Глава 3

Нет ничего лучше ощущения домашнего уюта.

За окном — лиловый сумрак, злой зимний ветер гремит наружным жестяным подоконником, наметает на унылые безлюдные улицы ледяную крупу, раскачивает антенны на крышах. А тут, дома, благодать и спокойствие: свистит на кухне закипевший чайник, расплывчатым салатным пятном ложится на стены и потолок тень абажура и пожилая женщина с усталыми ласковыми глазами суетится вокруг накрытого стола, то и дело спрашивая:

— Димочка, может быть, еще чайку выпьете? Может, пирога еще возьмете?

От всего этого Дима Ковалев отвык столь давно, что кажется — и не было подобного никогда: ни заботы, ни зеленого абажура, ни горячего чая с домашним пирогом. Кажется, не реальность это, а добрый-добрый сон из прошлой жизни, к которой больше не будет возврата. И невольно хочется ущипнуть себя, чтобы удостовериться: не сон это, а нормальное человеческое бытие…

Сидя за столом в своей инвалидной коляске, Дима смущался. И не только потому, что отвык от такого внимания к себе. Грязный, небритый, не видевший бани несколько месяцев, он чувствовал себя в этой скромной, но чистой квартире очень скованно.

На пороге комнаты появился Илья с целлофановым свертком в руках.

— Так, Митя, я ванну набрал, сейчас тебя помыться отнесу, в чистое переоденешься, — энергично произнес он. — А твои старые шмотки, уж извини, выбросить придется.

С этими словами Дембель положил рядом с бывшим однополчанином новую одежду: белье, джинсовую рубашку, куртку и, немного засмущавшись, брюки.

— Белье чистое, рубашку я только два раза надевал, потом выстирал, а куртка и брюки от покойного братана Лехи остались, — вздохнул Корнилов. — Старенькие, но стираные. Ладно, хватит чаевничать — потом у меня в комнате посидим, чего-нибудь покрепче выпьем. Тебе как, мыться помочь или сам справишься?..

Спустя минут сорок Ковалев, раскрасневшийся после горячей ванны, сидел в комнатке Ильи, довольно щурясь. Люди, еще недавно видевшие этого молодого человека у входа на рынок с аккордеоном в руках, вряд ли бы теперь узнали в нем профессионального нищего. Вымытый, выбритый, благоухающий туалетной водой, он выглядел теперь непривычно свежо и молодо. Да и взгляд инвалида изменился: не было в нем теперь былой затравленности, не было страха и боли…

— Ну что, Дима, надо бы за встречу выпить, — улыбнулся Дембель, извлекая из бара бутылку подаренной на рынке водки и микроскопические стопочки. — Ты водку-то пьешь?

Ковалев с трудом подавил в себе тяжелый вздох.

— Я все пью. И даже чаще, чем следует… Знаешь, на рынке этом долбаном день-деньской сижу, на аккордеоне играю, народ-то сочувствует… Боюсь, не спиться бы мне с такой жизнью…

— Знаешь, Дима, — Илья разлил спиртное по стопочкам, — каждый нормальный человек считает свою жизнь такой, какой ее видит. И у тебя, и у меня в прошлом всякое было: и хорошее, и хреновое. Если хорошее не замечать, а видеть только дерьмо, значит, и жизнь твоя такая. И наоборот… Наша жизнь всегда такая, какой ты ее сам представляешь.

— А будущее? — взвесив в руке стопочку с водкой, надрывно спросил Ковалев. — Какое у меня, безногого, будущее может быть? Как мне на кусок хлеба заработать? Где жить? Кто за меня замуж пойдет? Да и вообще — кому я такой на хер нужен? Правильно говорят умные люди: имеем — не ценим. Вот в девяносто четвертом призвали меня и в Северо-Кавказский округ отправили. Ясно для чего — на пушечное мясо, в Чечню, «единую и неделимую» защищать. Помню, в Грозном впервые в жизни раненых на войне увидел, двух танкистов. У одного кожа с черепа содрана, у другого — ступня расплющена. Как я им сочувствовал! Это потом уже задним умом дошел — завидовать я им тогда должен был! — Дима, заводясь, уже размахивал стопочкой, расплескивая водку. — Кожу на голове зашить можно, кости по осколкам собрать… Мне бы так. А новые ноги не вырастут. Эх, бля, да чего уж там… — горестно закончил он.

— Ладно, об этом как-нибудь потом поговорим, — поморщился Дембель и, сделав небольшую, но вескую паузу, продолжил: — Ты тем танкистам раненым завидуешь, а ребята, которых «грузом 200» в Россию отправили, тебе бы позавидовали. По мне, так лучше быть без ног, но живым. Главное, что ты жив. Ну что, Димка… Давай, за встречу.

Друзья, подняв стопки, чокнулись и, выпив, закурили.

— Знаешь, я когда тебя сегодня днем увидел, думал, что обознался, — жадно затягиваясь, сказал Ковалев.

Илья оживился — теперь самое время переменить тему, поговорить о чем-то другом, лишь бы не растравливать товарищу душу. Пусть — о бандитах, пусть — о нашем тяжелом времени, пусть — о жизни в этом городке, но только не об инвалидности Димы.

— И почему же ты так подумал? — хмыкнул Корнилов.

— Так ведь наш ротный говорил, что вроде бы весь ваш первый взвод чечены на блокпосту в капусту покрошили… Взводного вашего, Андрюшку Шаповалова, Игорька из Калуги, ну, который по лыжам кандидатом в мастера спорта был, Валерку из Ростова, Эльдара из Казани… Кто там еще с тобой-то служил?

— Много было, — помрачнел Илья. — Земля им пухом… Как теперь помню — девятого мая девяносто шестого года это случилось… А из нашего взвода один лишь я остался. И не чечены это были…

— А кто?

— Долго рассказывать, потом как-нибудь. Ладно, давай за пацанов выпьем, что оттуда не вернулись… вечная им память!

Выпили молча, не чокаясь, не глядя друг другу в глаза — как и принято за погибших друзей.

Сигарета, зажатая между пальцами Ильи, тихо тлела, и ее полупрозрачный дымок, напоминавший какое-то фантастическое растение, курился над столом.

— Ладно, а к этому грязному цыгану Яше… рабовладельцу хренову, как попал-то? — спросил Дембель, впечатывая окурок в пепельницу.

— Как все, — равнодушно ответствовал Дима. — Сам в рабство продался…

— Постой, постой… — Корнилов не верил своим ушам. — Как это — продался?.. Сейчас же не Древний Рим, конец двадцатого века… Как это живой человек сам себя в рабство-то продать может?

— Живой человек с голодухи да с отчаяния еще и не то может, — ответил Ковалев с неожиданным ожесточением. — Знаешь, ноги-то как я потерял? Взводный наш отправил меня да еще двух молодых в брошенный дом — проверить, что и как. Проверили — все нормально, два обгоревших трупа, а наших, не наших — неизвестно. На обратном пути на «зверей» напоролись. Одного молодого сразу убили, а мы с другим, Васькой из Зеленограда, в камнях залегли. Патронов — по рожку на брата, сам понимаешь, невыкрутка. Чечены тоже залегли. Дело к вечеру, а в горах, как сам знаешь, рано темнеет. Решили — отсидимся до темноты и к своим пробиться попробуем. То, что сзади на нас нападут, не ждали — за спиной скала метров пять и почти отвесная.

— Ошиблись? — догадался Илья.

— Конечно, ошиблись… Чечены-то горные тропки как свои пять пальцев знают. Пара человек осталась напротив нас, постреливали, головы поднять не давали, а остальные в обход двинулись. Ваську гранатой накрыли — сразу в клочья. И понял я — все, не хрена больше ловить. Патронов штук пять осталось. А там внизу пересохший канал был. Решил я по дну его уходить. Только поднялся — мне по ногам длинной очередью и рубанули… Братан, извини, разнервничался… Водки немного плесни, а?!

Илья молча налил собеседнику спиртного, и Дима, мгновенно осушив стопочку, вновь потянулся к сигарете.

— Закусил бы, — посоветовал Илья строго.

— Да обожди, дай рассказать, — отмахнулся инвалид, и Дембель понял: сейчас Диму ни в коем случае нельзя перебивать. Сейчас у Ковалева, может быть, первая за всю послеармейскую жизнь возможность выговориться, излить душу…

— И дальше что было? — Корнилов подался корпусом к собеседнику.

— Ну, что было… Когда очнулся — не знаю. Помню только, что боль в ногах адская. Кровь подсохла, корка в раны впивается — жуть! Оказалось — завезли меня те чечены в какой-то горный поселок. На хрена я им, раненный, понадобился, чего на месте не пристрелили — до сих пор не пойму. Попробовал подняться — какое там! Думал, сдохну на месте. Так и лежал часа два, стонал. Потом, помню, пришел какой-то их командир — черный, бородатый, как черт, с зеленой повязкой на голове. «Федерал, мент или наемник?» — спрашивает. Я сказал, чечен тот документы мои посмотрел и молча вышел. Если бы наемником был — убил бы на месте, у них это просто. А так… Знаешь, Илюха, раньше я этих горцев хуже зверей диких считал, а раненный, в плену, убедился — есть и среди них люди порядочные. Накормили, воды дали, даже врача прислали — нашего старлея-медика, тоже пленного. Там таких много было… Что потом — не помню, в забытьи все время лежал, если бы не тот старлей, не выжить бы мне.

— И долго ты у них в плену был? — спросил Илья.

— Не знаю. Не помню. Часов у меня не было, календаря тоже. Уже потом посчитал — месяца четыре, не меньше. А то и полгода.

— Ноги там отняли? — осведомился Илья и тут же укорил себя за неуместность вопроса.

Но теперь Ковалев хранил на лице полное равнодушие.

— Там. А по-другому и нельзя было. Лекарств нет, аппаратуры нет, единственный госпиталь — в двадцати километрах по горной дороге, да и тот только для чеченов да саудовских арабов, что на их стороне воевали… А у меня все кости раздроблены. Короче, выбор небольшой: или гангрена и смерть в муках, или ампутация, но жизнь. Ну, тот старлей-военврач мне ножки-то и оттяпал. Наркоз знаешь какой? Две бутылки водки, пара папирос с анашой — и все. На следующий день очнулся — чувствую, горят у меня ступни. Каждую клеточку ощущаю, даже, казалось, пальцами ног шевелить могу. А как посмотрел на одеяло, где оно ноги должно прикрывать, заплакал: пусто… — Сунув в рот погасший окурок, рассказчик судорожным движением прикурил. — Ну, а потом конец войне, а значит — пленными меняться надо. Чечены-то хитрые: тех пленных, что посильней, без ранений, дальше в горы погнали, на строительство тоннеля в Грузию да на будущие обмены, а таких доходяг, как я, вернуть решили. На хрена им безногие и безрукие? Даже денег и шмоток на дорогу дали. Знаешь, я как вспомню того бородатого командира, Исой его звали, так даже прослезиться хочется. Кто я ему? Враг, оккупант. Может, я его брата убил, может, отца… Сам знаешь, как это: стреляешь, а в кого — хрен его знает. А он мне, по сути, жизнь спас. Помню, еще на прощание триста тысяч старыми сунул, свитер, полушубок… Иди, говорит, Дима на Родину, и скажи своим русским, что мы такие же люди, как и все. Только вот воевать с нами не надо.

— И что на Родине? — задумчиво спросил Илья, хотя уже приблизительно знал — что.

— Приняла меня Родина с распростертыми объятиями, и в каждом объятии было по нокауту, — выдохнул из себя инвалид. — Полк-то наш уже давно вывели, меня, как я понял, в погибшие записали. Документы мои где-то потерялись, денег почти не дали. Короче, набрали таких, как я, калек полный «борт» и отправили сперва во Владикавказ, а потом в Ростов, в военный госпиталь. Проторчал я там полтора месяца. Жрать нечего, холод, тоска, грязь… Инвалиды наши, у кого руки целы, по ночам на картинки дрочат, хрипят, скулят, жопами по простыням елозят. И водки ни грамма. Хотел даже руки на себя наложить — в последний момент санитары из петли вынули… Ну а вынув, избили хорошенько: мол, ты удавишься, а нам потом под суд? И понял я: когда младший сержант Ковалев был здоровый и сильный, был он Родине нужен. А когда, защищая Родину, лишился младший сержант Ковалев ног — на хрен он кому сдался.

— Ладно тебе, Дима… Никогда не надо путать Родину и государство, — укорил Илья и, спохватившись, поинтересовался: — А дальше-то что?

— А дальше… Дали мне эту самую инвалидную коляску, насовали каких-то бумажек, денег на дорогу выписали и домой отправили. А в Новокузнецк, где я живу, как сам понимаешь, только через Москву можно ехать. Выкатился я с вокзала на своей коляске, а дальше что делать — не знаю. Ну, приеду я домой, герой безногий, и что потом? Мать померла, когда я еще в сержантской учебке был, отец-шахтер в забое погиб, породой завалило. Одна сестра младшенькая, Оксанка, и осталась. Малолетка — только в прошлом году школу закончила. Вот и прикинул я, что буду ей, молодой и красивой, обузой. Ей-то небось и к подружкам хочется, и с кавалерами на танцы сходить, и на природу… А так придется с братом-героем дома сидеть, ухаживать, на колясочке возить. Денег-то у нее теперь не густо, наверное… Она-то в чем виновата? Чего я должен ей жизнь ломать? Пусть лучше считает, что брат ее Дима геройски погиб от пули супостатов, защищая конституционный строй. И похоронка на меня наверняка давно получена, и слезы по мне уже все отплаканы… И знаешь, Илюха, как подумал обо всем этом, тоска на меня в Москве нашла, точно как в ростовском госпитале. Думал еще на вокзале: раскачу колясочку свою инвалидную — и под поезд. А потом передумал… Короче, осмотрелся я, нашел дешевую забегаловку, заехал туда и нажрался в хлам. От души нажрался. В первый раз от души. Наутро в подсобке той тошниловки протрезвел — слава богу, поварихи, добрые тетки, там ночевать оставили. Протрезвел и понял: если вновь флакон водяры не засосу — кранты, подохну. Деньги, к счастью, были — вот я на них в Москве первую неделю и гудел.

— А в наш городок, к цыгану этому, как занесло? — мягко спросил Корнилов, разливая по стопочкам спиртное.

— Вот я и говорю — как все, — отреагировал Дима. — Деньги кончились, документы, что у меня были, то ли потерял, то ли украли. Знаешь, когда с того света вернулся и живешь в угаре, не до бумажек… И подвернулся мне в той тошниловке, где я бухал, какой-то молодой молдаван. Есть, говорит, для тебя хорошая работа. Согласишься — все тебе будет: и крыша над головой, и хлеб с маслом, и даже стакан водяры перед сном. Ну, выбора у меня, понимаешь, вновь никакого — выпил я с тем молдаваном, ударили по рукам. Отвезли меня на какую-то квартиру, накормили-напоили, побрили, вымыли и даже похмелили. Протрезвел, смотрю — а на хате той инвалидов, что в ростовском госпитале в девяносто седьмом: кто безрукий, кто безногий, на колясочке, вроде моей, кто слепой… Старики какие-то грязные, детишки неумытые, цыганки с тряпичными куклами, дауны с оплывшими мордами. И все о каких-то «точках» между собой базарят — у рынков, мол, подают лучше, а в метро теперь — хуже. А лучше всего, мол, в электричках. Как засек я слово «подают», так все и понял. Да и молдаван мне в тот же день объяснил, что за работа: милостыню клянчить. Короче, послал я его на хрен, руками до хохотальника не дотянулся, хоть в рожу сытую плюнул… Били меня, Илюха, не поверишь — в синий цвет. С коляски сбросили, отнесли в темный подвал, на сутки заперли. На следующий день опять тот молдаван приходит — мол, если не согласишься, это еще цветочки, а ягодки впереди. Короче, пришлось согласиться… Поставили меня на какой-то улице в Сокольниках, прямо на разделительной полосе, у перекрестка. Надели камуфляж, повесили на грудь картонку — мол, помогите на протезы собрать. Стоишь, бывало, в своей коляске на разделительной, слева-справа машины мчатся… А как остановятся на светофоре, подъезжаешь к самой крутой и молча руку вытягиваешь. Там я главную хитрость нищенства и постиг: никогда в глаза человеку не глядеть. Смотреть надо в переносицу — вроде у тебя честный и открытый взгляд. И стоишь, стоишь с протянутой рукой, смотришь этому крутому в навороченной тачке меж глаз. А «новый русский», что в тачке своей сидит, сразу что-то вроде невольного стыда испытывает: мол, у него «мерс» за сто штук баксов, и любовница длинноногая, и коттедж на Рублевке, но ведь он за это кровь мешками не проливал, а тут безногому парню на протезы не хватает. Давали, конечно, хорошо. Один чудак даже сто баксов сунул. Заныкал я эти деньги — думаю, хрен с ним, самое время куда-нибудь в другое место податься. Да нашел мой хозяин ту нычку.

— Бил? — нехорошо прищурясь, спросил Корнилов.

— Нет. На хате приподнял сзади с коляски — и на пол бросил. И так раз пять подряд. А на пол перед этим битого стекла насыпал. И сказал — еще один раз за подобным засечет, руки ампутирует, буду «самоваром»… Это которые без рук, без ног, уши вместо ручек, а хер вместо краника. И ампутировал бы — кто я для них? «Батрак» — так они меж собой нас и называют… Три месяца я на молдаван вкалывал как проклятый. Всего насмотрелся, всего наслушался. Кто бы мог подумать, что нищенство — и наука, и искусство, и бизнес! Опытный хозяин больше двух недель на одном месте «батрака» держать не будет — если уж человек примелькается, ему никто и рубля рваного не подаст. Вот и перекидывали нас из одного района в другой. Иногда нищих меняют, в карты проигрывают или продают — как меня, например.

— Кроме тебя, инвалиды войны там были? — спросил Дембель.

— Вроде до меня были, но сам я не видел. Хозяин мой как-то обмолвился, что собирается поездить по приютам, госпиталям да домам престарелых — новых «батраков» вербовать. Да не успел — то ли неприятности у него начались, то ли еще что, только продал он меня цыганам в Подольск. Но и там я долго не задержался: приехал этот самый Яша Федоров и выменял меня на пацаненка-беспризорника и задний мост к «КамАЗу». Точно вещь какую-то…

— Удрать не пытался?

— Без денег? Без документов? На этой коляске? Да и куда бежать — домой, к Оксанке? Думаешь, я ей нужен?

— Да уж… — Илья с трудом подавил в себе глубокий вздох. — Далеко не убежишь…

— Нашел я себе одну отраду: музыку, — при этих словах взгляд Димы неожиданно просветлел. — Я ведь когда-то в своем Новокузнецке музыкальную школу по классу аккордеона закончил, даже на Доске почета висел. Вижу — у Яши на антресолях футляр с аккордеоном пылится, попросил — дай, мол, может, вспомню чего. Ну, сыграл пару мелодий, вроде полегчало. А цыган, сукин сын, и это себе на пользу обратил. Играй, говорит, что-нибудь жалостливое или частушки какие, люди-то тебе больше давать будут. Знаешь, Илюха, а я и не против. Одно дело — когда просто с протянутой рукой в коляске сидишь, а другое — когда народ песнями веселишь. Вроде и не за убогость тебе деньги дают и водяру наливают, а как гонорар артисту…

Корнилов молча разлил остаток водки. Приподнял стопочку, аккуратно взвесил в руке, взглянул на собеседника исподлобья…

Глядя на Диму, вряд ли можно было сказать, что на долю этого молодого, симпатичного парня выпало столько испытаний, сколько хватило бы и десятку. Война, плен, инвалидность, унижения, скитания, рабство… А сколько таких Ковалевых после чеченской войны по всей России — безруких, безногих, с подорванной психикой, опустившихся, спившихся парней, которым бы жить и жить: жениться, растить детей, работать, учиться…

Дембель мотнул головой, отгоняя печальные мысли. Конечно, он не в состоянии помочь всем… Но можно сделать добро хотя бы для одного. И если он не поможет Димке, то никогда себе этого не простит.

— Ладно, Митя, давай это допьем и больше не будем, — предложил Корнилов устало.

— Почему? — Ковалев был настроен на продолжение пьянки.

— Потому, что на жизнь надо смотреть трезво, какой бы хреновой эта жизнь ни казалась.

— Ни хрена ты, Илюха, не понимаешь, — поморщился бывший однополчанин, поглядывая в сторону бара, за стеклом которого вызывающе блестела латунная пробка еще одной поллитровки.

— А чего тут понимать?

— Я, когда пьяный, о своей жизни паскудной не думаю. А как протрезвею — думать начинаю. И так мне хер-рово от этих дум…

— Это потому, что ты сам ничего не пытался изменить. И никто тебе не помогал. А теперь мы с тобой вдвоем, и обязательно попробуем что-нибудь сделать, — успокоил Дембель. — Вот что, Дима: поживи-ка пока у нас, отоспись, оклемайся, в себя приди… Сегодня суббота, — Корнилов принялся загибать пальцы, — завтра воскресенье… В понедельник я тебя в военкомат отвезу. Военком у нас, майор, классный мужик и очень толковый, я его хорошо знаю. Объясним, что и как, может, пособит чем. А если и не пособит, то хоть присоветует. Да и какая-никакая, а — власть.

…Спустя полчаса бывшие однополчане лежали в кроватях. Скупой свет луны пробивался сквозь незашторенное окно, и лицо Ковалева в этом мертвенном свете казалось неестественно бледным.

— Илюха, спишь? — шепотом спросил Дима.

— Нет. Думаю.

— О чем?

— Да так, вообще… О жизни нашей.

— Ты бы лучше о себе подумал. — Ковалев приподнялся на локте.

— А что мне о себе-то думать? Со мной все ясно.

— Со Сникерсом, с бандитом этим, на рынке ты зря заелся.

— И что теперь?

— Теперь жди неприятностей.

— Да ладно тебе, Дима… Неприятности никогда не приходят сами по себе. Неприятности приходят тогда, когда начинаешь к ним готовиться…

Загрузка...