4

Тротуар Чарлотт-стрит покрывала зеленоватая жижа, в ней плавали клочки синей оберточной бумаги и пучки соломы из овощных лавок. Проходя мимо открытых прилавков, Лялька уловила запах грибов, разогретого оливкового масла и нездешних цветов. Напевая под нос, она выбирала, куда ступить своей маленькой ножкой. Что за бес в меня вселился, думала она. На месте не могу усидеть. Утром играла на фортепьяно. Умышленно выбрала вещь, которую особенно любил Алекс. Играла, пока боль не стала жечь глаза, пока в горле не застрял ком. А что потом? В слезах — почти счастливых — заиграла Шопена. Пальцы летали над клавишами, вспоминая. Внезапная радость. Щеки пылают. А когда закончила, в голове зазвучал насмешливый голос Алекса: «Вот видишь, тебе без меня гораздо лучше. Разве не так? Ведь нам никогда не нравилась одна и та же музыка».

Что ж, подумала Лялька, теперь она сможет удивить его. В этом что-то есть. И сама удивилась, как сильно ей этого хочется. Такое с ней уже бывало. Чем можно поразить Алекса? — ломала она голову. Любовниками? Этим его не проймешь. Не докучать ему больше? К этому он быстро привыкнет. И вдруг появляется эта возможность. Прямо как на тарелочке. Как некий дар Господень. И вот она ждет не дождется, ожидая, когда, наконец, сможет выложить ему эту новость. Решения своего она не изменит, хотя ему никогда ее не понять. Одна мысль об этом вызывала у Ляльки дрожь. Она уедет. Вот так вот. Скрытно. Будет путешествовать не как богачка, так говорила Кейти. Эта фраза и решила дело. Она не могла туда вернуться — в Краков, — ни за что не могла явиться туда как богатая американская туристка, чтобы таращиться на залитую светом Рыночную площадь. Ну как могла бы она прогуливаться между чудными старыми домами, где жили все друзья ее матери: Галина и Тадеуш, Ежи, Бобровские? Она слышала их имена все свое детство, они звучали как кадиш. Лялька знала, что сам город не пострадал, не то что Варшава. Сохранились даже постройки Казимежа[25]. Но старых ларьков, еврейских лавок, торгующих кожевенным товаром и медной посудой, магазинчиков дешевых товаров (за ними все жители Кракова отправлялись в Казимеж) — ничего этого не осталось. Суматоха, резкие запахи, лузга, которую сплевывали прямо под ноги, — все исчезло. Она это знала. И границы. Границ она все еще боялась. А ведь она все еще ощущает запах той телеги с сеном, где пряталась, когда бежала на юг много лет назад. И как теперь люди, уже вполне благополучные, могут лететь туда, будто ничего не произошло?

Но если поехать поездом, вторым классом, и остановиться в загородном доме какого-то поэта или в дешевых квартирах только-только построенных кварталов — это дело другое. Это не так страшно. Поэтому, когда Мендес позвонит, она скажет: «Кстати, в середине января я уезжаю».

На мгновение ее посетила предательская, беспочвенная надежда. Может быть, он испугается за нее? И что делать, промелькнула мысль, если Алекс скажет: «Лялька, прошу тебя, не уезжай. Ведь это опасно. Лучше вернись ко мне»?

И тут же прогнала эти фантазии. Грезы наяву. В последнее время это давалось нелегко. Она выходила на улицу — холодный воздух помогал освободиться от власти подобных мечтаний, но сейчас, несмотря на белый дождь, хлещущий прямо в лицо, она снова едва не впала в транс.

На встречу с Кейти она пришла рано, слишком рано. Тесный зальчик, где обычно толпилось множество людей и стоял шум, теперь казался опустевшим. Когда же, с раздражением подумала Лялька, она явится? Впрочем, разве Кейти когда-нибудь приходит вовремя? Ладно, неважно. Правда, у нее остается свободное время. Глядишь, память и выкинет какой-нибудь трюк. Щелк. Щелк.

— Бокал бургундского.

Щелк. Она когда-то читала, что от сонной болезни лечат препаратом Л-допа. Перед пациентами проходит вся жизнь, а затем — щелк, щелк — они пробуждаются. Но остаются во власти страшных образов. Всю жизнь, подумала Лялька, я была лунатиком, а теперь они явились, эти страшные образы — кадр за кадром, как в диафильме, и на этих кадрах возникают то надежда, то вдруг — насилие.


Как-то раз, когда они спали, Алекс нежно положил руку на ее горло, и она вскрикнула:

— Не делай так!

Он проснулся, очень обиженный:

— Что с тобой? Уж не думаешь ли ты, что я хотел тебя задушить?

— Нет, конечно, — поспешила она ответить. Но втянула голову в плечи. Отвернулась.

Конечно же, не хотел, в чем же тогда дело? Почему она почувствовала себя такой беззащитной, такой беспомощной? Казалось, память о насилии заставляет пульсировать вены на шее, вызывает нервное покалывание за ушами.

Он сердито потряс ее за плечо:

— Тебе надо показаться врачу!

— Хорошо, все хорошо.

А потом он лег на спину и уставился в потолок:

— Имей в виду, я совсем не уверен, что тебе можно помочь, если ты отказываешься хоть что-то вспоминать.

Она все еще пыталась защититься:

— Вздор, это все вздор. Все забывают раннее детство.

— Вовсе нет. Я, например, многое помню.

— Помнишь, что происходило, когда тебе и шести не было?

Пели птицы. Зеленый от листвы свет проник в мансардное окно и пустил по потолку круги размытых теней. Она повернулась к нему спиной.


— Еще бокал вина.

Сильный порыв ветра. Где же Кейти? Ожидание становилось невыносимым. Как она могла оставаться в настоящем? Она потерялась. Под босыми ступнями солома. Она ступает по острой гальке на каком-то холодном северном пляже, так двоюродный брат, в которого она влюблена, учит ее закалять подошвы. Интересно, как сложилась его судьба.

Она покачала головой. Вдовы живут так же? Лучше или хуже? Люди бы, конечно же, чувствовали себя с ней неловко. Сторонились бы ее. И она оставалась бы такой же одинокой. И те же голоса кричали-вопили бы в ее голове. Удалось бы спасти только гордость. Но принесло бы это утешение? Такой вопрос она задала себе впервые. Что бы она чувствовала, умри Мендес? На мгновение ее наполнило — и ужаснуло — чувство злой радости. Она просто не могла в это поверить. Неужели это правда? Неужели она чувствовала себя до такой степени униженной?

Однако потом она стала представлять себе, как его подвергают всяческим мучениям. Нет, это невыносимо. Вот он, тяжело больной, едва ковыляет по лабиринтам ее воображения, и достоверность этого образа заставляет ее закрыть глаза. Желание зла, пусть и длящееся всего лишь миг, может причинить ему вред. Сидя за столиком, она молча прогоняет вызванный воображением образ. И надрывно благословляет Мендеса. Уж не сходит ли она с ума?

А голос памяти не замолкает.

— Ты говоришь, я тебя опустошаю. Лишаю внутренней жизни. Но как, Алекс, скажи мне, как я это делаю? Видит Бог, портишь мне жизнь ты.

— Но в чем она, твоя жизнь? Откуда мне знать, ведь ты такая закрытая. А я хочу жить с человеком, который — часть внешнего мира. Я не могу жить в тесных камерах. Мы устроили такие по всему миру.

В ответ она расцарапала его, а он так и не понял, за что. Похоже, ее для него просто не существовало. Он даже не понимал, когда уязвляет ее сильнее всего.

Впрочем, однажды понял. Она почувствовала себя такой несчастной, что позвонила ему на работу. Зная при этом, что после соединения услышит холодный женский голос: «Это его жена?»

Лялька всегда терпеть не могла отвечать на этот вопрос.

— Соединить вас? Они все на совещании.

Что заставило ее на этот раз согласиться? Очевидно, отчаяние. В его голосе звучала растерянность:

— Что-нибудь случилось?

— Я просто… Хотела извиниться. За такой способ…

— Тебе разве не сказали, что я на совещании?

— Сказали. Просто я так расстроена… Из-за того, что было утром…

А он уже ничего не помнил. Забыл их ссору. И теперь только этот звонок вызвал его неудовольствие. Причинил неудобство. Как далек он был от нее в своем мужском мире, а ведь это же он говорил: «Лялька, ты такая скрытная, такая скрытная».

Что ж, теперь это правда. Она — скрытная. Она отбросила все свои чувства. Все. Отныне она больше не заговорит о своих страданиях. Ни с кем. И уж точно — не с Кейти. Никогда. Они теперь под крепким запором, и иногда она сама о них забывает. Разве не так?


— Лялька! Извини, ради Бога. Я страшно опоздала, да? Ты меня простишь? У меня было чудовищное утро.

А вот и Кейти. Огромная бархатная шляпа с обвисшими полями, смуглое лицо — пародия на Блумсбери[26]. Кейти приходилось одной рукой придерживать шляпу, выглядывать из-под нее было нелегко. Впрочем, шляпа ей шла. И хотя говорила она негромко, несколько человек, сидевших неподалеку, повернулись, с интересом наблюдая ее появление.

Лялька и сама ощутила некоторое изменение в атмосфере, и в ее тело словно бы влилась бодрость. Только что она сидела расслабленно, и вот ее мышцы обрели тонус, лицо оживилось. Она почувствовала, что физически превращается в ту Ляльку, которую знала Кейти, совсем не похожую на вялую витающую в облаках особу, какой была наедине с собой. Женщины рассмеялись.

— Что пьешь? — спросила Кейти. — Нет, мне нужно что-нибудь покрепче.

— Неужели все так плохо? — поддразнила ее Лялька.

— Нелепая история. Что возьмем? Это ведь греческое заведение, так? Ты уже сделала заказ? Как насчет хумуса, роллов в виноградных листьях и этих… ну такие ломти хлеба…

— Ты почему так оживлена?

— Ну, во-первых, я ношусь как угорелая с визами, — лицо Кейти сияло, она продолжала смеяться. — Нет, это ужас что такое. Вряд ли я могу кому-нибудь сказать всю правду… Лялька, ты можешь назвать меня скрытной?

Лялька недоверчиво посмотрела на нее.

— Скрытной? Нет.

— Вот именно. Так вот, вчера я провела полдня, помогая Джонни. Помнишь его? Он вроде бы композитор. Получил место в какой-то дорогущей школе. Бог его знает, как он туда попал. Ты не поверишь, но за целый семестр никто не догадался, что он вообще не умеет играть на фортепьяно. А вчера кто-то подарил школе потрясающий «Стейнвей». И Джонни — ну и оптимист — знаешь, что он сделал? Вдруг изобразил, что у него судорога в правой руке! Представляешь? Вся школа сидит в ожидании, когда он заиграет, а Джонни топчется, показывает скрюченную кисть — ни дать ни взять, фильм ужасов. И говорит: «Какая боль! Я не могу играть!» — Кейти все это живо продемонстрировала.

— А он мог?

— Никоим образом. Все просто умирали от неловкости. Ну и его тут же уволили. Я дала ему денег. Совсем немного. Но дело не в этом. История имела продолжение. Скажи, Лялька, по-твоему, я должна была рассказать об этом? Я имею в виду…

— Мужу? Не продолжай. Пожалуй, это было бы разумно. Ах, Кейти, Кейти…

— Да, теперь и я это понимаю. Но как все объяснить ему? Да не только ему, а кому бы то ни было. А ведь ясно было, что этого делать не следует. Ты же не забыла ту заваруху из-за такси? В прошлом месяце. Подумай сама.

— Да, но разве ты не помнишь, что и тогда все было точно так же. Все потому, что ты его не спросила.

— Ну и черт с ним. Он держится как добрый дядюшка, разве нет? Ну и с какой стати я должна все и всегда спрашивать? Я к такому не привыкла. Ну а если это было бессовестно с моей стороны, значит, я бессовестная. И тут ничего не поделаешь.

— Но он вправе на это рассчитывать.

— Ошибаешься. А ты знаешь, что я никогда ему не изменяла? Каждый раз думала — может, с этим? Может, на этот раз получится? А сегодня он заявил, что такой ловкой, изворотливой суки в жизни не встречал. Каково?

— Успокойся, ты преувеличиваешь.

— Вовсе нет. Поэтому я и опоздала. Ведь должна же я была ему ответить, как по-твоему?

— Кейти, почему бы тебе просто не рассказать ему все?

— Я и рассказываю, когда он спрашивает. Но как я могу предугадать, что ему может показаться свидетельством моего страшного вероломства?

— Я имела в виду, почему бы не рассказать ему всю правду?

— Тебе легко говорить. Где наш заказ, я умираю с голоду. Не знаю, как ты это делаешь. Я завидую тебе, Лялька. Тому, как ты сидишь, как скрещиваешь ноги. Ужас какая спокойная. Такая сильная. Все думают, я сильная, потому что от меня шум-гам, только это оттого, что я так несчастна, хоть плачь.

Кейти досадливо загасила сигарету, не докурив и до половины. Потом поглядела на Ляльку и рассмеялась.

— Чем ты занимаешься целыми днями? Тебе не скучно?

— Иногда. А тебе?

— Ну конечно, бывает. Бывает скучно. Чего я не пойму, так это почему ты не мечешься, никуда не рвешься. Ну как я.

— Чтобы чего-то достичь? Это ты хочешь сказать? Потому, наверно, что не знаю, чего хочу.

— Детей у тебя нет.

— Нет.

— Тебя это не огорчает? Не отвечай. Дети тут ни при чем. У меня их трое, все разные и славные, а я все равно работаю не покладая рук. Меня это буквально разрушает.

Лялька опустила голову, пожала печами:

— У меня нет твоей энергии. Или твоего таланта.

— Но мои силы на исходе. Мне приходится спать по девять часов, чтобы не упасть в обморок. А что до таланта…

— Да?

— Видишь ли, я еще ничего стоящего не сделала. И, похоже, уже не сделаю. Я ведь журналист. Кропаю статейки. И что с того?

Лялька покачала головой. Имя под статьей, известность — ни к чему такому она не стремилась. Ей это совершенно ни к чему.

Они приступили к еде.

— Знаешь, какой худший поступок в моей жизни? — спросила Кейти, прожевывая мелко нарубленную капусту. — Так слушай. Тогда поймешь, до чего могут дойти эти подонки.

— Худший поступок? — переспросила Лялька. — Зачем это рассказывать мне?

— Чувство вины, милая. Чувство вины. Так слушай. И осторожно с этим перцем — страшно злой.

— Я люблю чили.

— Так вот, я буквально украла жизнь одного мужчины. Он доверял мне, а я так с ним поступила. Он увидел меня в одном баре, заговорил со мной, и я слушала так, словно я смазливая дуреха с куриными мозгами. А потом все это в подробностях описала. Все говорили, что я счастливица. Счастливица! Представляешь? Я всю жизнь работала как проклятая, старалась утвердиться в профессии, но стоило мне сделать настоящую гадость — и я стала счастливицей.

— Должно быть, он был видной птицей.

— Правда. Похоже, ты никогда не читала мою газету, а то бы знала об этом. Вот таким был мой самый мерзкий поступок.

— Мне он не кажется таким уж мерзким. — Лялька засмеялась.

— Мерзкий, не сомневайся. Давай закажем еще бутылку. — Но Лялька уставилась на свою левую руку. На побледневшем лице отразился страх. — Что стряслось?

На среднем пальце левой руки над платиновым кольцом, снять которое было невозможно, четыре когтистые лапки нависали над пустым продолговатым гнездом.

— Посмотри. — И она протянула руку.

Кейти тоже посмотрела на огромный пустой овал:

— Ничего себе! Что здесь было?

— Сапфир.

— Тут мог быть и бриллиант. Камень застрахован?

— Думаю, да. Не в этом дело. — Лялька была в отчаянии, она едва сдерживала слезы. Внезапная пропажа казалась платой за поддельное дружество, на фальшивую личину, которую она надевала в присутствии Кейти. Ведь это было ее обручальное кольцо. И его утрата неожиданно оказалась такой тяжкой.

— Тут дефект в одной из лапок, — сказала Кейти.

— Да-да. Теперь вижу.

Кольцо было куплено двадцать лет назад в Брайтоне. Алекс стоял между Кларой и Лялькой и держал их за руки. Как большой сильный брат. Красивый. Только-только вернулся из пустыни. После войны, да, это было после войны, но пляжи все еще опутывали проволочные заграждения, кажется, так. Она только и смогла вспомнить, как они втроем, пошатываясь, шли вдоль этих заграждений, пьяные от пива и молодости, вдыхая запах морских брызг и водорослей. Шли и смеялись. Сколько тогда было Кларе? Никак не больше пятнадцати. И когда Алекс увидел ювелирную лавку, они — все трое — притихли и стали смотреть. Нелепая покупка. Он истратил все, что было в бумажнике, до последнего фунта, и потом ему пришлось добираться до своей части автостопом.

— Посмотри, какое свечение там, внутри, — сказала Клара.

— Ты не думаешь, что оно вульгарное? Такое большое.

Без сомнения, такого большого кольца на Брюер-стрит ни у кого не было. Там в основном были в ходу кольца с осколками бриллиантов.

— Разве может такой камень быть вульгарным?

Клара, еще такая молодая и совсем не завистливая. Лялька вспомнила, как Клара расцеловала их обоих.

— Будьте счастливы, — сказала она. — Да как вам не быть счастливыми, вы такие красивые.


— Да ты меня не слушала, — рассердилась Кейти.

Загрузка...