Дорога назад напоминала похоронную процессию, растянувшуюся во времени и пространстве. Мы не ехали — мы тащились. Лошади, почуяв близость дома, пытались прибавить шаг, но всадники их не пускали. Никто не хотел въезжать в ворота первым. Первым везти новости, от которых сослуживцы начнут смотреть исподлобья и станут задавать вопросы, на которые нет правильных ответов.
Тела наших — старика, молодого парня из пополнения и Емели — мы привязали поперёк сёдел их же коней. Они ехали с нами, молчаливые пассажиры, чей контракт истёк досрочно.
Я ехал во главе этого траурного кортежа, сгорбившись в седле. Каждый шаг коня отдавался тупой болью в отбитом плече и ещё более острой, фантомной болью где-то в районе совести. В моей голове, словно на сломанном мониторе, мигала красная надпись: «Потрачено». Три бойца потеряны безвозвратно. Три человека, которые поверили мне, побрились, мыли руки и учились держать строй, теперь были кусками остывающего мяса.
Ворота острога открыли не сразу. Полусонный караульный долго щурился в темноте — вроде и голоса знакомые, но не узнавая нас с виду — грязных, окровавленных, похожих на восставших мертвецов из дешёвого хоррора.
Наконец, створки со скрипом поползли в стороны.
Мы медленно въехали на плац. Жизнь здесь шла своим вечерним чередом: где-то лаяли собаки, пахло дымом и ужином. Но стоило нам появиться, как звуки начали стихать, словно кто-то медленно выкручивал ручку громкости на минимум. Казаки замирали, провожая нас взглядами. Они не высыпали в этот раз к стене сразу же, как было после возвращения из Волчьей Балки. Из-за системного давления Григория, чтобы «с нами не якшаться» или подкупа. Но они всё понимали и многие даже на расстоянии сопереживали нам. Они видели тела. Они видели кровь на наших доспехах.
И, разумеется, нас встречал «комитет по встрече».
Григорий стоял, опираясь плечом о столб коновязи, жевал вяленую рыбу, сплёвывая мелкие косточки. Его лицо, носящее следы «воспитательной работы» Захара и моей, кривилось в ухмылке. Он въедливо искал глазами что-то в тусклой освещённости и нашёл. Три лошади с погибшими, ещё с утра бывшими живыми.
Я видел, как в его единственном здоровом глазу зажёгся огонёк злорадства. Не скорби по своим, не злости на врага — а чистого, дистиллированного удовлетворения от того, что «выскочка Семён» не справился.
Я направил коня прямо к нему. Остановился в шаге. Спешился тяжело, чувствуя, как ноги гудят после долгой дороги.
Григорий не отодвинулся. Он расценил моё молчание как слабость. Как признание поражения.
— Ну что, вояка? — протянул он гнусавым, противным голосом, нарочно громко, чтобы слышали собравшиеся. — Привёз трофеи? Или только своих покойников, перекинутых через лошадей, словно мешки? Не сдюжили против турок. Хах. Это тебе не в нужниках копаться.
Он набрал воздуха, чтобы выдать новую порцию яда, уже открыл рот для следующей фразы, наверное, про то, что Орловский теперь с меня шкуру спустит.
Но я не стал слушать. Я просто устал. Устал от его голоса, от его интриг, от его существования.
Без замаха. Без предупреждения. Без красивых фраз из боевиков в стиле «Ублюдок, мать твою, а ну иди сюда, говно собачье…»
Я просто выбросил правую руку вперёд. Жёстко, коротко, вкладывая в удар весь вес тела, всю злость на Орловского, на турок, на себя самого.
Удар пришёлся точно в его болтливую челюсть.
Раздался сухой, неприятный хруст. Голова Григория мотнулась назад, ноги оторвались от земли. Он рухнул в пыль как мешок с картошкой, даже не успев вскрикнуть. Только глухо стукнулся затылком о утоптанную землю и затих, раскинув руки.
Тишина на вокруг стала абсолютной. Даже собаки заткнулись.
Я стоял над ним, потирая ноющие костяшки. Смотреть на него не хотелось. Хотелось вымыть руки. Спиртом. Тщательно.
— Ещё вопросы есть? — спросил я в пустоту, не повышая голоса.
Вопросов не было.
Я развернулся к своим парням, которые спешивались, помогая снять тела погибших.
— Занести ребят в часовню, — скомандовал я, и голос мой прозвучал скрипуче, как несмазанная петля. — Прохору — обмыть и подготовить к отпеванию. По высшему разряду.
— Сделаем, батя, — глухо отозвались казаки.
Я отошёл подальше в сторону, к стене частокола, прислонился спиной к шершавому дереву и сполз вниз, на корточки. Меня начало трясти. Отходняк. Из тела уходил жар, оставляя после себя пустоту и чернейшее чувство вины.
Я видел лицо старика. Видел, как он падает. Видел того молодого, которому снесли полчерепа. Это я их туда повёл. Я, «великий руководитель» и «стратег». Повёл в ловушку, зная, что это ловушка. Да, по приказу. Да, мы выжили. Да, мы нанесли урон. Но цена… Рентабельность этой операции была отрицательной.
— Не грызи себя, Семён.
Рядом опустился Захар. Он положил на моё колено свою здоровую руку. Другая, с кровавым крюком вместо кисти, покоилась на его бедре. Он выглядел усталым, но спокойным. Страшно спокойным.
— Это я виноват, Захар, — прошептал я, глядя в землю. — Мой просчёт. Не уберёг. Старик… он ведь поверил мне. Побрился. А я его под ятаган подставил.
— Дурак ты, батя, хоть и грамотный, — беззлобно сказал Захар. — Нет тут твоей вины.
К нам подошли Степан и Остап, который встретил нас у ворот и помогал с лошадьми.
— Захар правду говорит, — вмешался Степан, вытирая лицо тряпкой. — Против нас их двое на одного было. И не абы кого, а дели бешеных. Мы бы там все легли, если б не твой приказ в узость отойти.
— А старик… — Захар сплюнул. — Старик сам виноват, царствие ему небесное. Ты ж орал: «Держать строй!». А он? Полез героя корчить, Тимку закрывать, строй сломал, бок открыл.
— Молодые тоже, — поддакнул Остап, хмурясь, основываясь на личном опыте. — Горячие, неопытные. Им говорят: «Щиты сомкнуть», а они саблями размахивают, как на ярмарке. Так часто бывает. Ты, Семён, им в голову свой ум не вложишь враз. Война учит быстро, но берёт дорого.
— И ещё одно, Семён, — Захар спокойно понизил голос. — Никифора-то с нами не было. Из-за того, что Орловский его сразу в другую сторону на разведку отправил, мы оказались без опытного пластуна. А он каждый куст у Чёрного Яра знает. Он бы нас провёл так, что мы бы этим туркам в спину зашли. Без него мы, как слепые котята, тыкались.
Я молча поднял голову.
— Это было дело тёмное, — кивнул Остап. — Вас нарочно под удар подвели. Без разведки, уставших, в меньшинстве. То, что вы вернулись и ещё турок шуганули — это чудо небывалое и твоя заслуга. Так что не рви себя понапрасну. Не время.
Я слушал их и понимал: они правы. Объективно правы. Но субъективно… груз ответственности за «персонал» никуда не делся. Однако их слова стали тем самым обезболивающим, которое позволило мне подняться на ноги.
— Ладно, — я выдохнул, расправляя плечи. — Разберёмся потом. С погибшими сделайте всё по уму, как я наказал. Сейчас надо к сотнику. Доклад сам себя не сделает.
Тихон Петрович сидел у себя в избе при одной свече. Перед ним на столе лежала какая-то бумага с печатью — явно очередной «штрафной лист» от Орловского, но сотник не читал. Он смотрел на пламя.
Когда я вошёл, он поднял на меня тяжёлый взгляд. Увидел кровь на моей куртке, увидел моё лицо.
— Живой, — констатировал он. Не спросил, а утвердил факт.
— Живой, Тихон Петрович. И большая часть десятка со мной.
Я сел на лавку, не дожидаясь приглашения. Сейчас мне было плевать на субординацию.
— Старик погиб. Емеля. И Мишка молодой, — перечислил я сухие факты. — Это были дели. Около двадцати пяти сабель. Разведали боем, противника отогнали. Семь человек мы у них отняли, раненые тоже были. Дело сделали, да дорогой ценой.
Сотник молчал долго. Потом потянулся к шкафчику, достал глиняную бутыль и две кружки. Плеснул мутной жидкости.
— Выпей, — он придвинул одну кружку мне.
Я не стал отказываться. Крепкое хлебное вино обожгло горло, упало в желудок раскалённым шаром, и стало немного легче.
— Дели… — задумчиво произнёс Тихон Петрович, крутя кружку в пальцах. — Серьёзное дело. Это не просто набег, Семён. Это они щупают. Проверяют, крепко ли сидим. А мы… — он махнул рукой в сторону двери, намекая на резиденцию Орловского, — … мы тут не делом заняты и бумажки плодим.
— Орловский знал, — сказал я прямо. — Он знал, что посылает нас на смерть. Даже Никифора убрал, чтобы сложнее было.
— Знаю, — кивнул сотник. В его глазах мелькнула старая, волчья тоска. — Я пытался спорить. Сказал ему: дай хоть два десятка. А он: «Нечего ресурсы переводить, пусть герои себя покажут». Гнида он, Семён. Московская, лощёная гнида.
— Что дальше, батя? — спросил я. — Если турки вернутся большими силами? Мы с таким командованием не выстоим. Половина острога надломлена, вторая половина ябедничает друг на друга.
— Выстоим, — Тихон Петрович стукнул кулаком по столу. — Пока я сотник, острог не сдам. А Орловский… он тут гость. Сегодня есть, завтра нет. А нам здесь жить. Ты, главное, людей своих держи. Они теперь на тебя молятся. Ты их из пасти дьявола вытащил.
Он посмотрел на меня с каким-то новым выражением. Уважением, смешанным с опаской.
— Ты изменился, Семён. Раньше ты был просто лекарь. Умный, странный, но лекарь. И теперь, после Чёрного Яра, в ворота въехал воевода. Волчья Балка тебя закалила, но сегодня — сильно больше. Крепкий. Битый. Такого не согнёшь. Иди, отдохни. Завтра будет новый день и новые… бумаги. Я доведу до Орловского, что да как по Чёрному Яру.
Выйдя от сотника, я не пошёл в лекарскую избу. Ноги сами вынесли меня на задний двор, к штабелям брёвен, заготовленных для ремонта стены. Повсюду по территории эти брёвна…
Это было наше место. Тихое, скрытое от посторонних глаз тенью угловой башни.
Она была там. Сидела на самом верху, поджав ноги, и курила тонкую, длинную трубку. В свете полной луны её профиль казался вырезанным из слоновой кости. Дым вился вокруг её головы серебристым нимбом.
Я молча забрался на брёвна и сел рядом. Мы не говорили ни слова минут пять. Просто сидели и смотрели на звёзды, которые были здесь, в XVII веке, ярче и чище, чем в моём родном двадцать первом.
— Я знала, что ты вернёшься, — наконец произнесла Белла, не поворачивая головы. Голос её был тихим, спокойным, как ночная река.
— Откуда? — спросил я, глядя на свои руки. Они всё ещё были частично грязными, несмотря на умывание.
— Камешки гадальные так легли. И сердце подсказало, — она выпустила струйку дыма. — Я видела, как вы въехали. Как ты ударил этого пса у ворот. Красиво ударил. Без жалости.
— Я потерял троих, Белла.
— Война берёт свою плату, Семён, — она повернулась ко мне и положила тёплую ладонь мне на шею. — Ты не всесилен. Ты не можешь спасти всех. Ты спас большинство. Ты вернулся сам. Это уже больше, чем многие могли бы сделать.
Я прикрыл глаза, прижимаясь щекой к её ладони. От неё пахло табаком, полынью и свободой.
— Я устал, Белла. Я человек счёта и порядка, а не резни. Меня учили налаживать дело, а не резать глотки по оврагам.
— Ты делаешь то, что должен, чтобы выжить, — жёстко отрезала она. — Этот мир — бойня, Семён. Либо ты держишь топор, либо ложишься на колоду. Ты сегодня держал топор. Тебе больно, тебе противно, но ты выжил.
Она отложила трубку и притянула меня к себе. Я уткнулся лицом в её плечо, вдыхая её запах, пытаясь вытеснить из лёгких запах смерти.
— Знаешь, о чём я думал там, в Чёрном Яру? — прошептал я.
— О чём?
— О том, что я ещё не успел отчёт Орловскому сдать. Смешно, да? Смерть стоит рядом с косой, а у меня в голове — отчёты. Привычка прошлой жизни, будь она неладна.
Белла тихо рассмеялась. Её смех вибрировал у меня в груди.
— Ты странный человек, десятник Семён. Я не всегда тебя понимаю. Чужой ты здесь. Но, может быть, именно поэтому ты и держишься. Потому что видишь всё это… как задачу, которую нужно решить.
Мы сидели под луной, два чужака в этом жестоком мире. Дикие пограничные земли дышали прохладой, где-то вдалеке выл волк. А я чувствовал, как тепло её тела медленно растапливает ледяной ком у меня внутри.
— Завтра будет трудно, — сказал я, глядя в темноту. — Орловский не успокоится. Мы вернулись, значит, его план провалился. Он придумает что-то новое.
— Пусть придумывает, — Белла хищно улыбнулась во тьме. — А мы будем готовы. У тебя есть я. У тебя есть твои бритоголовые дьяволы. И у тебя есть кулак, который умеет закрывать рты. Справимся.
Я посмотрел на неё и понял, что да. Справимся. Мы всё ещё в игре. И ставки только растут.
Позже в тот же день я нацарапал новые записи в свой берестяной дневник. О битве в Чёрном Яре…
Утро навалилось на острог свинцовой тяжестью похмелья, хотя пил я накануне разве что кипячёную воду да собственную желчь от злости и унижения. Солнце, едва показавшееся из-за частокола, слепило немилосердно, выдавливая из воздуха ночную свежесть.
Горн проревел построение. Звук был хриплый, надтреснутый, словно у самого трубача, как и у всего гарнизона, на душе скребли кошки.
Я с трудом оторвал тело от жёсткой лежанки. Мышцы и порезы на коже после битвы в Чёрном Яре ныли так, будто меня пропустили через мясорубку, а потом наспех слепили обратно. Но это была физика. С ней я умел договариваться. Хуже было внутри.
Я зашёл в курень с моим десятком — мои выжившие парни уже были на ногах. Лица серые, осунувшиеся, с тенями под глазами, в которых застыла вчерашняя бойня. Мы выглядели не как победители кадровых османских рубак, а как банда побитых жизнью бродяг. Чистая одежда осталась в прошлом — теперь на нас были заскорузлые от крови и грязи обноски, которые даже не успели толком просохнуть.
— Выходим, — бросил я. — Начальство ждать не любит.
Мы вышли на плац и встали на своё привычное место. Только теперь наш строй был куцым, рваным. Три пустых места зияли в конце колонны по два, как выбитые зубы во рту у Григория. Эти пустоты кричали громче, чем любые лозунги. Старик, Емеля, Мишка… Их отсутствие ощущалось физически, словно фантомная боль ампутированной конечности.
Остальная сотня уже выстроилась. Люди косились на нас. В этих взглядах была смесь страха, уважения и болезненного любопытства. Мы вернулись оттуда, откуда, по всем раскладам, не возвращаются. Это ломало картину мира.
Двери «резиденции» Филиппа Карловича распахнулись.
Орловский-Блюминг вышел на крыльцо. И снова этот разительный, бьющий под дых контраст. Мы — в грязи и крови, он — словно только что из барбершопа на Патриках. Идеально выбритый подбородок, напомаженные усы, кафтан небесно-голубого цвета, отделанный серебряной канителью. Он сиял. Сиял чистотой, богатством и властью.
За ним, тенью, маячили писарь и охрана. Григория видно не было — видимо, моё вчерашнее «внушение» в челюсть отправило его на больничный лист в курене. В лекарскую избу ко мне он не приходил.
Орловский спустился по ступеням, брезгливо оглядывая плац. Его взгляд скользил по лицам, пока не уткнулся в наш поредевший десяток. Он задержался на мне. В его водянистых глазах я не увидел ни капли радости от того, что диверсионный отряд врага разбит. Там было только холодное раздражение человека, которому испортили идеально спланированную партию в шахматы. Пешка, которая должна была быть съедена конём, внезапно выжила и вернулась на доску.
— Молчать! — гаркнул сотник Тихон Петрович, стоявший чуть в стороне. Он выглядел мрачнее тучи, понимая, к чему идёт дело.
Орловский поднял руку, останавливая сотника. Ему не нужны были формальности. Ему нужна была сцена. Публичная казнь репутации.
Он подошёл к нам. Медленно, вальяжно, постукивая тростью по голенищу сапога. Остановился в трёх шагах. Запах дорогого благовония ударил мне в ноздри, перебивая запах пота и железа.
— Вернулись, значит, — произнёс он. Тихая, вкрадчивая интонация, от которой мороз пробирал по коже сильнее, чем от крика. — Герои.
Слово «герои» он выплюнул, как косточку от вишни.
— Да, наказной атаман, — ответил я, глядя ему в переносицу. — Приказ выполнен. Противник — отряд дели численностью до двадцати пяти человек — обнаружен в Чёрном Яру. Вступили в бой. Уничтожено восемь вражин. Остальные, включая раненых, отброшены и отступили в степь. Угроза внезапного нападения снята.
Я докладывал сухо, по-уставному. Факты. Цифры. Результат.
Орловский поморщился, словно от зубной боли.
— Отброшены… Уничтожено… — передразнил он. — Красиво говоришь, десятник. Складно. А теперь скажи мне другое.
Он шагнул ближе, вглубь, и ткнул тростью в пустое место в строю, там, где должен был стоять наш старик.
— Где люди? Где казённые души, тебе вверенные?
Я сжал зубы от гнева.
— Погибли в бою. Смертью храбрых, — отчеканил я. — Прикрывая отход и выполняя задачу.
— Храбрых… — Орловский покачал головой, и в этом жесте было столько театрального сожаления, что мне захотелось врезать ему так же, как вчера Григорию. — Не храбрость это, Семён. Это нерадение. Это вина дурного начальника.
Он повернулся к остальному строю, повышая голос. Теперь он работал на публику.
— Смотрите на них! Вам говорят — они герои? А я вижу перед собой убийц. Не турок они убили, нет. Они своих товарищей сгубили!
По толпе казаков пробежал ропот. Орловский бил в самую больную точку. Потери — это всегда трагедия, и всегда найдётся тот, кто спросит: «А можно было без них?».
— Я послал вас в разведку! — лгал он, глядя мне в глаза, и не краснел. — В дозор! А не в лобовую атаку на превосходящего противника! Кто тянул тебя за язык? Кто гнал тебя на рожон? Жажда славы? Гордыня твоя непомерная?
— Нас зажали в узости, — процедил я. — Нас было вдвое меньше. У нас не было выбора, кроме как принять бой.
— Выбор есть всегда! — взвизгнул Орловский, брызжа слюной. — Умный командир сберёг бы людей! Ушёл бы, затаился, прислал вестового! А ты… ты решил поиграть в воеводу. Положил троих справных казаков. Троих православных душ! Ради чего? Ради того, чтобы потешить свою гордыню?
Он подошёл ко мне вплотную.
— Ты не герой, Семён. Ты — мясник. Ты не умеешь воевать. Ты умеешь только гнать людей на убой, как скот. А потом прикрываться «гигиеной» и «порядком». Грош цена твоему порядку, если плата за него — три гроба!
Это был удар ниже пояса. Он перекладывал свою вину — вину за то, что отправил нас без разведки, без усиления, зная о засаде — на меня. Это была классическая подмена понятий. Газлайтинг высшего уровня.
За моей спиной послышалось тяжёлое дыхание.
— Да что ты несёшь⁈ — взревел Бугай. Его голос, полный боли и ярости, прогремел над плацем, как гром.
Здоровяк размашисто шагнул вперёд, выходя из строя. Его кулаки были сжаты, лицо налилось кровью.
— Мы там кровью харкали! — орал Бугай, забыв о субординации, забыв о страхе перед Москвой. — Нас как котят слепых кинули! Против дели! Десятком! А ты теперь батю винишь⁈ Да если б не Семён, мы б там все легли!
— Верно говорит! — поддержал Степан, и его голос дрожал от обиды. — Ты, атаман напомаженный, пороху не нюхал, а судить берёшься⁈ Семён нас вытащил! Самим чёртом вытащил!
Остап, возглавлявший соседний десяток, тоже шагнул вперёд, хмурясь.
— Не дело говоришь, наказной атаман, — басовито прогудел он. — Браты дело сделали. Негоже их за мёртвых корить. На войне как на войне.
Строй зашумел. Орловский побледнел. Он не ожидал отпора. Он думал, что раздавит меня морально, и все будут молчать. Но он забыл, что фронтир — это не паркет. Здесь люди чувствуют фальшь кожей.
Рука Орловского дёрнулась к поясу, где висел кинжал. Рейтары за его спиной схватились за рукояти палашей. Ситуация накалялась. Секунда — и начнётся бунт. А бунт — это виселица для всех нас. Бунт — это то, чего Орловский ждёт, чтобы иметь законное право нас уничтожить.
Я должен был это остановить.
— Прекратить!
Мой крик хлестнул, как плеть. Я не обернулся, но я знал, что они смотрят на меня.
Я медленно поднял правую руку вверх. Ладонь раскрыта, пальцы широко расставлены. Жест «Стоп». Жест «Замолчите».
Бугай тяжело засопел, но отступил назад. Степан скрипнул зубами. Дисциплина, которую я вбивал в них два месяца, сработала. Они послушались не приказа царя, а приказа командира. Остап тоже прислушался ко мне.
На плацу повисла тишина. Звенящая, натянутая, как тетива.
Я смотрел на Орловского. Он видел, что произошло. Он видел, что мои люди готовы были разорвать его за меня, но остановились по моему жесту. Это напугало его больше, чем крики. Это была демонстрация власти. Истинной власти, которая не даётся грамотой с печатью, а зарабатывается в бою.
— Виноват, батько, — произнёс я тихо и абсолютно спокойно, убивая эмоции внутри себя. — Потери — моя ответственность. Недоглядел. Не уберёг. Готов понести наказание.
Я брал всё на себя. Я лишал его возможности наказать парней за «дерзость». Я становился громоотводом.
Орловский стоял, бледный, с пятнами румянца на щеках. Он понимал, что проиграл этот раунд психологически. Он не может покарать меня — я признал вину, но я только что вернулся с победой, и гарнизон за меня. Он не может наказать моих людей — я их заткнул.
Ему оставалось только сохранить лицо.
— Готов он… — прошипел он с ненавистью. — Конечно, готов. Трое в земле, а он готов. Бог тебе судья, десятник. И кровь эта на твоих руках, помни это.
Он резко развернулся, взмахнув полами кафтана.
— Довольно! По местам! — бросил он через плечо визгливо. — И чтобы я тебя, «герой», сегодня на глаза не видел. Тошно мне от твоей «победы».
Он быстро, почти бегом, направился к своей избе. Рейтары поспешили за ним, оглядываясь на нас с опаской.
Тихон Петрович, всё это время молчавший, подошёл ко мне. Посмотрел сурово, из-под насупленных бровей.
— Сдержал, значит, — буркнул он.
— Сдержал, — ответил я, чувствуя, как мелко дрожат колени от напряжения.
— Добро, — сотник сплюнул себе под ноги. — Иди, Семён. Иди к своим. Не слушай его. Собака лает — ветер носит.
Строй рассыпался. Казаки расходились молча, хмуро. Никто не смеялся, никто не обсуждал новости. Осадок остался горький, словно пепел во рту.
Ко мне подошёл Бугай. Он выглядел виноватым.
— Батя, ну чего ты… Я ж хотел как лучше. Он же подлый человек, он же врёт в глаза!
— Я знаю, Бугай, — я положил руку ему на огромное плечо. — Но если бы ты его тронул — нас бы всех вздёрнули. А так… мы всё ещё в игре.
— В игре… — эхом отозвался Захар, поглаживая своё стальное жало. — Только правила в этой игре, батя, больно скверные.
— Какие есть, — я посмотрел на закрытую дверь избы Орловского. — Других нам не завезли. Живём пока. А это главное.
Я развернулся и побрёл в свою лекарскую избу, чувствуя спиной взгляды десятков глаз. Сегодня меня публично выпороли словом. Унизили. Смешали с грязью. Но я знал одно: пока мои парни стоят за меня стеной, а я могу остановить их одним жестом — я не проиграл. Мой актив цел. Моя команда со мной. А с остальным… с остальным мы разберёмся. Партия ещё не закончена.