Обгоревшая, с побитой надстройкой и течами в трюме, “Абхазия” пробилась вверх по Волге, до рассвета миновав опасный участок. Переход обошелся старому пароходу недешево. Несколько кают в носовой части выгорело дочиста, добро — пустые были.
Утром пришли в Камышин, первый крупный город выше по течению, почти всех ходячих раненых передали в местные госпитали, а пароход встал на срочный ремонт. Встречали его будто с того света. Оказалось, кто-то пустил слух, что “Абхазия” затонула на переходе.
— Ну прошли же мы, видишь, прошли, — утешал старший моторист рыдающую жену, — С таким капитаном — да не пройти! Он тебе в игольное ушко проведет пароход — и нигде бортом не зацепит. Кишка тонка у фрица, чтобы нас потопить!
Хотя вечером, проводив супругу, ворчал, что прошли “как лосось на нересте”, течет теперь "Абхазия", что твое решето, машины еле вытянули, а в Камышине — какой ремонт? Так, подлатать малость, чтобы до судремзавода хватило.
Малость — малостью, а застряли в Камышине больше чем на сутки. Привели, как сумели в порядок каюты: стекол не хватало, кое-где просто забили окна фанерой. Важнее было избавиться от течей — не выдержали борта близких разрывов. Сменившись с дежурства, Раиса уснула мертвым сном, и не только шум работ не тревожил, даже налет на Камышин они с Машей проспали. Впрочем, немцы метили не по пристани, а пытались дотянуться до стеклозавода, где делали бутылки с горючей смесью. Утром рассказывали, что зенитчикам удалось сбить один “Юнкерс”, кто-то из экипажа даже успел сбегать на него посмотреть.
Следующий переход вышел неожиданно спокойным, несмотря на то, что вечером перед отходом все разговоры были только о минах. Ночью на борт поднялся бакенщик, указал безопасный проход.
Ночь от ночи, пережидая днем у берега или прибившись к островку, “Абхазия” уходила все дальше и дальше от фронта. И чем больше это расстояние росло, тем меньше оставалось в самом корабле военного. Сравнение с гражданской больницей, что пришло Раисе на ум, оказалось верным.
Обращения по уставу на борту плавучего госпиталя не в ходу, старший персонал зовет друг друга по отчеству, а сестер и санитарок по именам или фамилиям. Работы же не меньше, чем в Инкермане. Да, операций не так много, но сложные перевязки — в избытке. Плюс гипсы, с ними Раиса раньше близко не работала. Ими здесь и занимался сложный и сердитый доктор Гуревич. Хотя зря Нина Федоровна о нем так: скорее он просто очень сосредоточенный. Так Раисе это видится. Просто Резникова в голове не может уложить, как ее обожаемым начальником может кто-то командовать, да еще и прикрикивать иногда. Бывает, если сложный случай, а Дубровский ассистирует.
Гуревича зовут Вениамин Львович. Но он единственный, кто предпочитает, чтобы к нему обращались по званию. "Оставьте имя-отчество для моих студентов, — ворчит он. — А то мне на каждое такое обращение так и хочется потребовать у вас зачетную книжку".
— Главное, чтобы вы, коллега, не отправили меня на пересдачу, — парирует Дубровский. — А то порой сердце екает, прямо как на третьем курсе.
Но это, разумеется, неправда. Дубровский — человек совершенно без признаков страха перед богом, чертом и начальством. Вольности вроде поиска персонала в зоне ответственности другого фронта, похоже, не первый раз сходят ему с рук. Ведь “Абхазия” только выглядит плавучей амбулаторией, служба на ней и тяжелая, и опасная, перед минами все равны. Где найти на должность начальника госпиталя не просто хорошего хирурга, но еще и способного в такой обстановке работать и не терять присутствия духа?
Дубровский находил повод произнести свое “Оч-чень хорошо!” в любой обстановке, если в небе не висела “рама”. Он редко бывал недоволен. Ему нравилась его фамилия и то, что такой герой был у Пушкина, нравился корабль, персонал, экипаж, словом все, что на войне вообще может нравиться.
— Чего, черт возьми, хорошего? — недоумевал раненый майор-артиллерист.
— У вас сустав цел, — отвечал Дубровский, — а это, я вам доложу, очень хорошо, потому что суставы собирать мы пока не особо умеем. А все остальное будет как новенькое. Вот за это поручусь, и в Горьком, как придем, вам то же самое скажут.
До Горького было еще недели две, шли по-прежнему ночами, в остальном же распорядок на борту мало отличался от тылового госпиталя. Доктор Гуревич с усмешкой именовал “Абхазию” “плавучей санаторией”, прибавляя, “если бы не мошкара и “юнкерсы”.
Мошкара была главным врагом после немцев. Пока пароход маскировался у берега или стоял в какой-нибудь протоке, мухи и комары изводили страшно и раненых, и здоровых. Казалось, что вся насекомая мелочь, что водится у волжских берегов, жаждет крови. Санитарки из газет и камыша понаделали хлопушек и устроили кровососам войну, чтобы хоть часть извести. Особенно несносны были мелкие мухи с пестрыми короткими крыльями и злыми зелеными глазами.
Один из раненых, летчик, ловил зловредных кровососов прямо на лету в кулак, левой рукой, правая была в гипсе. Сцапав очередную муху, он удовлетворенно приговаривал: “Сто грамм за сбитый! Гляди, какова. И камуфляж у ней как у “мессера”. К вечеру счёт перевалил за два литра.
— Что поделать, — вздыхал его сосед по палате, то есть по каюте, — Это, брат, Волга. Тут комары такие, вдвоем булку хлеба уносят! Я-то ладно, волжанин коренной, привычный, ветром и солнцем дубленый, чисто танк в броне. А сестричкам каково? Комар, он шельма, тоже любит, чтоб повкуснее!
— Это ты наших сибирских комаров не видал, — посмеивался третий товарищ по несчастью. — Те не булку, человека унесут! Эка невидаль, мошка под “мессер” крашенная. Главное, чтобы не “мессер” под мошку.
— Не сглазь, — летчик морщился. — Эти гады по Волге далеко забираются.
Расчет зенитки исправно нес вахту, с поправкой на жару — без гимнастерок, в одних майках. Если в небе не было ничего, заслуживающего внимания, то зенитчики старались найти тень так, чтобы не отходить от своей пушки, только командир не минуты не выпускал из рук бинокль.
— Вот же служба у людей — знай себе лежи да загорай, — посмеивались над ними девушки-матросы, драившие палубу.
Они ходили в рейсы с начала войны, с отцами и старшими братьями. Экипаж был не просто гражданским, а еще и семейным. Набрался целый девичий кубрик на двенадцать человек. Верховодила женской частью команды и отвечала за нее, скорее по зову души, нежели по прямой обязанности, пожилая масленщица Прасковья Васильевна. Маленькая круглолицая старушка, смуглая от загара, но седая до снежной белизны, с темными от навсегда въевшегося машинного масла руками. От постоянного грохота машинного отделения она была глуховата, и когда разговаривала с кем-нибудь, по-птичьи склоняла голову на бок, оборачиваясь тем ухом, что лучше слышит. Девушки звали ее тетей Прошей, все же остальные — только по отчеству и были очень почтительны, даже боцман, человек желчный, резкий и с девичьей командой хронически не ладивший.
Боцман Жилин, тот самый, кому довелось тушить пожар под Астраханью, звал девичий кубрик не иначе как птичником и все ворчал, что выпишет для его обитательниц где-нибудь у снабженцев канареечного семени. Щебечут что твои канарейки, с утра до ночи, чем их еще таких кормить.
Жилин являл собой полную противоположность Дубровскому: недоволен был всем, всегда и при любом раскладе. Его хмурое лицо оживало и блеск появлялся в маленьких, глубоко сидящих глазах лишь в одном случае — если удавалось успешно “организовать”, то есть не обязательно уставным способом раздобыть что-нибудь ценное. В этой добычливости не было ни малейшей корысти — все “организовывалось” исключительно для пользы дела и для корабля — запасные плицы для колес, такелаж, пластыри для заделки пробоин и другие важные в рейсе вещи. Впрочем, в Камышине он отличился, “организовав” целый воз арбузов, чтобы всем на борту хватило.
Самым пожилым в экипаже был моторист Дмитрий Иваныч по-прозвищу Отец Димитрий. Со своей короткой седой бородкой он в самом деле напоминал монаха, засунутого в тельняшку, а ко всему женскому составу обращался исключительно “дочь моя”. Это по нему проплакала все глаза жена в Камышине. Она ходила в рейсы вместе с ним еще на “Софье Перовской”. Но после гибели парохода старик наотрез отказывался брать ее с собой.
Чем глубже в тыл, тем больше выпадало дневных переходов. Обыкновенно старались захватить утро. Шли вдоль правого берега, крутого и обрывистого, с выжженными солнцем холмами, расплывающимися в золотой дымке. Крыши домиков, выступали из зелени садов, у воды темнели пышные купы деревьев с серебристой проседью старых ив. Вдали, у горизонта иногда угадывались поросшие лесом склоны.
Кое-где у берега сохли на кольях рыбачьи сети, ребятишки играли у воды, махали вслед проплывающему пароходу. Попадались навстречу небольшие рыбачьи катера, у берега покачивались остроносые лодки. А однажды навстречу вниз по Волге прошел целый караван из трех танкеров, охраняемых тральщиком и двумя зенитными катерами.
Вода в протоках цвела настолько, что напоминала мутный зеленый бульон. На стремнине цвет ее менялся на густо-синий, гораздо ярче неба, будто всю синеву смыло с него в реку. Из-под колес бежала кипельно белая пена. Август на Волге был жарким, почти как в Крыму. Солнце все никак не хотело поворачивать на осень, жарило, калило землю.
День начинался в шесть утра, но сменами по десять часов Раису после Крыма уже нельзя было смутить. Она держала в голове слова Дубровского, брошенные в первый день ее службы на корабле: "Чуток поднатаскать и сможешь ассистировать". Вот бы, и вправду начал учить! Но спрашивать она не решалась, и так дел хватало.
Заботой Раисы стали перевязки и инструменты. Автоклавная помещалась на нижней палубе, аппарат пыхтел как самовар, и там в любой час было жарко как в парной. Работа сводилась в основном к инструментальным перевязкам, но и для них все должно быть каждый день готово, а еще надо непременно держать на непредвиденный случай два стерильных комплекта для экстренных операций.
Поздно вечером, остудив наконец автоклав, Раиса старалась хоть на пару минут выбраться на палубу, где речной ветер остужал голову, прояснял мысли.
Только в это время, после отбоя, здесь почти пусто.
Внизу на второй палубе орудовал корабельной шваброй матрос, курносый парень, почти мальчишка с виду, со смешным прозвищем Луша, в которое остряки сумели скрутить имя Павел.
Раиса знала, что ему полных девятнадцать лет, что жена его работает здесь же санитаркой. Просто от малорослого, хилого с виду Луши наотрез отказался военкомат и в армию его, несмотря на самое горячее желание, не взяли. А жену Марусю — взяли. И все, чего Луша смог достичь, чтобы как-то поправить явную несправедливость, это поступить матросом на тот же пароход.
Маруся была старше мужа на год, маленькая, складная, очень серьезная и старательная, она гордилась своей принадлежностью к медицине. Все поручения, что ей давали, записывала в тетрадь, которую сама же завела. На дежурстве читала-перечитывала учебник для медсестер, но по тому, как она разбирает его, чуть шевеля губами, будто твердит урок, Раиса догадалась, что образования Марусе не хватает. Расспросив ее аккуратно, поняла, что не ошиблась — четыре класса всего. И так само собой вышло, что Раиса взяла над Марусей шефство. Не то, чтобы всерьез начала учить, просто позволила себя расспрашивать и старалась растолковать подробно.
Выходило, правда, не так быстро, как хотелось бы. Маруся была ученицей усердной, да вот беда — никак не могла сложить то, что всякий день видит, и то, что в учебнике написано. Зазубривала страницы наизусть, не понимая всего смысла и не видя, чем обучение отличается от зубрежки. Верно, не повезло ей в школе с учительницей! Настропалила детей твердить все на память, не объяснив толком, а те выросли и маются теперь. Спросишь: “Марусь, скажи, что именно ты поняла?”, а она тебе наизусть главу шпарит. Чуть собьется — и с первого слова опять.
Но шаг за шагом, а дело двигалось. Главное, что Маруся не боялась спрашивать, все-таки Раиса — это не старший комсостав. Значит, выучим. Не боги горшки обжигают.
Заметив Раису, Луша прошлепал босыми ногами на вторую палубу:
— Здравия желаю, а Маруся моя тут? — тихонько спросил он, вскинув руку к непокрытой голове. Уставов Луша не знал и не учил, но армейские правила влекли его к себе неудержимо и должны были, как Луша сам это понимал, придавать ему вид взрослый и бравый.
— На смене твоя Маруся. Утром забегай, пока ночные дежурные спать не легли.
— А-а… — он вздохнул расстроенно и тут же зевнул. — Жалко. Вы скажите ей от меня хорошее что-нибудь. А то если я сам зайду, она ругаться будет. У нас, мол, стерильно, а ты со шваброй.
И вернулся к прежнему делу, не забыв спросить “разрешите идти”. Раиса с трудом сдержала улыбку. Не дело, если заметит, что над ним смеются. Луша и так для всей команды — ходячая комедия. Хотя посмеиваются по-доброму, а капитан, со всех спрашивающий сурово, никогда не забывает добавить, что “и не из таких людей делали”.
Солнце сползло за дальние холмы, берега потихоньку затапливало вечерней синью, будто кто-то по капле подливал чернил в ночной воздух. Еще немного, и всерьез спать захочешь, можно будет дать себе команду “отбой”. И по мирному времени после смены к Раисе редко сразу шел сон, пока не постоишь одна, вглядываясь, вслушиваясь в темноту, пока не затопит она тебя саму, отпустив душу на покой. На излете августа дни стояли жаркие, как на макушке лета, но ночи веяли прохладой, уступая близкой осени. Если прикрыть глаза, можно представить, что снова ты на скальном карнизе над Инкерманским ущельем, и не колеса старого парохода разбивают воду, а гудят внизу машины. Вот сейчас прибежит кто-нибудь из глубины штольней: “Тетя Рая, тебя ищут!”
Она не сразу поняла, что девичьи голоса — это не воспоминание, а просто ветер принес их с носовой части парохода. Кто там стоял, санитарки ли, сменившиеся с дежурства, или девчата из экипажа, она не видела. Да не все ли равно? Сквозь шум воды Раиса различила песню. Печальную, надрывную. Из тех, что и слов не зная, поймешь, что хорошим не кончится история про девушку, что вышивала милому кисет, где “серп и молот алым шелком по канве”.
И уехал он, кручинушка моя,
Биться с ворогом в далекие края!
Когда таким голосом поют, ясно, что домой ему не вернуться. Но что песня о Гражданской, Раиса поняла не сразу.
Поздним вечером в студеном январе
Проскрипела подворотня во дворе.
Мне привез из-под Царицына сосед
Шелком шитый, кровью крашенный кисет.
— Люба, ох не рви ты душу лучше, — всхлипнул кто-то.
— Да что тебе горевать-то? — отвечала подруга почти обиженно. — Твой вот он, рядышком. Это мне раз хорошо если в месяц письмо придет!
— Думаешь мне с того не горше? Как налетят, только об одном молишь: или уж никого, или сразу двоих! Да и песня твоя…Больно близко пришлась. Кисет-то ей, горемычной, откуда привезли? Из-под Царицына, а теперь вот он — город Сталинград!
Тихо, стараясь не шуметь, Раиса ушла с палубы. На душе было темно и странно. Песня, пронзительная, грустная, заставившая плакать этих девушек, ничего не разбудила в ней самой. Когда-то в Воронцовке, когда пела Галя Петренко, Раису душили слезы, хотя песня была не про гибель суженого в бою, а про весну да любовь. Теперь же и захочешь — нет слез, как выжгло.
“Будто каменная я стала. Ни горя, ни радости — ничего нет во мне. Страху — и того на донышке. Огня не боюсь. Браниться выучилась. Захочу, так загну, что штабные уши прижимают. Я ведь даже в детдоме другая была. И песни такие любила. Сколько мы их там пели, хором… “Там вдали за рекой…”, и “Слушай…”, и “Вы жертвою пали в борьбе роковой”. Пою и воображаю себе революционеркой в Петропавловской крепости. В артистки метила, дуреха! Софью Перовскую мечтала сыграть, или Фигнер. Ведь напишут же про них однажды пьесу. Теперь вспомнить неловко. Мечтала ты о подвигах, Рая. Так нет их. Есть только работа. До кровавых мозолей работа. А пока ты ее делаешь, в спину тебе смерть дышит. Так что ты ее все время слышишь и чуешь. Оттого-то и окаменела”.
Внутри было как всегда полутемно и жарко. Две слабые лампочки делали коридор с рядами дверей почти бесконечным. Дежурный врач, нынче ночью это Резникова, только что неслышным шагом обошла каюты. Все в порядке, раненые спят. И Нина Федоровна со спокойной душой сидит у дежурного поста с книгой. На столе у нее всегда какие-нибудь руководства и атласы, но кажется на дежурстве она их ни разу не открывала. Если смена тихая, ничего не приключилось, Резникова читает какой-нибудь роман. Вот и сейчас в руках у нее “Королева Марго”. В Куйбышеве ждут друзья, которые к каждому приходу “Абхазии” в порт приносят новые книги.
— Что вы отдыхать не идете? — Нина Федоровна устроилась в деревянном кресле под лампой, с облегченным вздохом отправив под стол туфли, у нее всегда сильно отекают ноги, — Если хотите, в кают-компании чай горячий.
Чай и хлеб с маслом для дежурящих по ночам врачей там всегда есть. Приказ капитана. Ночью в кают-компании обыкновенно людно, именно там соприкасаются теснее всего экипаж и госпиталь, чай ведь для всех — и кто с дежурства, и кто с вахты.
Здесь по-домашнему уютно, под потолком мягко светит лампа под плафоном, похожим на большую тарелку, он плоский, потому до сих пор и не разбился. На стене большая карта, где отмечают продвижение линии фронта и несколько фотографий в рамках под стеклом, старых, царских еще времен. На всех пароходы, баржи, незнакомые Раисе пристани.
Сейчас здесь только три человека, комсостав. Дубровский и Гуревич, их смена давно кончилась, но кто им даст отбой. И комиссар корабля, женщина чуть старше Раисы, единственный в экипаже, кроме зенитчиков, человек с воинским званием. Выглядит почти как в “Оптимистической трагедии”. Только комиссар “Абхазии” на самом деле по званию старший политрук с замещением должности батальонного комиссара. Больше одной шпалы ей, бывшему заводскому парторгу, не дали.
— Сначала чай пей, доложишь потом, — Дубровский пододвинул Раисе кружку. — Знаю, что все в порядке, иначе бы уже позвали. Наши свежие гипсы, плечо, бедро и голень, как, без изменений? Температуры нет? Ну вот и хорошо.
— Если мы с вами сработали грамотно, неприятностей можно не ждать, — строго заметил Гуревич. Гипсовать на борту было его идеей, и он не допускал и мысли, что что-то могло не получиться. До сих пор благополучно справлялись. Дубровский неожиданно хмур. Не то чтобы совсем не в духе, скорее озабочен.
— И все-таки, меня больше беспокоят наши пятеро челюстных, — он не дал собеседнику углубиться в “Военно-медицинский журнал”. — Стоматолога в штате нет и не обещают, а нужен.
— Пока все пятеро стабильны, по Энтину [автор большинства советских довоенных и военных руководств по челюстно-лицевой хирургии] справляемся, в Саратове их готовы принять в спецгоспиталь.
— До Саратова два дня. Нужен, нужен стоматолог. Нельзя дальше полагаться на книги. В Саратове ли, в Горьком — но непременно надо найти. Хоть в ковер завернуть как черкесы краденую невесту!
— Коллега, вы испытываете судьбу! — Гуревич поморщился. — Однажды вас за такие фокусы с кадрами…
— Дальше фронта не пошлют. А стоматолог нужен. Вы не пугайте, для этого у нас есть отдельный род войск, — какой именно, Дубровский объяснить не успел, столкнувшись с очень выразительным взглядом комиссара, — Понимаю, товарищ комиссар, не одобряете.
— Вам, Владимир Евгеньевич, не хватает только каперского патента! — отвечала она строго. — То, что устраиваете вы и боцман товарищ Жилин — это какое-то гуляй-поле! Так нельзя. Как комиссар — я решительно против. Но я не могу не ценить вашу преданность делу. Как коммунист и ответственное лицо в экипаже.
— Понимаю. Как начальник сантранспорта, сам такого подхода не одобряю. Но иначе — не могу.
— И все-таки, все ваши художества, товарищ Дубровский, они же до первой проверки. Как только она случится, кадры вам урежут.
— Ваши предложения?
— Хотя бы не показывайте им ваше… пополнение. Особенно тех сотрудников, которыми вы более всего дорожите. Ради общего блага. Да, я это не могу одобрить. Но и препятствовать тоже не могу.
— Вы сейчас наше пополнение до полного онемения доведете своими спорами, — прервал его Гуревич с неожиданной усмешкой. — Вы слышали, товарищ Поливанова, что этот пират собирается сотворить? Вероятно, от внезапной комиссии вас придется прятать где-нибудь среди такелажа.
Раисе смешно и неловко, все-таки начальство. Но ответила, что прятаться от комиссии заранее согласна, и так с предписанием не все гладко вышло, чуть в тыл не услали.
— То есть, прятаться от комиссии вы согласны, а в тыл — категорически нет? Достойно уважения. Берите хлеб, что же вы пустой чай-то.
На фотографии как раз над столом — пароход, очень похожий на “Абхазию”, но название другое — “Царица Тамара”. На средней палубе нарядные барыни в пышных платьях, с кружевными зонтиками в руках.
— Добрый вечер, товарищи эскулапы! — появился сам капитан. Лисицын пришел с вахты, самый сложный участок реки пройден, через час ждут бакенщика, проведет среди островов. Разговор перешел на ремонт, без которого не обойтись. “Абхазия” не без труда, но дойдет до Горького, капитан тоже не хочет задерживаться в пути, но там уже встаем на несколько дней.
— Этапно-эвакуационным методом чиним, — подвел черту Дубровский.
Комиссар сидела над книгами, готовясь к политбеседе: “О бдительности, товарищи, надо говорить особо! Не так давно такой же вот госпитальный пароход угодил под бомбежку из-за шпионов-ракетчиков. Замаскировался как положено, но в сумерках вахтенные увидели, как две зеленых ракеты взлетели от правого берега. Капитан приказал менять стоянку, но не успели толком отойти — как налетели немцы”.
Лисицын слушал, хмурясь.
— Бдительность, оно правильно, товарищ комиссар, — произнес он наконец. — Но к ней должна быть еще и голова. Болтунов и ротозеев у нас нет! Я за каждого человека в экипаже поручусь лично. Но раззадоривать людей такими разговорами — тоже не след. Или будет, как уже было на “Перовской” в июле, когда на любой шорох готовы были облаву устраивать. Если по горячке рыбака одинокого за сигнальщика примут — беда малая. А большая, если на настоящего ракетчика нарвутся. Обученного и вооруженного. Поймать — не поймают, а кто-нибудь схватит пулю.
Комиссар начала горячиться. Ей повод для разговора виделся очень важным и своевременным. Но Лисицын гнул свое. Напрямую не спорил, но раз за разом повторял, что полезнее сейчас — разговор о положении на фронте.
— Мы не боевое подразделение, а транспортное, поймите. Наша задача — прийти в Горький, не потеряв людей и корабль. А не ловить диверсантов по камышам в свободное от несения вахты время. Это только в “Боевом киносборнике” их можно на голый крючок безо всякой наживки брать. У меня три человека в команде имеют настоящий боевой опыт, и то с Гражданской еще. Только три. На шпиона — маловато.
“Боевой опыт! Вот чего у комиссара нашего еще нет, — сообразила Раиса. — Нет, это все-таки не “Оптимистическая трагедия”. Хоть и комиссар, и со “шпалой”, это не Рихард Яковлевич наш. Она насквозь гражданская.
— Честно скажу, товарищ комиссар, я бы взял на себя другую политбеседу. Самая главная наша наглядная агитация — мы же ходим на ней. У “Абхазии” боевое прошлое в Гражданскую побольше, чем у нас с вами всех. Вот, товарищ военфельдшер на карточки любуется, — Лисицын улыбнулся Раисе, — а того не знает, что “Царица Тамара” — это и есть наша “Абхазия” в юности. Был у нас на Волге купчина грузинских кровей, это он так пароход назвал. А в восемнадцатом, когда “Тамара” стала “Абхазией”, экипаж бой принимал: белые пытались пароход захватить. И бойцов наших она возила, и агитпароходом служила два года.
Вдохновившись, Лисицын начал рассказывать, и беседа перешла на Гражданскую, которую застали и капитан, и Дубровский с Гуревичем. Это Раиса по возрасту ничего не помнит. Да и комиссару тоже тогда было, наверное, лет десять, не больше.
“Боевой опыт, — думала Раиса, уже засыпая. — Если в личное дело глянуть, у меня он есть. А если подумать — никакого. Сдуру немцев наганом пугать, расстояние в бинокль не уметь определить, да под дождем маршировать — вот он весь. Прочесть бы что про Гражданскую на Волге, да только где сейчас книги-то возьмешь? Вот бы капитана расспросить, он-то наверняка много рассказать может. Но неловко как-то… Подождем политбеседы”.
В Горьком “Абхазия” простояла в ремонте неделю. Экипаж временно перебрался на берег. Работа шла в несколько смен круглые сутки, грохот на борту стоял такой, что не уснешь. Персонал госпиталя устроили в какой-то портовой конторе. Спать приходилось вповалку на полу. Тесно и жарко, да еще и шумно — за окнами круглые сутки не умолкает порт. Опять донимали комары и мошкара. Водились здесь какие-то мелкие и особенно злые мошки, величиной не больше булавочной головки, но кусались как собаки. Нина Федоровна раздобыла в лавке военторга три флакона гвоздичного одеколона, со всеми им делилась и уверяла, что он отпугивает мошек. В тесной комнатке теперь пахло гвоздикой будто в кондитерской, но по ночам над головой все равно висел комариный зуд,
Оказалось, здесь не говорят “гудок”, потому что “это вам не паровоз”, у пароходов — свистки, причем у каждого свой. Люди бывалые различают их по голосам. Когда-то в Крыму боевые корабли по грому пушек различали. Раиса так и не освоила эту науку. Она только “Парижскую коммуну” не путала ни с кем другим, но ее и гражданские не путали.
С ремонтом успели в срок, дали наряд на склады за зенитным пулеметом и расчет — двух мальчишек, крайне огорченных назначением не на фронт под командованием немолодого полноватого сержанта.
Младший лейтенант, “начальник артиллерии” “Абхазии”, вернулся со складов очень взволнованный и кричал так, что в машинном отделении было слышно. Оказалось, что в деревянном ящике, заключавшем в себе занаряженный пулемет, не хватало трех стволов, двух затворов и еще всякого по мелочи, а один затвор был ржав и грязен настолько, что разве что в музей годился. “И это я еще герметичность кожухов проверять не стал!”
Лисицын взял с собой начарта, комиссара, Жилина и двух вооруженных санитаров “для солидности” и отправился разбираться. Но даже с таким усилением привез только бочку машинного масла, клятвенное обещание, что в Саратове пулемет найдется, и акт о некомплектности. Обсуждение вопроса возобновилось на мостике, так что опять было слышно всем, кто был неподалеку.
- “Хиба ж я знав”, - передразнивал начальника склада Жилин, — По харе куркульской видно, что все он “знав”, думал на арапа проскочить. Две бочки надо было с него стребовать, товарищ капитан.
— Не было у него двух. А вот с пулеметом худо. Они нам его таким темпом на могилу поставят. Акт о некомплектности я, что ли, вместо пулемета фрицам покажу? Понимаю, что другого пулемета на складе нету. Хуже всего, фрицы тоже это понимают.
Весь первый день пути от Горького вниз по Волге с надстройки доносились крики и топот. Вошедший в боевой раж начарт гонял новый расчет до седьмого пота, обучая пулеметчиков обращению с зенитной пушкой. Он громко сокрушался об отсутствии “ядер”, оказывается, так на языке морских артиллеристов звались практические снаряды, но рвения не ослаблял.
Эти пресловутые “ядра” и заметная отдаленность “Абхазии” от фронта опять наводили Раису на мысль о театральности происходящего. О боях под Сталинградом последние две недели только из сводок знаем. “Театр. Вот же привязалось слово! Театр военных действий, антракт!”
В Саратове пулемет нашелся. Оказался он, к изумлению Раисы, ожидавшей увидеть что-то более-менее внушительное, четырьмя “максимами”, собранными в одну конструкцию, напоминающую выложенные в ряд четыре больших шприца системы “Жане”. Судя по цвету пулеметов, собирали это грозное оружие из чего бог послал, а снабженцы зажать не успели. Но расчет остался доволен. Их перестали гонять вокруг непривычной пушки, а пробный отстрел показал, что все четыре ствола ведут огонь без задержек. По крайней мере, бил пулемет очень внушительно, как будто гудел огромный и злой шмель.
На подходе к Камышину стало ясно, что разговор о бдительности заводили все-таки не зря. При стоянке на всякий случай, все же фронт близко, выставили два поста на берегу. До отхода оставался час, не больше, когда заколыхались камыши, плеснула вода, а потом совсем рядом хлопнуло, и зеленая ракета, одна, пронесшись почти вдоль воды, мелькнула за кормой и погасла на другой стороне протоки.
Четверть часа спустя береговая вахта была в полном составе на борту. Окруженный матросами на корме “Абхазии” стоял промокший насквозь человек. Он прятал глаза и дрожал крупной дрожью.
— Товарищ капитан, взяли гада! Вот что у него нашли! — старший по дозору, торжествуя, вручил Лисицыну наган и ракетницу. — В камышах лодка спрятана. Загодя пробрался, думал не заметим!
К ракетчику пришлось приставить еще охрану, чтоб не прибили на месте. Вид у пойманного был жалкий: немолодой, тощий, небритый субъект в гражданском кургузом пиджачке и засаленной кепке. Сейчас он стоял, вжавшись спиной в фальшборт, и глядел себе под ноги. Вода лила с него ручьем, под сапогами успела натечь изрядная лужа.
На палубе собрались, кажется, все, кроме вахты в машинном отделении. Задержанного обступили плотным кольцом. Спешно назначенная охрана с трудом удерживала разгоряченных товарищей от желания перейти от слов к делу:
— Погодь, братцы. Пускай уж его отвезут куда следует. Пусть он, сволочь, расскажет, кто его научил ракеты пущать!
Боцман, очевидно нарочно, чтобы ракетчик слышал и боялся, громко припомнил о древней и страшной рыбацкой казни, что испокон веку ждала на Волге воров и душегубов: спутать злодея старой рыбацкой сетью и оставить на солнцепеке над обрывом, зной и гнус до вечера сделают свое дело.
— Да не стращай ты его, Жилин, — сказал старший моторист, — Это же фриц, он по-нашему все равно ни бельмеса небось. Ну и хилый же пошел! Видать, всех кто покрепче, под Сталинград кинули. А комаров кормить бросили которого совсем не жаль.
— Поговорить успеем, — ничего доброго не сулящим голосом произнес Лисицын и задержанный сжался под его тяжелым взглядом. — Жилин! Трех человек сейчас же отряди на берег, в поселок, там телефон. О задержанном доложить и пусть забирают!
— Есть трех человек на берег! Давай, братва, шлюпку на воду!
— Верно, товарищ капитан, допросить бы его, поганца! — сказал кто-то. — Чего ждать, пускай сейчас скажет, каких гадов он на нас приманить хотел. Братцы, кто по-немецки знает, а?
По-немецки знал только затрепанный военный разговорник из запасов начарта, но и он не помог. Шпион только трясся да смотрел по-волчьи. И лишь когда кто-то бросил, что “если эта гнида не заговорит, то в расход его и делу конец!”, просипел: “Не надо… Я все скажу”.
После этого людей от задержанного пришлось оттаскивать силой.
— Так ты русский! Да что с ним цацкаться, товарищ капитан! Ладно бы фриц, а то — Иуда проклятый! Пустите меня, братцы!
— Отставить, — пыталась вмешаться выбежавшая на палубу комиссар. — Это же самосуд! Органы НКВД разберутся.
— Зачем же самосуд? Все по законам военного времени. Сейчас, как в Гражданскую, соберем тройку и решим, на какой осине ему ногами скрести!
— Ты что ли петлю ему намылишь? — негромко спросил капитан и говоривший осекся. — Хватит. Осину свою этот Иуда и так заработал. Ждем особый отдел. За этим, — Лисицын даже не глянул в сторону задержанного, — следить, чтобы сам не утопился. Остальным — занять места согласно боевому расписанию. Р-разойдись!
Гражданский капитан Лисицын мог командовать не хуже строевого. Палуба опустела в минуту. А вот ждать, пока за задержанным явятся, пришлось почти часа два.
Вернувшийся из поселка Жилин ворчал, что особый отдел мог бы и поторопиться, им шпиона, считай на блюдечке принесли, а их где-то черти носят.
Наконец, от правого берега отошла шлюпка. На борт поднялся лейтенант НКВД в сопровождении двух милиционеров: молодого конопатого парня, не старше Луши, в форме не по росту, и пожилого. Молодой был, похоже, в милиции совсем недавно. На нем не только форма сидела кое-как, но и ремень был затянут худо, кобура с наганом все норовила сползти на живот, и он то и дело поправлял ее. Старший явился с винтовкой на ремне. Спросил деловито:
— Ну, показывайте, где ваш немец? — но увидав задержанного, тут же вернул оружие за спину и удивленно присвистнул:
— Ба! Самошкин! Вот те на… Что, допрыгался, сопля дурная?
Пожилой милиционер был участковым из того самого поселка, и ракетчика узнал сразу. Оказалось, это местный житель, всей милиции еще до войны хорошо знакомый, прохвост и пьяница. Воровал по мелочи, пару раз попадался, бывал бит, а как раз в сорок первом вышел из тюрьмы, отсидев три года. В оставленной им лодке нашли пачку немецких ракет и солдатский вещмешок с табаком, консервами и двумя бутылками водки. Все аккуратно упакованное, с не успевшими обтрепаться этикетками. Наверное, захваченное где-нибудь на складе.
— Вот это ты погулял, — вздохнул участковый, — Ужель так на выпивку не хватало? Был дурак и пропойца, а стал — предатель. И разговор с тобой теперь короткий будет.
От этих слов у задержанного подкосились ноги и он сел на палубу. Участковый без особых церемоний поднял его за шиворот как щенка и привычным жестом ухватил под правый локоть.
— А ну, пошли.
— Задержанного в шлюпку, — запоздало приказал лейтенант. Он чувствовал себя явно не у дел, не только захват ракетчика прошел без него, но и доставка его в особый отдел у старого участкового получалась куда лучше.
“Вот тебе и матерый шпион”. История с поимкой показалась Раисе исключительно противной. Да и не ей одной. Даром что ли Луша так старательно драил потом палубу, чтобы на ней не осталось ни малейшего следа незваного гостя.
Проще, если бы это был враг настоящий, вроде того мордастого немца у мотоцикла, а не жалкий человек с пропитым лицом и округлившимися от ужаса глазами. Пока его запихивали в шлюпку, он кивал головой как китайский болванчик и повторял: “Я все скажу, я все скажу”, будто мог знать чего путное.
Видела Раиса такой животный страх. До войны еще. Не был тот человек ни шпионом, ни врагом народа, ни изменником. А был — убийцей. Пробравшись ночью на склад у железнодорожной станции, он ударом по голове оглушил и дважды ударил ножом сторожа. Но грабителя заметили путевые обходчики, поймали и скрутили.
Их привезли в больницу обоих. Сторожа, которого наспех постарались перевязать, и грабителя, изрядно помятого, рука у задержавших была по-пролетарски тяжелая.
Сторож умер тут же, в приемном покое. Два удара “финкой” под сердце. Его убийца сидел скорчившись на лавке и точно так же трясся. А когда понял, что сторож мертв, просто упал в обморок. Понятно, пока тот был жив, грабитель мог надеяться на снисхождение в суде, мол не убил же. А теперь за разбой его скорее всего ждал расстрел. Вот таким же сиплым голосом, как этот, грабитель повторял одно и то же: “Я не хотел, я не хотел…”
Раиса помнила, как обрабатывала потом йодом содранные кулаки кого-то из железнодорожников. И как начальник белобережского отделения милиции, говорил, что один грабитель — это еще половина дела, гораздо важнее поймать того, кому он собирался продать награбленное, того, кто навел его на склад, это будет посложнее.
Так и здесь. Купить за водку, табак, харчи и, небось, обещания учесть службу, ракетчика из забродыг и жуликов немцы могут запросто. Видали мы таких, за бутылку он и Родину, и мать родную продаст. Поймать бы того шпиона, что вручил ему ракетницу и объяснил, какие сигналы подавать! Об этом, наверное, думал тот лейтенант, и потому был он так мрачен, а вовсе не потому, что жалел, что шпиона без него изловили. Толку-то с такого шпиона?