Глава 13. Сталинградский фронт, декабрь 1942 — январь 1943 года

Туман и липкий мокрый снег закрыли весь фронт. Дивизия наступала как в молоко, наощупь. Где в этой мути румыны — сам черт не разберет, разве что штаб армии догадывается. Отступающие мамалыжники сопротивлялись больше для виду, но где-то там, в снежно-туманной мути, были еще и немцы… “Солдатский телеграф” сообщал, что можно за десяток километров не увидеть и признаков неприятельской обороны.

С такими новостями в медсанбат и пришел приказ на передислокацию. Нетранспортабельных раненых примет ППГ, он как раз уже в затылок дышит. Все таким трудом врытые и обжитые палатки теперь его вотчина, взамен своими поделится. А потому велено принять матчасть, сняться и в короткий срок развернуть работу на новом месте.

— Матчасть принять, — ворчал Денисенко, — Ну хоть я начальника знаю. Эпштейн, конечно, тот еще… — помолчал, подбирая подходящее слово, — …жук, но не обманет.

Принимать "жилплощадь" начальник ППГ военврач первого ранга Эпштейн приехал лично. Это был невысокий, сухонький человек лет за пятьдесят, несмотря на солидный возраст, очень подвижный. Такой, что ни минуты на месте не стоит. Давая указания, непременно начинает расхаживать. Неволей задумаешься, а как же он оперирует?

Огнев его немного знал еще с Финской, хотя и заочно. Эпштейн — хирург каких поискать. Способен наладить работу в любых условиях. Но человек он сложный и порой очень увлекающийся. На этой почве они как раз в ту войну столкнулись лбами с Денисенко. Степан Григорьевич на Финской писал научную статью, на своем опыте и материале, про успешный первичный шов в полевых условиях в зимний период [*Первичный шов в МСБ был запрещен приказом военно-санитарного управления как раз после написания этой статьи, подробности не уместятся в сноску]. Эпштейн дал на нее разгромный отзыв и работа в печать так и не пошла. При личной встрече, уже в Москве, на конференции хирургов, они бурно заспорили, дошли даже до не совсем уважительных эпитетов. Денисенко вынужден был признать свою неправоту, но год спустя, опять-таки на конференции, уязвил оппонента в вопросах применимости столь любимой Эпштейном местной анестезии. Огневу выпало воочию наблюдать отголоски спора двух медицинских светил первой всесоюзной величины, Вишневского и Юдина, в исполнении Эпштейна и своего старого товарища [*См., хотя бы, “Заметки по военно-полевой хирургии” Юдина]. Впечатлений от увиденного хватило как бы не до начала войны.

С того времени оба оппонента заметно сбавили пыл и даже прониклись взаимным уважением, а “строевик” и “тыловик” превратились у них в дружеские прозвища. Но когда судьба снова свела их в одной армии, взаимные уязвления и соперничество возобновились, хотя и без прежнего ожесточения. Даже Единая доктрина лечения совершенно не мешала им решительно не соглашаться друг с другом там, где у каждого за спиной был свой опыт, практика и учителя. Эпштейн — ярый сторонник местной анестезии, горячий поклонник Вишневского и гордый обладатель “Масляно-бальзамических повязок” с дарственной надписью автора. Денисенко же — практик и человек довольно сдержанный во всем, что касается новых методик и техник. Более того, он прямо говорил, что творить себе кумира не стоит нигде, в хирургии особенно. По версии же Эпштейна, он просто не признавал книг без “ятей”.

* * *

С палатками чуть не вышло беды! Едва ушли первые подводы, как ответственный за прием матчасти и потому очень дотошный Романов обнаружил, что из переданных от ППГ палаток четыре штуки никуда не годятся. Две больших — старые, с дырами в месте крепления мачт. Без ремонта зимой не поставишь. А еще две хоть сейчас списывай, только на тенты летом в военное время сгодятся, мало что маскировочную сетку не заменяют. Но свернуты тщательно, целыми местами наружу.

Случай и впрямь из ряда вон. Сменявшие друг друга части не шибко любят делиться с соседями тем, что пригодится самим. Но до таких подтасовок доходит редко. Тем более, с госпитальным имуществом. Эпштейн оценил масштаб бедствия тоже лично и моментально побагровел:

— Эт-то как же понимать?

Вопрос относился к сопровождавшему начальника ППГ лейтенанту из хозвзвода и был задан таким тоном, что тот невольно поежился.

— Виноват, не досмотрел, — лейтенант бросил ладонь к шапке и заговорил торопливо, стараясь оттянуть неизбежный разнос, — ей-богу не досмотрел, товарищ военврач первого ранга! На старом месте видать остались, не довезли еще, как есть… Честное…

— Через полчаса, — стальным голосом прервал его Эпштейн. — Ясно?

— Так точно! Сейчас сделаем, в наилучшем виде, я же сам… лично прослежу!

Эпштейн молча оттянул рукав шинели и продемонстрировал лейтенанту наручные часы. Того как ветром сдуло.

Наблюдавший эту сцену Денисенко чуть заметно усмехнулся. Обиды на старого знакомого не было, ясно же, что это не его затея, а начхоз непрошенную инициативу проявил. При посторонних ругать его командир, конечно, не будет, но по прибытии стружку снимет будь здоров!

Переезжали в три приема, высадив сперва "десант". Оказалось, не зря. Часу не прошло, как примчался вестовой, верхом. На приземистой степной лошади восседала Марьям, лучший во всем МСБ наездник. Оказалось, прямо на месте ждал новый приказ — подтянуться еще ближе к передовой: противник очень лихо драпает, догонять не успеваем. И не развертываться полностью, дивизия переходит в резерв армии.

— Бегут, оружие бросают, даже мундиры бросают, — наездница улыбалась. — Чисто впереди.

— Хоть бы машин дали по такому случаю. Нам на конной тяге за ночь бы успеть. Мурадова, стой, шальная дивчина! Куда? С нами поедешь. Кому приказано было — по одному не ездить! Кто тебя отправил?

— Я сама вызывалась, товарищ командир, — Марьям послушно спешилась, но ясно было, что опасения начальства она не разделяет. Конь надежный, оружие при себе, а какой она стрелок — все уже знают.

— Под мою ответственность машину дам, но на один рейс, дорогой коллега, сами понимаете, — вмешался Эпштейн. — И еще раз — прошу извинить за эту нелепую историю. Ведь главное, кого эти горе-интенданты хотели обмануть? При вашей-то, коллега, хозяйственной жилке!

Денисенко оценил и предложение, при нынешнем дефиците бензина даже рискованное для Эпшейна, и шпильку по поводу хозяйственности.

— Под Суоярви кто-то говорил, что во мне председатель колхоза пропадает! А казалось бы, кто тут у нас тыловик? Да будет, за палатки я не в обиде. Как увидал, сразу понял, что тут хозчасть отметилась, не мог, думаю, мой старый товарищ так меня огорчить. Вот как бы я опять за статьи взялся! Но на твое несчастье, Наум Абрамович, мне пока не до научной работы. После поговорим.

Эпштейн удостоверился, что теперь палатки доставили какие нужно. Еще раз уточнил, все ли передано, и только тогда стал торопить водителя, мол с имуществом мешкаем, а у нас еще персонал на узлах сидит.

— Но выводы по поводу нашей хозчасти я сделал. Чтобы ты, Степан Григорьевич, да не заметил! Как говорится, "когда хохол родился, еврей перекрестился".

Денисенко только хмыкнул в отрастающие усы. Такие поговорки еще с Финской проходили у них с Эпштейном в разряде дружеских шуток. Оглядел урчащую мотором "полуторку", принял нарочито серьезный вид и как дьякон на молебне широким крестом перекрестил ее, Эпштейна и шофера-татарина:

— С богом, Наум Абрамыч! Езжай и не греши. И мы тронемся.

Нагнавший на полдороге приказ предписывал занимать окраину большого села. Наступающие части взяли его с ходу, так что румыны его не то что ограбить, подпалить не успели. Очень уж торопились добежать до хоть какого рубежа, в голой степи они обороняться и не пытались. Первое, что попалось при въезде, это брошенный у поворота немецкий штабной автомобиль. Его даже не сожгли при отступлении, просто бросили с дверями нараспашку. Чуть поодаль торчал из снега раскрытый чемодан с каким-то разноцветным тряпьем.

— Бежали робкие румыны, — подвел черту Романов. Картина поспешного бегства противника изрядно подняла ему настроение, — Будь я военкором, нипочем бы такой кадр не упустил.

Денисенко, с Гражданской еще не любивший располагаться в домах, был сосредоточен и хмур. Но устроиться на новом месте удалось быстро, благо дивизию вывели в резерв армии. Развернули на всякий случай перевязочную, и медсанбат погрузился в хозяйство. Денисенко уехал в штарм со списком некомплекта личного состава, недостающего оборудования и заявкой на пополнение аптеки. Переборка и починка инструмента, ремонт носилок и столов, переучет запасов — все это занимало целые дни, но, естественно, ощущалось просто отдыхом.

Лилия Юрьевна, вздохнув привычно: "С ума сойти, неужели под крышей", возглавила команду санитаров, которым предстояло оборудовать под размещение раненых пустующие дома и два больших амбара, один даже на каменном фундаменте.

Чудом показалась уцелевшая в деревне баня. Не в землянке, не в палатке, настоящая баня! Весь личный состав прошел санобработку без контроля времени и расхода воды, и даже штадив в три приема навестил по этому поводу поселок всем составом. Комдив приехал со своим веником и, довольный и распаренный после бани, объявил личному составу благодарность за организацию работы.

Помогли местные жители. Их осталось всего-ничего, в основном женщины и ребятишки. Но в одной из хат с их помощью наладили прожарку обмундирования, прямо в печи. Тут же устроили и небольшую прачечную, тоже силами населения. Командовала сельчанами вдова председателя колхоза, высокого роста, худая, будто высохшая женщина лет сорока. Слушались ее беспрекословно, и медсанбат получил не просто лишние рабочие руки, а считай отряд младшего персонала, так что все наличное белье и обмундирование было тщательно перестирано. Председательша именовала Огнева не иначе как "товарищ командующий" и обо всех хозяйственных делах, когда ее спрашивали, докладывала по стойке "смирно". Помощницей она была незаменимой. Даже несколько подвод сумела раздобыть, к немалой радости начхоза.

Усилия Денисенко в штарме худо-бедно, а принесли десяток человек пополнения, несколько комплектов инструмента, бинты и даже десять больших банок стрептоцида. Приехало и несколько номеров “Военно-Медицинского журнала”. У медицинского состава даже появилось время вечером, за чаем, почитать и обсудить свежие материалы.

Но не прошло и недели, как вернулся Денисенко после вызова в штаб серьезный и озабоченный. Осмотрел развертывание, похвалил полусвернутую операционную — в импровизированном из крамера и простыни биксе лежал стерильный намет, который подвесили бы к потолку при необходимости развернуться, рядом стояли закрытые и опечатанные ящики со стерильным инструментом — и приказал: “Развертываемся, товарищи, скоро сабантуй”.

На следующий день для установления связи явились старшие врачи трех приданных дивизии полков. И характер пополнения ясно говорил: большой сабантуй действительно грядет, мимо нас не пронесут. Дивизию подкрепили пушечным артполком и “катюшами”. Едва отбыл полковой врач гвардии минометного полка, как явился третий, в новехонькой форме, крепкий, подтянутый. И доложился: старший врач 491-го ИПТАПа.

— Именно вас, коллега, мы и ждали, — весомо произнес Денисенко.

Молодой, даже младше Романова, полковой врач был ощутимо взволнован — без сомнения, в армии он недавно, и к первой командной должности не привык. В той старательной поспешности, с которой он уточнял расстояние от их расположения до МСБ, дорогу и прочие обычные, повседневные вещи, чувствовалось отчаянное стремление ничего не упустить и не ошибиться. И самое главное — не показать, насколько ты еще молод и неопытен. Не позволить старшим товарищам в тебе, молодом, едва назначенном, усомниться.

Он так твердо и горячо повторял: "Не подведем!", будто ему предстояло командовать самим ИПТАПом и именно от него зависело, удержит ли полк позиции.

С таким пополнением вопрос о том, к чему готовиться, уже не стоял. Но следующий день никаких перемен не принес. Правда, к полудню в разрывах облаков мелькнула, “чтоб ее стерву!”, “рама”, но одиночный разведчик еще не есть подготовка противника к наступлению. Приказов из дивизии не было. Только почта наконец добралась.

Первый раз на памяти Алексея письмо вручили Денисенко.

— От моих, — сказал он коротко и бережно разгладил конверт. — Недалече теперь, в Актюбинске. Успели тогда выскочить с Киева, а уж как меня нашли… ну про то долго.

Он читал молча и медленно, словно наизусть хотел затвердить все до последней строчки. Лицо его будто не меняло выражения, только резче обозначились морщины на широком лбу. Но когда Степан Григорьевич закончил читать и так же аккуратно и осторожно сложил исписанный мелким, будто бисерным почерком листок, он был бледен почти до синевы. И Алексей так и не смог задать самый понятный и страшный в военное время вопрос: “Кто?”

— Тезка мой, — Денисенко выдохнул сквозь зубы, отвечая на несказанное, — Степка. Полины сын, Степан Николаич… Да ты помнишь его, мальцом… когда в тридцатом в гости приезжал. В танке сгорел на Калининском. Летом, в августе. Долго похоронка шла…

В тридцатом году Огнев был в Киеве по делам службы и к старому другу сумел заскочить всего на один вечер. Но он сразу вспомнил веснушчатого белоголового мальчика десяти лет. Полина учила сына играть на гитаре. Степка старательно прижимал струны, но сил для этого занятия у него было еще маловато. Здесь же возился с игрушками Мишка, сын Даши, средней сестры, кажется, он на пару лет помладше. Сейчас Степке должно быть двадцать два года. Было двадцать два.

Сестры растили детей одни, Полина рано овдовела, Даша с мужем разошлась. Степан, так и не заведший свою семью, обожал племянников. Изо всех командировок привозил им игрушки и книги. Сестры только головой качали, избалуешь мол мальчишек, а он отшучивался, кого же еще-то… Радовался, замечая, как быстро они растут. "Мой тезка скоро меня догонит, — рассказывал он, возвратясь из короткого отпуска. — Такой вымахал, гвардеец!”

"Гвардеец" в сороковом году поступил в Политехнический институт, его брат — в Педагогический. Оба были в армии с первых дней войны. Только младший с самого начала воевал в пехоте, дважды попадал в окружение и дважды выходил с оружием. А Степка еще год был в запасном полку, на фронт попал только в сорок втором, мехводом танка. И погиб вместе с танком на излете лета, у поселка с мрачным по фронтовым меркам названием Погорелое Городище.

— Вот и осиротело семейство наше. — Денисенко убрал письмо не в планшет, а в нагрудный карман, к партбилету, — Помнишь, Поля пела как? Нет у ней больше голоса. Онемела с горя. Батя пишет, на третий день только говорить смогла, и то шепотом.

В затылок Алексею дохнуло холодом. Он чувствовал себя так, будто старший племянник Денисенко погиб не на Калининском фронте, а прямо здесь, только что, будто умер у него на столе. Ощущение собственного бессилия перед горем старого друга можно было сравнить лишь с этим. Потому что сделать сейчас нельзя ровно ничего. Степана бесполезно утешать, с горем он всегда будет один на один, потому что иначе не умеет. Только стиснул в ответ протянутую руку друга, выдохнул не без труда:

— Жить и запомнить, Алеша. Жить и запомнить. Только так, — и тут же рывком поднялся, шагнул к двери. — Командирам рот доложить о готовности! — и, обращаясь к Огневу, усмехнулся через силу и добавил, — Помнишь, как мы в Крыму за каждым комвзвода бегали, мало что не на помочах водили? Учимся… — и распахнув дверь, вышел на заиндевелое крыльцо.

Скрипя валенками по снегу, один за другим подбежали командиры. Сортировочная развернута, перевязочная развернута, операционная в готовности, аптека выгружена, эвакуационное отделение развернуто, кипяток есть… И главное, есть пустующие хаты, что можно утеплить и протопить. В них раненых размещать удобнее, чем в палатках.

И как в Воронцовке, после тяжкой вести о падении Киева, Денисенко ушел с головой в работу. Иного способа совладать с горем он не знал и не принимал еще с Гражданской. Командир медсанбата мало переменился внешне, но сделался суров, резок и скор на гнев. С каждого требовал втройне. Хотя с себя — впятеро. Но подразделение было сколоченное, люди сработались и действовали быстро. Дивизия готовилась бить румын и держать неизбежный контрудар немцев. Медсанбат развернулся и тоже приготовился.

* * *

Не прошло и суток, как артиллерия на понятном каждому фронтовику языке сказала — “Началось!”.

К середине дня снялся и тронулся к фронту стоявший за околицей ИПТАП. Главный удар, похоже, обозначился, и артиллерия готовилась его встретить.

О том, что на фронте что-то переменилось, и к худшему, стало ясно еще до темноты. По раненым, которых в короткое время оказалось так много, что вся узкая сельская улица вмиг стала запружена подводами. Тогда-то и прозвучало страшное по сорок первому году: “Танки!”

Тяжелых мало выносили, и это тоже было памятно по сорок первому. Из дивизии сведений не поступало, приходилось довольствоваться рассказами раненых. Танки, "черт их знает откуда взялись, сотня, не меньше", вышли средь бела дня к Пимен-Черни. И пришлось отходить. Говорят, держится Гремячая, но танки ломят, и уже не румыны впереди, понятно, а немцы, и там, под Гремячей, сейчас жарко.

Весть о танках ранеными передавалась по-разному. Кто-то отчаянно требовал эвакуации, кто-то с надрывом повторял: "Ну нас, махру, не жаль никому… Вы сами-то чего дожидаетесь?! Девчоночек, сестричек пожалейте! Сомнут же всех… Тут не зацепишься!" Сержант, со скрещенными ИПТАПовскими пушками на рукаве, закопченный, усталый, но все еще на боевом подъеме, ободрял товарища, что мол, земляк, причитаешь, ну видали мы ныне эти танки. Пожгли под десяток, горят будь здоров! Глядишь сдюжим. Артиллерия-то наша, вот она. Нам бы в сорок первом столько пушек! Да вот как бы вторая батарея нашу первую без меня по счету не обошла!

Эвакуация шла как положено, на себя. Приданные дивизии ППГ справлялись. И может, это, а может, рассказы о подбитых немецких танках, само понимание, что они "горят будь здоров", не допускало чтобы тревога выросла до настоящей паники, которая опаснее любых танков.

Эпштейн, похоже, “распечатал” резерв — прислал за тяжелыми много перевидавшую с сорок первого машину с латаным-перелатаным, но теплым кузовом. Шофер вручил Денисенко записку. На листке полевого блокнота четким аккуратным почерком было написано: “Ввиду обстановки для ускорения эвакуации раненых прошу по возможности дать 3–4 ваших подводы. Лошадей и повозочных обязуюсь накормить. Эпштейн”.

— Волнуется Наум Абрамыч, — покачал головой Денисенко. — Быть не может, чтобы так скоро спекся, — но распорядился выделить три поводы. Больше не вышло бы.

К рассвету раненых стало столько, что пришлось расширяться. Заняли бывший колхозный амбар и несколько хат. Канонада стала как будто слышнее. Немцы ломили, это хорошо было слышно, но и свои, родные пушки, не замолкали и их голос вселял надежду. Той заполошной стрельбы последних секунд жизни батареи не было. Значит, держим оборону. И хорошо держим.

Всякую свободную минуту Денисенко выходил на крыльцо хаты-оперблока и тревожно вслушивался. Да, похоже, что громче. Но приказа на отход не поступило, хотя и рекомендовали “быть в готовности”.

— Бic его знае, — говорил Степан Григорьевич, чутко ловя каждый новый звук в общем голосе фронта. — Кажуть, в обороне мы. Немец с наскоку взять хотел, а не вышло.

По сугробам, неуклюже загребая валенками и при каждом шаге припадая на левую ногу, к крыльцу почти бегом спешил тот самый старшина из транспортного взвода, у которого так неладно вышло с обучением женского состава стрельбе.

Вид у него был неуставной и встрепанный, будто за ним уже кто-то гнался. “Уши” у шапки развязаны и бестолково болтаются, стеганка распахнута. Он то и дело дергал головой, оглядываясь в сторону разъезженной дороги, тянущейся за хатами на север, в тыл. Но видимо, еще на подходе заметив выражение лица командира, резко переменил шаг, застегнулся и к крыльцу подошел мало что не строевым, даже хромал не так сильно. Поднял ладонь в негнущейся серой трехпалой рукавице к болтающимся “ушам”.

— Товарищ к-командир, докладываю, эвакоотделение работает, — он запнулся, — без перебою. Н-настроение у людей бодрое.

Вид старшины плохо соотносился с таким докладом. Он тяжко переводил дух и левая бровь его помимо воли подергивалась. Видел он, похоже, и танки, и прорывы, да и окружение наверняка.

— Сколько хат протопили? — перебил старшину Денисенко.

— Кажется… пять.

— Зараз проверить!

— Есть проверить!

— И вот еще. Если кто заговорит об отходе без приказа — расстреливать на месте как паникера.

Старшина стиснул зубы до слышного скрипа, вздохнул и ответил решительно.

— Есть стрелять на месте. Разрешите идти?

— Идите. И шапку завяжите, нечего ушами хлопать. Отморозите еще.

Исполнять приказ старшине не пришлось. Ударившихся в панику не было. Понадобилось разве что прикрикнуть на пару-тройку самых впечатлительных подчиненных, да найти им дело, чтобы не было времени думать о танках и том, что обычно за такими новостями приходит.

А со следующего же дня и немцы внезапно притихли. Канонада стала реже, хотя и не умолкла совсем. Раненых поступало немного. Прибывающие говорили, что немец крепко получил по зубам и теперь уже не прет напролом, а пытается прощупать оборону. Но на рожон лезть не хочет.

“Он только жало высунет, а мы ему — раз! Он — ходу. Не хочет борт подставлять. Вчера-то хорошо им насыпали!”


Несколько дней фронт оставался в том нестойком равновесии, которое может в сместиться в любую сторону. Но в прошлые годы у немцев всякий раз выходило хоть на взвод, а больше, чем могла выдержать наша оборона. А теперь, и это даже тылам скоро сделалось ясно, враг увяз. Там, где в начале войны немецкие танки прошли бы оборону насквозь как нож сквозь масло, теперь куда большими силами велась очень осторожная разведка. Не было в немцах ни прежней силы, ни былого куражу, чтобы дожимать, гнать, бить и брать в плен всех, кто остался жив. Им тоже мешала погода, но не снег, не туман заставили наступающего врага остановиться.

Прибывающие раненые рассказывали: "У нас нынче под каждым кустом пушка. Огнем держим, не кровью". Уже по одному тому, что везли немало тяжелых, очень прилично обработанных на полковых медпунктах, было ясно, что держим.

Но не отпускала тревога, тихая как привычная боль. "Неужели все снова? Так, отставить. Сию же минуту отставить!" Огнев вдруг понял, откуда она. Здешняя местность мучительно напоминала Крым. Та же равнина, гладкая, с редкими кустиками, те же неглубокие озерца с соленой водой, тот же пронизывающий ветер, недавно свистевший в растяжках палаток как в корабельных снастях. Да и поселок, что они сейчас заняли, величиной примерно с Воронцовку.

Но и там, и здесь не было иного пути, кроме как делать дело и ждать приказа, если нужно, двигаться. Вперед или назад, решать не нам. Главное, чтобы приказ, какой бы он ни был, не запоздал.

Как же оно все-таки похоже. Поселок, редкие хаты и… "Танки!" Там, в Крыму, их было мало. Тут — раз в десять больше. Эта сила, ударь она на Перекоп в сорок первом, до Херсонеса бы не остановилась. А тут держим. Удержим ли?

С такой же затаенной тревогой когда-то в молодости, глядя на дело рук своих, он ждал, даст или не даст операция осложнения. И подспудно ждал именно их, не гангрены так воспаления. Твердость руки и уверенность в своих знаниях и силах пришли не сразу.

"Получила ли наша армия ту твердость руки? По артиллеристам смотреть, да. И это то, чем наше положение сейчас отличается от Перекопа осени сорок первого. Танк врага из неуязвимого бронированного чудовища сделался опасной, но ценной добычей. С ним можно тягаться. Его можно победить. Как давеча говорил тот сержант из ИПТАПа? "Горел знатно. До ночи дымил, что твой самовар!" Вот оно. Вот та сила, которая может, должна переломить".


То, что поселок все-таки придется оставить, стало понятно на третьи сутки, когда налетевшие средь бела дня "певуны", девяткой, совершенно безнаказанно, отбомбились где-то в десятке километров за позициями медсанбата. “Солдатский телеграф” к вечеру принес — по штабу армии отработали, и метко. Своей, родной авиации в чистом морозном небе не было видно ни самолета, что особенно жгло душу. Да что же это, черт подери?! Ведь не лето сорок первого!

Часов около трех ИПТАП, потрепанный, закопченный, снова вставал на выкопанные неделю назад за околицей позиции. Старший врач полка, осунувшийся и будто даже постаревший, в подранном полушубке, приехал проведать своих раненых.

— Спасибо, товарищи, — сказал он хрипло, забирая двоих легкораненых из команды выздоравливающих, — Не подвели, и мы не подведем.

Тем же вечером пришел приказ отводить медсанбат аж за Аксай. По темноте, чтобы не нарваться на бомбежку. Срываться с едва обжитого места, да еще и отступать, понятно, никого не радовало.

Лилия Юрьевна охнула было: “С ума сойти! Опять сниматься”. Но Денисенко отрезал: “Отставить! До особого распоряжения чтобы я этих слов от вас больше не слыхал! Воспрещаю с ума сходить, ясно?” Та только заморгала испуганно, и даже ответить по уставу не смогла. По стойке “смирно”, руку к шапке… и по-граждански кивнула. Денисенко не сдержался и фыркнул в усы, но ничего не сказал.

— И на кой черт нас опять, — ворчал старшина, давеча сам едва не спросивший на свою голову у командира, не пора ли трогаться, — Вон, иптаповцы в оборону встают, нешто пропустят?

— Р-разговорчики, — оборвал его тираду начхоз, как всегда при таких маршах хмурый и сосредоточенный. Голос у него от необходимости распоряжаться на морозе, совершенно сел, — Приказано, значит надо. Нечего ИПТАПу под руку лезть. У него, — он осипло закашлялся, — своя кухня. Фриц копченый в собственном танке. А наше дело — не мешать.

- “Сие есть не отступление, сие есть военный маневр”, - отвечал обоим Денисенко, — Кто это сказал? Не знаете? А надо. Кутузов Михайло Илларионович. У нас приказ — на передислокацию. Меньше болтаем, быстрее передислоцируемся.

Уходили по ночной степи, казавшейся совершенно бесконечной. Направление фронта угадывалось только по дальнему зареву на затянувших с вечера небо низких облаках. Темнота гудела и вздрагивала, гремела железом и тянула дымом. Он должен был бы давно рассеяться, расточиться, но едкий пороховой привкус так и стоял в стылом морозном воздухе. Впереди лежала чернота, без проблеска, и чудо что никто за эти пятнадцать верст по ночной степи не отбился и не застрял. Похоже, помогла как раз нехватка машин. Лошади не сбивались с дороги, чуя жилье каким-то своим животным чутьем, и вывели.

Разворачивались торопливо, в сумерках и на рассвете. От полков связи не было, впрочем, если по канонаде судить, на фронте пока относительно спокойно.

В новом расположении было тесно, в поселке стояли на правах основных жильцов, а здесь теснили штабные службы и даже склады. Но и то добро, что пришли на обжитое место, хотя бы дыры в крыше латать не пришлось. Какой-то всклокоченный и нервный интендант третьего ранга, с красными от недосыпа и дыма глазами, показал пару пакгаузов недалеко от железной дороги да приземистый бревенчатый дом, которые можно было занимать.

Потеснили кого-то, впотьмах даже сразу не поняли, кто вяло матерился и шумно двигал какие-то ящики. В бывших мастерских, которые хозяйским глазом Денисенко сходу определил под сортировочную, сидела рота связи со своим электрическим хозяйством и проводами. Выселяться без приказа связисты отказались наотрез. Пришлось искать их командира.

Явившийся майор, начальник связи дивизии, мрачно посмотрел на петлицы Денисенко, где было на шпалу больше, чем у него. Пообещал сообщить, если его связисты найдут полки быстрее, чем делегаты от медсанбата, приказал своим людям освободить помещение и ушел. Связисты принялись выносить ящики. Делали они это с такой скоростью, будто собрались закончить как раз к взятию Берлина или хотя бы к отмене приказа.

Выделенных медсанбату построек все же было мало, особенно в ожидании больших боев. Пришлось восполнять тесноту палатками. Переданные из ППГ, добротные и крепкие, оказались с перепутанными растяжками. Колья с трудом входили в мерзлую землю. Денисенко опять сделался резок и недоволен. Само место, выделенное для расположения, ему категорически не нравилось: мало того, что от железной дороги близко, велик риск попасть под налет, да еще и с другими частями локтями стукаемся. Никуда не годится. Под горячую руку устроил разнос начхозу. "Не вижу порядка, не вижу! — гремел его низкий бас. — Где указатели, куда вы эвакуационное хотите засунуть? Табор у вас получился!"

Денисенко обошел все расположение, раздал указания, одну из больших палаток ставил сам, проследил, какие из железных печек там установили, приказав еще взять от разбитого склада кирпичи и обложить ими, чтобы лучше сберегалось тепло. Трижды повторил про пикетаж, без которого в этой толчее да еще в тумане никак нельзя [*То есть, о необходимости выставить посты, направляющие прибывающий транспорт]. Чуть стало светать, отправили на поиски полковых медпунктов трех лучших наездников. И, как всегда в первый день после любой смены расположения, прибывающие подводы с ранеными приготовился встречать лично.

В последний час перед рассветом от реки наполз густой стылый туман, пахнущий горелой резиной и разрывами. От него воздух сделался похож на клейстер, замешанный на пороховой гари. Из этой сырети сперва послышались голоса, кто-то безуспешно искал санроту, которая: “Вот же здесь точно должна быть!” И лишь потом проступили фигуры. Несколько ходячих раненых, опиравшихся друг на друга, и носилки. Три человека в три носилочных лямки тащили их на себе: в середине впряглась как в оглобли девушка-санинструктор, по бокам — двое легкораненых, у одного левая рука на перевязи, у второго — обе и тащить он помогал только на перекинутой через шею лямке. Позади — еще двое, у одного из-под шапки виднелся бинт, другой тяжело хромал. Если они искали санроту, сколько же они так шли? Пять километров? Десять?

— До санроты вам теперь далеко, до медсанбата в самый раз, — отвечал Денисенко. — Пришли, товарищи, главное, что по адресу.

— Как в медсанбате? Это мы уже в тылу?! — от отчаянья девушка даже про усталость забыла. — В батальоне хватились уже небось!

— Раненых вынесли, с оружием вышли. Никто ничего вам не скажет. Какой полк?

Санинструктор едва устояла на ногах, когда санитары забрали у нее носилки. Но собралась с силами, вытянулась, назвала полк, подняв к ушанке сведенную от мороза в клешню в трехпалой рукавице ладонь, представилась по уставу:

— Санинструктор Глебова. И со мной пять человек. У лейтенанта осколочное в грудь. Пневмоторакс.

— Лейтенанта — сразу на стол, принимай, Алексей Петрович. Остальных на сортировку и согреть.

Девушка склонилась над носилками, сказала негромко и ласково:

— Все хорошо, товарищ старший лейтенант, пришли. В медсанбате мы. Сразу к хирургу попадете.

Лейтенант, молодой еще, с острым, очень бледным лицом с жесткой полоской усиков, казалось, был без памяти. Но на ее голос открыл глаза сразу.

— Зоя, отставить. Кто здесь командир? — голос его был очень тихим, но настолько требовательным, что Денисенко подошел.

— Запишите. И сразу передайте в штаб, — слова давались лейтенанту с трудом. — Немцы оставили против нас заслон. Батальон, много — два. Возможно, даже румыны. Сами, силой до полусотни танков и не менее двух батальонов пехоты, свернули на северо-запад. Вы меня поняли? Надо передать немедленно!

— Так точно, передать в штаб: противник отошел, оставив заслон. Силой до пятидесяти танков переместился к северо-западу, — поневоле Денисенко повторял его слова в тех самых мягких и осторожных интонациях, как привык говорить с больными.

— И с пехотой, до двух батальонов, — чуть слышно поправил лейтенант. И лишь убедившись, что слова его поняты и записаны, разрешил себе потерять сознание. Санитары подхватили носилки и унесли лейтенанта в операционную.


На сортировке командовал Романов. Здесь было тепло, даже жарко от двух докрасна натопленных "буржуек". На раскаленных кирпичах посвистывал носиком большой чайник.

Раненые, которым помогли стащить обледенелые валенки, дали бутылки с горячей водой под ступни и по большой кружке горячего чаю с глюкозой и спиртом, от тепла сразу сомлели, сидели, слегка покачиваясь, пили маленькими глотками, наслаждаясь каждой минутой уюта и безопасности.

Глебова убедилась, что все устроились удобно. Придержала кружку раненому в обе руки старшине. И только потом сама присела. Она наконец сняла варежки и стало видно, какие у нее обветренные, красные руки. Нахохлившись по-птичьи, она медленно пила чай. Сделала пару глотков, протерла глаза все еще худо гнущейся рукой и неуверенно спросила:

— Грелки? Их не под мышки разве?

— Молодец, помните, — отозвался с улыбкой Романов, — Но у нас же не шоковые. Пока человек идет, ему сложно замерзнуть, только лицо, кисти да ступни в опасности. Да вы снимите шапку, тепло у нас.

— Точно, — санинструктор тоже улыбнулась и как будто с нее на секунду спала маска из пыли и копоти. Она потянула с себя ушанку и поморщилась. Разодранная с затылка шапка пропиталась кровью и прилипла к волосам.

Романов моментально посерьезнел.

— Стричь и в операционную!

— Стричь?! — она вскинула на него глаза, испуганные и вмиг заблестевшие от подступивших слез. — Да там царапина только, поверху чиркнуло. Мне в батальон надо, хватились уж поди!

Она втянула голову в плечи, пока Романов осматривал рану, и все повторяла, что волосы стричь не даст, что с сорок первого косу берегла и из-за одного пореза — ни за что.

— Ее у вас осколком срезало. Одна прядь осталась, — говорил он мягко. — И всю голову осмотреть надо. Это с виду может быть — одна царапина. Сами же понимаете. Вы ведь учились.

— Училась, — согласилась она, почему-то шепотом. — В фельдшерской школе. Хорошо, если надо, то… режьте, — добавила она таким тоном, каким раненый соглашается на ампутацию.

Коса действительно была огромная. Ниже лопаток и толщиной почти в запястье, давно не знавшая воды и мыла, но расчесанная волосок к волоску и заплетенная натуго. Осколок срезал ее наполовину у самого корня, прежде чем впиться в кожу. И только когда неохватная косища, с хорошо заметной в русых волосах кровью, упала на пол перевязочной, девушка заплакала. Тихо, по-детски шмыгая носом.

— От ведь красоту-то какую порушили, а, — сочувственно вздохнул пожилой санитар. — Да ты не плачь, милая. Чай волосы, не зубы, отрастут.

Но она плакала еще сильнее, кусала губы и не могла, никак не могла успокоиться.

Из операционной вышла своими ногами, с перевязанной головой, как в белой косынке, с опухшими от слез, но уже очень строгими глазами, и вернулась на сортировку.

— Что наши? — сходу спросила она Романова.

— В порядке. Одного в ГЛР отправляем, один при команде выздоравливающих останется у нас, через три дня уже в часть вернется. Но старшину придется в ППГ, кость задета.

— А комбат?

— Будет жить, не волнуйтесь. Вы очень вовремя его донесли. Сами сейчас отдохните, идите в эвакоотделение, санитар проводит вас. Хоть выспитесь.

Но девушка уже углядела в углу свою стеганку, торопливо надела ее, не сразу попав в рукава.

— Как вы не понимаете? — она свела светлые брови. — С такой царапиной — в тылу?! Не могу я! Мне в батальон надо, доложить, и в роту.

— Начальник медсанбата не отпустит, — привел последний довод Романов.

— Посмотрим. Где у он у вас?

Командир был там, где ему положено, на командном пункте, он же за скудостью свободного места склад и аптека, и ждал возвращения делегатов связи от полков. Сведения, переданные раненым командиром батальона, сообщили в штаб тотчас же. К тому моменту, как упрямая санинструктор Глебова появилась на КП, Денисенко только-только успел выпроводить замначштаба, вежливо, но твердо объяснив ему, что поговорить с лейтенантом в ближайшие несколько часов никак не выйдет.

Осознание того, что она без приказа оказалась в глубоком, в ее понимании тылу, когда должна быть в своей части, держало санинструктора на ногах несмотря на страшную усталость и гнало обратно вопреки всему. Она шла как на штурм и заспорила бы сейчас и с генералом, окажись тот каким-то образом в медсанбате.

— Вас хоть покормили? — спросил Денисенко негромко и почти ласково, — Глебова озадаченно умолкла на полуслове. — Чаем напоили, знаю. Так, в первую очередь — поесть и выспаться. Это, товарищ младший сержант, приказ.

— Товарищ военврач первого ранга, рота без меня…

— Прежде всего, вы сядьте. Сутки она без вас как-нибудь поскучает. А если мы осложнение какое пропустили, она без вас насовсем останется. Уж коли вам, товарищ сержант, себя молодую не жаль, пожалейте хоть меня, старика, я же сам себе не прощу, если просмотрю на вас менингеальные явления. Вы же санроту проскочили, заблудились?

— Так точно, — Глебова сначала ответила, лишь потом опустилась на служивший стулом ящик.

— А это, — так же мягко, будто студенту объясняя какие-то очевидные для опытного человека вещи, продолжал Денисенко, — может быть не столько от плохой видимости, сколько от спутанности сознания. Нельзя вам обратно. Заблудитесь и замерзнете. Вот вернутся делегаты связи, я вас еще раз посмотрю, и тогда решим. А сейчас — в стационар и отдыхать.

— Есть, — очень четко ответила Глебова и покачнувшись, мягко сползла вниз, Денисенко успел ее подхватить.

— Спит, — боковым зрением он заметил чью-то фигуру в дверях и не оборачиваясь сделал знак "тише", — Намаялась, — привычным движением взяв спящую за запястье, старый хирург поймал пульс и удовлетворенно покачал головой. — От и добре. Пусть здесь и отдохнет, — Денисенко укрыл девушку своей шинелью.

— Что лейтенант тот, с осколочным? — негромко спросил он вошедшего Огнева.

— Кровопотеря, шок-два. Переохлаждение начиналось. Две дозы крови, пятьсот противошокового раствора, зашил, грелки. Крепкий парень. Прогноз с осторожностью благоприятный. Но не думаю, чтоб продержался без операции еще больше пары часов…

— Да, считай в сорочке родился, хлопец. А тут, еле удержал. От шальная дивчина! Ее аж ветром шатает, а уперлась и всё. Не могу, права не имею, сейчас дайте воротиться в роту. Скажи ей: милая, да ты ж не дойдешь никуда — не поверит, пешком до батальона пойдет и загинет, — он помолчал, напряженно вслушиваясь. — Неужто, удержали, а? Чуешь — все за правый фланг перекинулось. У нас тишина. Соседям сейчас солоно будет… Ладно, это дело штаба. Тут по лейтенантову душу уже целый майор был. Ординарца оставил, ждать как очнется. Отрядил я его носилки таскать, нечего зря болтаться. Понять бы теперь, что же с их санротой… Скорей бы уже делегаты воротились.

То, что группа раненых и санинструктор по какой-то причине не отыскали санроту и в темноте, по туману и снегу вышли сразу на медсанбат, спасло лейтенанту жизнь. Слепой случай, который нередко решает на войне, кому жить, а кому умереть, здесь оказался счастливым. Так это виделось после операции Огневу. Но история с санротой, безусловно, требовала вмешаться, и оставить все на самотек Денисенко не мог.

Из делегатов связи первой вернулась, разумеется, Марьям. Доложила, что санрота скорее свернута, чем развернута, людей мало, порядка совсем нет. Где старший врач полка, никто не знает, младший врач легко контужен. Командир санроты третьего дня по ранению эвакуирован.

— Так я и думал, помню его, но тогда-то в полку два врача оставались, — вздохнул Денисенко. — Второго младшего врача с осени нет, знаю. Иди, поешь, Мурадова. Как только привезут раненых, ты мне будешь нужна тут, пока отдохни. И Романова зараз сюда.

* * *

— Придется тебе съездить туда, Константин, — просто, не по уставу обратился он к Романову, — Возьми двух санитаров… отбери, чтоб гранаты метать умели. На всякий случай. Возьми по автомату на каждого, гранат… и противотанковых тоже, и поезжай. Наведешь порядок — возвращайся.

Романов только вытянулся и поднес руку к виску, даже “есть” сказать не успел.

— Товарищ военврач первого ранга, разрешите обратиться? — санинструктор Глебова возникла из-за его плеча тихо и незаметно, но так быстро, будто нарочно дожидалась, когда разговор снова зайдет про их полк. Из-за повязки шапка сидела у нее на голове набекрень, придавая ее обладательнице какую-то киношную лихость, совсем не вяжущуюся c очень серьезным лицом, обрамленным теперь белыми, не успевшими обтрепаться бинтами. Романов даже вздрогнул от ее голоса.

— Обращайтесь.

— Разрешите вернуться в роту. Сами видите, там в полку людей не хватает, что в роте творится — подумать страшно. Я в порядке, честное слово. Будь что не так, не проснулась бы.

Денисенко подошел и пристально посмотрел ей в глаза, поводил пальцем перед лицом, попросил потрогать кончик носа с закрытыми глазами, проверил равновесие, пощупал пульс и сдался:

— В виде исключения разрешаю, — сказал он сурово, — Поедете с подводами и товарищем Романовым. У вас есть десять минут, на кухне вас накормят. Выполнять!

— Есть выполнять! А… товарищ военврач первого ранга, что это за явления — менин… все забыла, кроме десмургии, а ведь учила когда-то…

— Повреждение мозга, товарищ младший сержант, в первую очередь — сдавливание кровотечением. У вас, по счастью, все в порядке. Идите. Благодарю за службу!


Романов отбыл, когда уже начало светать. На том берегу Аксая установилась тишина, но гром долетал с запада, из-за правого фланга, и такой, что не то что аптечное стекло отзывалось на него нервным звоном, а порой казалось, вздрагивает земля.

С самого утра не восток, а запад багровел, словно наливаясь кровью. Там, километрах в десяти, может, чуть больше, гремело и рвалось, глухие раскаты долетали до крохотной станции, но не приближались. А это значило, что враг и тут увяз и прорваться вперед, как в сорок первом, не может, хотя рвется изо всей мочи.

В прошлые разы после таких ударов оставались ошметки от дивизий, сгоревшие и брошенные тыловые колонны и вопрос комдива комдиву — "Вы тут, как я, с одним штабом?" А тут немцы били и отскакивали, били и отскакивали, собирались с силами и снова били. И снова отскакивали. Вроде бы замолчавшие противотанковые пушки огрызались снова и снова, и никак не могли немцы сдвинуть фронт.

День прошел в напряженном тяжком ожидании вестей. Правый фланг затянуло дымом, сливавшимся с хмурым небом, за Аксаем было по-прежнему тихо, но всякий понимал, что то расстояние, на котором сейчас идут бои, танки в случае чего пройдут за каких-то полчаса.

С наступлением темноты западный край неба снова отсвечивал багровым, в той стороне будто рокотала дальняя гроза и все кипело и плавилось точно в гигантской мартеновской печи. В те короткие минуты отдыха, в какие завзятый курильщик потянулся бы к папиросе, Денисенко выходил на воздух и напряженно вслушивался в этот далекий гром. По привычке держа поднятыми вверх кисти рук, он своим тонким и очень чутким слухом ловил каждый звук.

Лицо его совершенно не меняло выражения. Тяжелые припухшие от вечной бессонницы веки были почти недвижимы, будто он старался не моргнуть лишний раз, чтобы ничего не упустить и не прослушать.

— А все-таки, это не Перекоп! — сказал он вдруг с силой, будто эти слова решали что-то важное и обернулся к Алексею, глядя ему в глаза, словно ища у старого товарища подтверждения своим мыслям. — Нет, не Перекоп. Тогда они шли чтобы взять и отобрать. Теперь они на прорыв идут, своих из капкана вытянуть хотят. А мы у них на пути. И чую я, что коли сдюжим — война по-другому повернется. Артиллерию видал нашу? “Танки!” для них больше не “смерть”. Не “умри”, а “убей”. Поняли, хлопцы, что немца и в танке бить можно. И очень хорошо. Должны, должны мы сдюжить…. Потому что коли не сдюжим, — добавил он тяжело, но спокойно, — нам и впрямь, как ты говорил, встретиться в одном окопе. Да там и остаться.

Поздно вечером возвратился Романов. Доставил раненых из полка, доложил, что теперь санрота развернута как положено, порядок восстановлен. Да, людей у них меньше половины, уже справляются, но нужно затребовать пополнение.

Докладывал он как всегда спокойно и по существу, только голос был подчеркнуто ровным.

— Старшего врача полка у них вчера при бомбежке убило. Командира санроты третьего дня эвакуировали. Одного младшего врача с осени некомплект. Там один младший врач да фельдшер из батальона… приблудился. Оба нервы потеряли, — рассказывал он, очень тщательно и усердно намывая руки. — Пришлось задержаться, чтобы порядок навести, — он покосился на сбитый кулак и густо прошелся йодом по ссадинам.

— Прямо настолько?

— Объяснял их фельдшеру важность правильной иммобилизации. Субординации заодно. И настроения паникерские пресек, — он снова с мрачным удовлетворением взглянул на разбитые костяшки пальцев. Сестра надела ему перчатку.

* * *

И второй день, и третий положение фронта не менялось ни в какую сторону. А потом синий зимний вечер породил глухой лязг, странный рокочущий звук, который был бы похож на внезапное начало ледохода, шум сталкивающихся льдин, не будь он таким размеренным и ритмичным.

"Танки, — произнес кто-то, но не тем памятным по сорок первому отчаянно-обреченным голосом, а спокойно и уверенно, — а вот и наши танки”. И вслед за этими словами в дверях командного пункта, он же аптека, он же импровизированный склад самого необходимого, возник человек в танкистском комбинезоне, но со "змеями" на петлицах — старший врач танковой бригады.


В ту ночь правый фланг снова кипел. Темнота гроздьями выплевывала острые пламенные иглы — это били "катюши". Через несколько секунд доносило тяжелые глухие разрывы. Край горизонта вспухал клубами дыма и багровел, будто наливаясь кровью. Все решал сейчас этот правый фланг.

А здесь, как в глазу бури, держалась та же напряженная тишина. Раненых было не так много, чтобы смены из двенадцати часов пора было делать суточными. Дневная смена вслушивалась, в который раз уже, в тревожные раскаты ниже по реке, и отправлялась на отдых.

Жилищем для комначсостава стал небольшой домик-сторожка, сложенный из такого же потемневшего кирпича, что и склады. Его стены рассекали две глубоких трещины, но дом держался крепко. В нем даже уцелела печь, правда топить ее приходилось очень часто, чтобы тепло не уходило сквозь эти трещины. Единственную комнату, почти по восточным традициям, делил на мужскую и женскую половины кусок брезента от старой палатки. Здесь спали после смены и пили чай, точнее кипяток, который подкрашивали малиновым сиропом на сахарине, по цвету напоминающим раствор марганцовки. Его отмеряли из бутылочки маленькой ложкой как микстуру.

Привлеченные теплом и запахом жилья, скреблись под полом мыши, но на глаза они не показывались ни разу. Только с тихим деловитым хрустом что-то не то грызли, не то копали. От печи шел ровный жар, но от стен тянуло холодом и под ногами гуляли сквозняки. Засыпаешь и с одного боку припекает, с другого морозит.

На фронте людям редко снятся сны. Эту закономерность Огнев уяснил для себя еще в Империалистическую. Крайняя, немыслимая для мирного времени насыщенность всякого дня событиями не оставляет для них никакого места в минуты отдыха. Но на этот раз не то жар от раскаленной печи, у которой он уснул, не то запах соломы, служившей постелью, воскресили в памяти зной последнего мирного лета в предвоенном Киеве, в четырнадцатом, и рассветную рыбалку на Днепре. Во сне, где не может быть логики, он откуда-то знал, что сейчас, едва они с другом вернутся домой, им скажут, что началась война. Но поплавок из гусиного пера дрожал, от него расходились по воде круги, и взгляд волей-неволей цеплялся за это дрожание воды. Он всматривался и всматривался в эти круги, пока не открыл глаза и не проснулся сам, легко, как не просыпался уже очень давно.

Было еще темно. У пышущей жаром печи, обняв колени, сидела Токарева, подперев кулаком щеку, и смотрела на огонь и начинающий шуметь чайник. Отблески пламени отражались в ее очках.

— Хозяйничаю немножко, — сказала она шепотом. — Все равно не спится, — она перевела взгляд от чайника на крохотное слепое окошко, — Может быть, я ошибаюсь, но по-моему… По-моему, что-то поменялось в лучшую сторону. Извините, коллега, я не знаю как сказать точнее. Впрочем, Степан Григорьевич уехал в штаб дивизии. Вот так, ни свет, ни заря.

Предположения Лилии Юрьевны, по-прежнему очень гражданского человека, все-таки держались на вещах более прочных, чем интуиция. Едва выйдя на улицу, Огнев понял, что Денисенко отправился в штаб не просто так, а уловив своим чутким слухом изменившиеся звуки близкого фронта. Разрывов было не слышно!

Тем же утром всезнающий "солдатский телеграф" принес новость, еще не попавшую в сводки, но передаваемую из уст в уста как без сомнения верную: немцы взяты под Сталинградом в плотное кольцо, оно замкнулось и выбраться оттуда врагу не удастся. Попытка пробиться к ним уже провалилась, и те танки, что пытались прорваться к Сталинграду, догорают в степи.

Денисенко вернулся, когда уже совершенно рассвело. Поземка кружила у него под ногами, пока он шел к командному пункту, и под каждым шагом возникали снежные облачка. Обветренное, красное от ледяного ветра лицо его светилось какой-то отчаянной, яростной радостью. Ветер окутывал его снежной пылью, но он, казалось этого не замечал. Концы отросших наконец усов, опушенные инеем, победно торчали вверх, будто у маршала Буденного.

— Дождались! — прогремел он, — Дождались, Алексей Петрович!

— Взяли-таки фрицев в колечко? Слышал, "солдатский телеграф" тебя опередил, Степан Григорьевич!

— Лучше, — Денисенко внимательно вгляделся в лицо старого товарища, — Лучше! Знаешь, кого наша дивизия била все эти дни? Кто, кровью умывшись, сейчас откатился за Аксай? Чьи танки тут горели, знаешь?! Манштейна! — обратясь к фронту, он потряс сжатым кулаком, — Вот! Вот ему гаду, за Крым!

В первый раз даже не с того дня, как получил похоронку, а как бы не с начала войны даже Степан Григорьевич торжествующе рассмеялся, глядя на запад и будто вторя его хриплому голосу, за краем отозвалась дальняя, но тяжелая канонада.

Пожалуй, ни для кого больше в части этот успех не значил так много, как для него. Денисенко видел немцев в четырнадцатом и в восемнадцатом году, когда интервенты хозяйничали в его родных краях. Он видел, как железной лавиной шли они по крымской земле в сорок первом. И сейчас, на излете сорок второго, на его глазах вся эта хваленая, безжалостная, выплавленная в крупповских печах немецкая кувалда на полном замахе слетела с рукояти и упала на мерзлую землю, лишенная своей гибельной силы.

Загрузка...