрывать даже от себя. А потому Романов, чтобы меньше было расспросов, постарался загнать себя в работу. После боев за Садовое фронт опять сидел в обороне, румыны без немцев даже не делали вид, что воюют, и раненых было мало. Но хватало всечасных хозяйственных дел, утепляли палатки, запасали топливо. Дивизия получила приказ крепить оборону и ждать дальнейших распоряжений. Крепили, ждали. Колючий ветер, несший снежную крупу, и впрямь обещал перемену погоды. Морозить стало сильнее, еще неделя — и станет лед на местных соленых озерах. Что-то начнется. Как бы не льда, не крепко схватившихся дорог ждет командование.
Романов оставался сосредоточен и прям как штык. И наблюдая за ним, Алексей в который раз вспоминал слова Астахова: "Сложно с ними, железными людьми". Верно. Иногда им самим с собою непросто. Конечно, молодой коллега — это все же не тот товарищ комиссар, из которого жизнь сделала человека почти без эмоций, сдержанного настолько, что он сам не замечает этой брони. Как знать, кого выстругает она из Романова, молодого хирурга, для которого практика началась с первым разрывом снаряда и которого так подкосили эти “К.40”, врубленные в металл.
"Хорошо, что я не успел расспросить его о семье, — сказал себе Огнев. — Скверно, что не даются разговоры с родственниками. А поговорить надо. И сейчас, пока фронт не стронулся. Иначе парень сам себя переломит, не выговорившись. Насколько он старше Саши? Пожалуй, года на три, не больше…”
Под самую ночь, когда загрузили порцией инструментов большой автоклав, работавший на керосиновой горелке, Романов лично взялся его караулить, как старший по званию отпустив на отдых военфельдшера. Сидел, поглядывая на старый будильник без стекла, и пытался читать. Так и застал его Алексей, между часами и книгой. По какому-то чертову совпадению, в руках у него был тот же самый Опокин, и вид хмурого, усталого Романова, склонившегося над книгой, очень живо воскресил в памяти Воронцовку. Где все, все были еще живы. И Южнов, и Галя Петренко, и Астахов…
Разговор Алексей завел не о Ленинграде, а об инструментах вообще. Рассказал, чем отличаются европейские и советские образцы, благо тех и других достаточно и повидал, и использовал. И про со скандалом возвращенные на склад в шестнадцатом скальпели с легкими, изящными ручками черного дерева и слоновой кости, вместо музея каким-то немыслимым образом попавшие в войска. Романов, вежливый и внимательный собеседник, слушал молча, почти не задавая вопросов, но по глазам было видно, что ему действительно интересно и главное — пока он слушает, не прокручивает в голове то непоправимое, тяжкое, что уже случилось. На истории про деревянные ручки он даже почти улыбнулся.
— А эти инструменты, Константин, — Огнев посмотрел на тихо шипящий автоклав, — пусть они будут в твоих руках, как винтовка, которую боец принимает из рук погибшего товарища. Считай, что ты их получил из рук своего отца. А то, что ты не оплошаешь, я знаю. Рука у тебя твердая и легкая, глаз уверенный. Опыта, может, пока не так много. Но на войне он приходит быстро. Всем, чем умеем, мы со Степаном Григорьевичем тебе поможем.
Романов глядел с молчаливой благодарностью. Взялся за воротник гимнастерки, словно собираясь расстегнуть крючки, потом шумно вздохнул:
— Спасибо, Алексей Петрович. Все так. Но раскисать мне все равно нельзя. На самом деле, я привык уже, что один. Отец редко писал мне на фронт, в основном мама. А он только приписывал в конце пару строк. Уже скоро год, как их обоих нет. Но только сейчас, с этим зажимом, я понял, как меня отрезало от Ленинграда. От всего, что было до войны, разом, одним движением, будто резекционным ножом. Ведь даже с сокурсниками я полностью потерял связь еще в сорок первом. Когда я предписание в Одессу получил, все шутили: вот мол, кого куда, а Романова — на курорт. Мы тогда думали, что все кончится очень быстро. Почти как с финнами. Даже не оставили адресов. Только Сережка Данилов просил писать его жене, мол если что, она перешлет, — Романов ненадолго замолчал, глядя на керосиновое рыжее пламя. — Он пропал без вести летом сорок первого. Я писал его родным, как он и просил. А потом мне написали их соседи. В дом попал снаряд и уцелели только те, кого налет застал в городе. До сих пор думаю — вот сыщется Сережка, как я ему все это скажу?
“Военврач третьего ранга Данилов Сергей Николаевич. Только я адреса не запомнила. Какая-то “…линия”, - вдруг очень ясно прозвучал в сознании голос Раисы. Алексей вспомнил именно ее рассказ, еще на Федюхиных высотах, очень точно, вплоть до интонации. Память отчетливо сохранила, как на последних словах ее голос чуть дрожал, потому что Раиса с трудом удерживала слезы. Этот человек был для нее первым погибшим. Погибшим… Вот оно! Вот почему он это вспомнил. Данилов тоже из Ленинграда. Тоже из ВМА, скорее всего. Раиса говорила, что кадровый.
— Погиб он. Под Уманью. Маленький осколок, но тампонада сердца.
— Вы… он у вас на руках умер?
— Нет. Раиса Ивановна Поливанова, военфельдшер. Мы с ней в Крыму служили, моя операционная сестра. Она видела.
Романов сглотнул, потом сжал зубы, будто не пуская наружу какие-то слова:
— Вы… вы о ней так сказали… Вы… — он помолчал, потом встряхнул головой, — Она… там осталась?
— Нет, я ее на эвакуацию подписал. На “Ташкент” погрузили, то есть, до Новороссийска, скорее всего, живая добралась. Должна быть уже в строю… с осени, наверное. Она из-под Брянска, а полевой почты ее брата я не знаю. Может, сведет судьба.
— Сережка на четвертом курсе женился, — произнес Романов как-то отстраненно, — Мы ему все завидовали. Ленка такая красавица… была… Извините… — он пружинисто встал и буквально выскочил из палатки, только брезент хлопнул да дохнуло холодом.
Возвратился, впрочем, очень скоро. Такой же серьезный, с совершенно сухими глазами, только подобрался весь, будто в узел себя затянул.
— Виноват… Там, докипело почти, — Романов бросил короткий взгляд на автоклав и потянулся к планшету, висевшему у него на плече. Не сразу подцепив пряжку, открыл и протянул Алексею большую фотографию в серой картонной рамке. — Наш выпуск. Вот он, Данилов, в верхнем ряду, посередке.
Со снимка смотрели незнакомые Огневу курсанты. Данилов был именно такой, каким он его себе со слов Раисы и представлял, даже пожалуй моложе, русоволосый, с ясными, немного детскими глазами. А Романов и здесь казался постарше товарищей.
— Убит, — Романов провел пальцами по верхнему ряду на снимке, — убит, тоже убит, без вести пропал. И во втором ряду, рядом со мной — тоже. А про остальных — с начала войны ничего не знаю.
На секунду Огневу представилась вдруг стена где-нибудь в коридоре ВМА — с фотографиями довоенных выпусков. И траурными рамками вокруг фотографий. Длинный, от пола до потолка, список имен, напротив каждого — “Геройски погиб…”
Огнев тоже открыл планшет и достал из него ту брошюру. Библиотека — черт с ней, она к концу войны все равно устареет. А эту книгу потерять нельзя. Она теперь как партбилет.
— Вот, у меня из Крыма вместо фото осталось. Игорь Васильевич Астахов, военврач третьего ранга. В одном медсанбате, потом в одном госпитале. Потом… он меня зашил, когда шанс был один на десять. И на эвакуацию направил, с тем же примерно шансом. Чавадзе, врач, что меня оперировал, говорил, что так не бывает. Миллиметр глубже, малейшее смещение при эвакуации — и все. И даже самолет на запасной ушел удачно — не знаю, к какому врачу я б попал в Краснодаре, но эвакуировать меня оттуда, скорее всего, не успели бы. Там много раненых пропало… А Астахов… С практической точки зрения, наверное, его можно считать погибшим. Вот так вот, товарищ Романов. Кроме того кладбища, что у каждого врача, у нас теперь и такое. Значит, будем работать, чтобы им за нас стыдно не было.
Наутро пришел приказ — медсанбат свернуть, палатки и раненых передать передислоцирующемуся из тыла ППГ, получить матчасть взамен переданной, и быть готовыми к продвижению вперед. Вперед! За наступающими войсками!
В морозных сумерках горизонт окрасился рдяно-красным и утонул в дыму, ноябрьское утро вздрагивало от залпов дивизионной артиллерии. Машин не дали, пришлось грузиться на подводы. И Лиля Юрьевна, командуя погрузкой аптеки, восхищенно прислушивалась к голосу пушек и шепотом повторяла: "Как мы их начали! С ума сойти можно!"