В управленческой практике есть понятие этической дилеммы. Это, например, когда ты, будучи руководителем отдела, должен принять решение, которое выгодно компании, но идет вразрез с твоими личными чувствами. Например, спасти карьеру сотрудника, который месяцами писал на тебя доносы, просто потому, что он единственный, кто держит в голове всю архитектуру корпоративной ИТ-инфраструктуры — сетевые схемы, права доступа, резервное копирование и накопленные временные решения, и его внезапный уход без передачи гарантированно обрушит работу отдела.
В реалиях XVII века никакой технической системы, на которой держится весь порядок, не существует, конечно. Но вот живая сила, даже такая гнилая, как мой заклятый «друг» Григорий, всё ещё числилась в условной балансовой ведомости гарнизона как актив.
Григорий держался долго. Он был, надо признать, жилистым гадом. Пока другие сгорали от обезвоживания за сутки, он, судя по всему, боролся с бактериями на чистой злости. Но биология — наука упрямая, она не признаёт ни авторитетов, ни интриг. Если ты пьёшь сомнительную сырую воду и не моешь руки, считая гигиену «бабьей прихотью», то финал предсказуем, как утреннее похмелье после шумной гулянки накануне.
Его притащили ко мне на третий день после «уксусного бунта», до обеда. Точнее, не притащили, а приволокли под руки двое из его же собутыльников — сами бледные, но ещё ходячие.
— Семён… — прохрипел один из них, отводя глаза. — Тут это… Григорию худо совсем. Понимаем, но… Всё-таки наш, казак как-никак.
Они бросили его на лавку у входа в мою «приёмную» под открытым небом, где стояли чаны с дезинфекцией.
Григорий выглядел жалко. Его лицо, и без того бывалое после моих кулаков, теперь напоминало маску смерти: заострившийся нос, ввалившиеся щеки, серая, пергаментная кожа. Губы потрескались и покрылись коркой. От него разило так, что даже привычный ко всему Прохор, стоявший рядом и помешивающий щелок, брезгливо сморщился. Штаны «стратега» и «борца за традиции» были мокрыми и грязными насквозь. Дизентерия унижает человека, превращая его в текущее, бесконтрольное тело, лишенное достоинства.
Я подошел к нему, вытирая руки о тряпку, пропитанную уксусом.
Григорий с трудом разлепил глаза. В них не было мольбы, но плескалась дикая, животная ненависть пополам со стыдом. Он ненавидел меня сейчас больше, чем когда-либо. Ненавидел за то, что я стою над ним — здоровый, чистый, власть имеющий. А он валяется в собственной дряни у моих ног.
— Ну что, «борец с колдовством»? — спросил я тихо, глядя на него сверху вниз. — Прижало?
Григорий попытался что-то ответить, но из горла вырвался только сухой хрип. Он дернулся, пытаясь приподняться, но силы оставили его.
— Не… трожь… — прошипел он еле слышно в ответ на мою проверку его пульса и лба. — Сдохну… но не от твоих рук…
— Сдохнешь, — согласился я равнодушно. — Обязательно сдохнешь. Через полдня, судя по обезвоживанию, температуре и пульсу. Сердце встанет, и привет. Орловскому будет о чем написать в отчете: «Потеря бойца по причине собственной дурости».
Я повернулся к Прохору.
— Готовь микстуру. Двойную порцию коры и соли.
— Не буду… — Григорий сжал зубы, мотая головой. — Отравишь…
Это было даже забавно. Человек, стоящий одной ногой в могиле, все еще делает вид, что у него есть выбор.
— Слушай меня, Гриша, — я присел перед ним на корточки, не обращая внимания на вонь. Хотя… нет, обращая. Но не это сейчас было главное. — Если бы я хотел тебя убить, я бы просто прошел мимо. Ты сейчас не боец. Ты — куча грязного белья. Мне даже мараться не надо. Но вот беда: ты — казак. А у нас тут каждый человек на счету. Мне каждый ствол нужен на стене, даже если этот ствол кривой и ржавый.
Я схватил его за подбородок — крепко, пальцами — и повернул лицо к свету. А затем молвил с философским видом Платона:
— Так что у тебя выбор простой. Либо ты сейчас принимаешь мою помощь, выживаешь и потом — делай, что хочешь. Либо ты тихо умираешь здесь, в своей луже испражнений, как шелудивый пес. Решай.
В его глазу мелькнуло что-то… это было не смирение. Это был холодный расчёт. Он хотел жить. Жить, чтобы мстить. Жить, чтобы видеть мой крах. И ради этого он был готов пройти через унижение спасением.
Он расслабил челюсть.
— Лечи… ирод, — выдохнул он.
Я выпрямился. Жалости не было. Была только работа. Грязная, неприятная работа ассенизатора человеческих тел.
— Раздеть его, — скомандовал я притихшим зевакам. — Дотла. Одежду — в костер. Прямо сейчас. Это не тряпки, это рассадник.
— Семён, холодно же… — вякнул кто-то.
— Не замерзнет. Вода горячая. В корыто его.
Процедура была суровой. Я не стал деликатничать. Мочалкой с зольным щелоком мы с Прохором отдраивали его тело, не обращая внимания на его слабые попытки сопротивляться. Щелок щипал растертую кожу, Григорий шипел и выл сквозь зубы, но терпел.
Для него это было пыткой. Не физической — моральной. Я видел, как его коробит от каждого прикосновения моих рук. Он чувствовал себя куклой, вещью, которую хозяин решил почистить, чтобы она ещё послужила. Это ломало его эммм… «авторитет» сильнее, чем любой удар в челюсть. Там, во дворе, был бой равных (пусть и короткий). Здесь было милосердие победителя к поверженному ничтожеству. Самая горькая пилюля для такого эгоцентрика, как он.
— Пей, — я поднес к его губам глиняную кружку с густым, вяжущим отваром дубовой коры, подсоленным для задержки воды.
Григорий отвернул голову.
— Пей, говорю! — я сжал ему нос, заставив открыть рот, и влил жидкость насильно. Он закашлялся, поперхнулся, но проглотил. — Горько? Ничего. Земля на вкус ещё хуже.
Мы возились с ним около часа. Вычистили, напоили, позаботились о старых ранах, которые начали гноиться из-за грязи. Дали чистую одежду, уложили на солому в углу лекарской избы — лежаки все уже давно были заняты. Такими же, как он.
После процедуры я и все помогавшие тщательно вымыли руки.
К вечеру ему стало лучше. Температура спала, взгляд прояснился. Я сидел за столом, кратко записывая расход припасов на бересте, когда почувствовал на себе его взгляд. Упорный, недобрый, полный яда.
— Доволен? — проскрипел он с лежанки. Голос был слабым, но яд в нем был концентрированным. — Показал всем… какой ты… благодетель?
Я даже не повернулся.
— Я делаю свою работу, Григорий. Ремонтирую сломанный инвентарь.
— Инвен. что?.. — он хрипло рассмеялся, и смех перешел в кашель. — Ты думаешь, я не понял? Думаешь, дурак?
Я отложил писало и повернулся к нему.
— О чем ты?
— О том, откуда эта хворь взялась, — его глаз сверкнул в полумраке. — Ни с того ни с сего. Весь острог слег. А твои — нет. Твои «лысые» ходят, как ни в чем не бывало.
— Потому что мы постоянно руки моем, болван, — устало ответил я.
— Врешь, — прошептал он с убежденностью фанатика. — Не в руках дело. Ты это сделал. Ты. Ты навел эту порчу. Подсыпал чего в воду или харчи… или слово знаешь чёрное. Чтобы всех свалить, а самому чистеньким остаться.
Я смотрел на него и поражался. Это была уже не просто подлость. Это была патология. Его мозг, поврежденный травмой, конструировал реальность, в которой он — жертва великого заговора, а я — всемогущий демон. Он не мог признать, что я просто умнее и чистоплотнее. Ему нужно было мистическое, злодейское объяснение моего успеха.
— Ты бредишь, Гриша. Спи.
— Я не брежу… — он приподнялся на локте, лицо его перекосило. — Ты специально. Чтобы власть взять. Вон, Орловского запугал, под лавку загнал… Сотника в сторону отодвинул. Теперь ты тут царь-батюшка. Лекарь… Спаситель… Тьфу!
Он сплюнул на солому.
— Сначала отравил, а теперь лечишь. Чтобы все тебе в ноги кланялись. Чтобы обязаны были. Вот как ты, Семён, дела делаешь. По-турецки. Хитростью да ядом.
— Если бы я хотел власти, я бы дал тебе сдохнуть в собственном дерьме, — холодно сказал я. — И никто бы слова не сказал.
— Нет… — он покачал головой, и улыбка его стала совсем безумной. — Мертвый я тебе не нужен. Тебе нужно, чтобы я был унижен. Чтобы я тебе… должен был. Как тот турок. «Долг платежом красен», да?
Я встал и подошел к нему. Он вжался в солому, ожидая удара, но не отвел взгляда.
— Ты живой, Григорий, потому что я умею лечить, — сказал я тихо. — Но запомни: терпение не бесконечно. Еще раз увижу, что ты воду мутишь — выпишу из лекарни досрочно. Вперед ногами.
Я вышел из избы, чувствуя потребность вымыть руки и подышать свежим воздухом. Не от грязи и вони, а него.
Но я недооценил скорость распространения информационного вируса.
Едва оклемавшись, едва встав на ноги, Григорий начал действовать. Он не стал благодарить. О, нет. Благодарность — удел слабых. Он превратил свое спасение в оружие против меня.
Уже через пару дней, сидя у костра и хлебая мой же отвар, он шептал соседям:
— Видали? Сам порчу навел, сам и снял. Колдун он. Знает, какой травой травить, а какой поднимать. Специально морит народ, чтобы власть показать. Кто поклонится ему, кто руку его «поганую» поцелует — тому и лекарство. А кто честным казаком остался — тот мучайся.
И находились те, кто его слушал. Исхудавшие, напуганные, тёмные люди слушали этот бред и кивали. Потому что поверить в злого колдуна было проще, чем признать, что они сами виноваты в своей болезни, потому что не мыли руки.
— Он Орловского запер! — шипел Григорий, набирая силу. — Сам правит! Хочет, чтобы мы к туркам слабыми вышли. Чтобы некому было саблю держать. Он нас лечит, да не до конца. Силу мужскую отнимает своими зельями. Чтобы мы как бабы стали.
Я проходил мимо и видел эти взгляды у некоторых. Снова эти взгляды после мракобесия Гришки-дурачка. Если раньше в них было уважение к силе, то теперь появился суеверный страх. Про меня шептались, что я «фармацевт дьявола» (конечно, не такими словами, но смысл был тот же). Что я создал проблему, чтобы продать решение.
Григорий просто перевернул мою победу над эпидемией с ног на голову. Моя эффективность стала доказательством моей вины.
— Батя, — подошел ко мне во дворе Захар, гремя парой котелков на крюке. — Слыхал, чего этот упырь брешет? Говорит, ты воду заговорил. Может, всё-таки… того? Крюком по горлу? Никто и не заметит. Скажем — осложнение пошло.
Защитник мой, прямо как и Белла. Я посмотрел на Григория. Тот сидел вдалеке в кругу слушателей перед костром, жестикулировал, показывая в мою сторону пальцем. Живой. Целеустремлённый. Токсичный.
— Нет, Захар, — сказал я. — Пусть говорит. Пока он говорит, они боятся. А пока они боятся меня больше, чем турок — они будут слушаться. Пусть думают, что я колдун. Главное, чтобы к приходу янычар они стояли на ногах и могли держать оружие. А с репутацией… с репутацией разберемся потом. Если выживем.
Я повернулся и пошел к котлам. Помешивать «волшебное зелье». У меня была работа. И, в отличие от Григория, я планировал выполнить её до конца. Даже если спасать придется тех, кто мечтает сжечь меня на костре.
Я решил сделать дополнительный поздний обход — такое право у меня было, как у правой руки сотника. Не потому что не доверял десятникам (сегодня была не моя очередь) — Остап и Митяй, да и многие другие старшие в нашей сотне, знали своё дело отлично, — а потому что мне нужно было проветрить голову в ночной свежести. Десять дней борьбы с дри́щем (уж простите за мой французский, но в этом веке вещи привыкаешь называть своими именами) вымотали меня сильнее, чем битва в Чёрном Яру. Там угроза была явной, стальной и лютой. А здесь она была вязкой, вонючей и невидимой.
Но мы справились. Сегодня с утра в лекарскую избу не поступило ни одного нового пациента. Бочки с щёлоком и уксусом стали такой же частью быта, как утреннее построение, а мытьё рук из «бабьей прихоти» превратилось в ритуал выживания.
Я поднялся на стену по скрипучей лестнице, чувствуя, как ноют мышцы ног. Воздух здесь, наверху, был чище. Внизу, во дворе, всё ещё висел слабый запах уксуса и гари, а здесь пахло степью. Полынью и остывающей землёй.
На угловой башне маячила одинокая фигура караульного. Я прищурился в сумерках. Федька. Тот самый молодой парень из десятка Остапа. Я помнил его хорошо — несколько месяцев назад, ещё в начале моей «карьеры», его придавило лошадью на битве в Волчьей Балке. Жуткий ушиб, подозрение на трещины в рёбрах, тяжёлое дыхание. Я тогда возился с ним долго, фиксировал грудную клетку тугими повязками, заставлял лежать смирно. Всё обошлось.
Сейчас он стоял прямо, опираясь на пищаль. Услышав мои шаги, вскинулся, но, узнав, опустил ствол.
— Здрав будь, батя Семён, — поправился он, шмыгнув носом.
— Будь, Федька, — я подошёл к нему и опёрся локтями о частокол, глядя в темнеющую даль. — Как рёбра? Не ноют к непогоде?
— Да вроде ничего, — он улыбнулся, и зубы сверкнули в полумраке. — Как заново родился. Иногда тянет, если мешок тяжёлый подниму, а так — забыл уже. Спасибо тебе. Если б не твои мази на травах да повязки, загибался бы до сих пор.
— Главное, что сейчас дышишь полной грудью, — кивнул я. — Тебе это пригодится. Воздух нынче дорогой станет.
Мы помолчали. Тишина была обманчивой, ватной. Где-то в степи стрекотали сверчки, но этот мирный звук не успокаивал. Мой внутренний таймер, запущенный рассказом пленного языка о янычарах, тикал в голове, отсчитывая дни до катастрофы.
— Тихо сегодня, — заметил Федька, вглядываясь в темноту. — Даже волки не воют. Не к добру это, батя. Будто затаилось всё.
— Затишье перед бурей, Федька. Классика жанра, — пробормотал я. — Ты смотри в оба. Сейчас каждый куст может…
Я не успел договорить, как внезапно прозвучал сухой, резкий свист, словно кто-то хлестнул воздух невидимым кнутом прямо у моего уха. И сразу за ним — глухой, вибрирующий стук. Словно нож воткнулся в дерево.
Т-тук!
Федька шарахнулся в сторону, чуть не выронив оружие. Я рефлекторно пригнулся, прячась за зубец стены, и потянул из ножен чекан. Сердце ухнуло куда-то в пятки и забилось там бешеной птицей.
— Ложись, чтобы ограждение тебя скрыло! — шикнул я.
Мы замерли, вжавшись в доски настила. Секунда. Две. Тишина. Ни криков «Хайди!», ни топота копыт, ни повторных выстрелов. Только ветер шелестит сухой травой внизу у рва.
— Что это было? — прошептал Федька, тараща глаза. — Птица врезалась, что ли?
Я медленно, миллиметр за миллиметром, приподнял голову над краем ограждения. Пусто. Темнота.
Я повернулся на звук удара. В толстый дубовый брус частокола, ровно на уровне, где секунду назад была моя голова, торчала стрела.
Она вошла глубоко, и её оперение всё ещё мелко дрожало, как струна.
— Ни хрена себе птичка… — выдохнул я, поднимаясь с колен, но не переставая шарить взглядом по пространству за стеной.
Я подошёл ближе, не касаясь древка. Это была не татарская стрела. У степняков стрелы проще: необработанное древко, гусиное или воронье оперение, простой железный наконечник.
Эта же была сделана иначе. Аккуратно, точно, с явной рукой мастера. Тонкое, идеально выверенное древко, гладко отполированное. Оперение — не простое, а из пёстрых перьев фазана или другой южной птицы. В полутьме сложно разобрать. В каждой детали чувствовался расчёт и достаток — «премиум-класс».
Но меня привлекло не качество оружия. К древку, прямо под оперением, был привязан свёрток. Шёлковым шнурком. Тёмно-синим, дорогим шнурком с кисточкой.
— Федька, похоже, это весточка, — сказал я, задумчиво. — Не убить хотели. Предупредить. Или напугать.
Я с усилием выдернул стрелу. Наконечник был жаловидный, бронебойный, из отличной стали. Такой прошивает кольчугу как бумагу.
Я развязал шёлковый узел, озираясь по сторонам. Пальцы слегка подрагивали — возбуждение всё ещё гуляло в крови. Внутри свёртка оказался кусок плотной, качественной бумаги.
— Свет, — коротко бросил я Федьке.
Казак аккуратно поднёс тлеющий фитиль своей пищали ближе. В тусклом красноватом свете я развернул записку. Буквы были выведены неумело, угловато, явно рукой человека, не привыкшего к латинице. Чернила, казалось, смешаны с сажей.
Я вгляделся в текст.
«Simon. Dolg vernul. 5 dney. Sturm. Ibrahim.»
И ниже, уже более уверенно, была пририсована какая-то закорючка — личная тамга или роспись. Да… за время жизни здесь я узнал и то, что такое османская тамга.
Я опустил руку с запиской. В голове щёлкнуло понимание.
Ибрагим. Тот самый молодой «золотой мальчик» в дорогом шлеме, которого я прижал своим клинком к стене Чёрного Яра. Тот, которому я крикнул «Borç ödenir!» — «Долг будет оплачен», отпуская его восвояси вместо того, чтобы перерезать глотку.
Григорий строил на этом теории заговора. Орловский видел в этом мою слабость и некомпетентность.
А я, оказывается, поставил на правильную лошадь.
— Что там, батя? — Федька с тревогой заглядывал мне через плечо. — Дурные вести?
— Как посмотреть, Федька, — медленно проговорил я, сворачивая бумагу и пряча её за пазуху, ближе к сердцу. — Вести паршивые, но своевременные.
Я начал считать в уме.
Мы получили информацию от «языка» про полторы-две недели. А на следующий день началась дизентерия. Мы боролись с ней активо десять дней.
Записка гласила: «5 дней». В сумме — примерно те самые две недели.
Всё сходилось. Идеально, до дрожи сходилось. Ибрагим не знал, что мы пытали его человека. Он не знал, что мы в курсе про янычар. Он рисковал головой, пробираясь к стенам или посылая своего лучшего лучника, чтобы вернуть долг жизни. Он дал нам точную дату штурма.
Пять дней.
Это не две недели абстрактного «скоро». Это конкретный срок. Около ста двадцати часов.
— Федька, — я повернулся к парню. Голос мой стал твёрдым, деловым. — Никому ни слова про стрелу, чтобы лишний переполох не поднимать. Я её сам сожгу сейчас в пламени костра на территории. Если спросят — показалось. Веткой по стене хлестнуло. Понял?
— Понял, Семён. Могила, — кивнул он, хотя в глазах читался испуг.
— Молодец. Стой зорко.
Я похлопал его по плечу и быстро зашагал к лестнице.
Моя инвестиция сработала. Милосердие в этом жестоком веке конвертировалось в информацию. И теперь у меня было преимущество, которого не было ни у Орловского, ни у кого-либо ещё. Я знал точное время.
Пять дней, чтобы превратить этот дырявый сарай в крепость. Пять дней, чтобы успеть сделать то, что казалось невозможным.
Когда я спускался во двор, и запах степи уже не казался мне таким мирным. Он пах порохом, дымом и кровью.
«Долг вернул», — прошептал я себе под нос. — «Спасибо, Ибрагим. Мы квиты. А теперь посмотрим, кто кого».
Нужно было срочно к сотнику, даже если он уже спит. Ночь переставала быть рядовой, томной. Она становилась рабочей.
Ночная прохлада, еще недавно казавшаяся спасением от дневной духоты и запаха уксуса, теперь обжигала легкие. Я бежал к избе сотника, стараясь не поскользнуться в грязи. Сердце колотилось не от физической нагрузки, а от осознания того таймера, который включился в момент удара стрелы в частокол.
Пять дней. Сто двадцать часов. В моём прошлом мире за это время можно было за один раз пройти основную сюжетную часть Red Dead Redemption 2, и ещё бы осталось время на сон, еду и туалет. Здесь за это время нужно было подготовиться к тому, чтобы не сдохнуть.
Окна избы Тихона Петровича светились тусклым желтым светом. Сотник не спал, как оказалось. Видимо, старые раны и груз ответственности — плохие компаньоны для здорового сна.
Я не стал стучать деликатно, как полагается младшему по званию. Толкнул дверь плечом и шагнул внутрь, сразу запирая ее за собой на засов.
Тихон Петрович сидел за столом, склонившись над картой местности. Перед ним стояла недопитая кружка кваса. Увидев меня, взмыленного, с горящими глазами, он медленно поднял голову. Брови его сошлись на переносице.
— Ты чего, Семён? Пожар, что ли? Или опять кто руки не помыл? — голос у него был хриплый, уставший.
— Хуже, батько, — я подошел к столу и сел напротив, выложив перед ним измятый листок с корявыми буквами. — Отсчёт пошёл.
Сотник взял бумагу, поднес ее ближе к свече. Щурился долго, пытаясь разобрать латиницу.
— «Sturm»… «Ibrahim»… — прочитал он по слогам. Потом поднял на меня настороженный взгляд. — Это откуда? Погоди… Оттуда? От турок?
— Оттуда. Помните того молодого в Чёрном Яру? Которого я отпустил.
Тихон Петрович хмыкнул, откладывая записку.
— Помню. Из-за которого Гришка на тебя всех собак спустил. Выходит, не зря отпустил?
— Выходит, расчёт окупился, — кивнул я. — Пять дней, Тихон Петрович. У нас есть ровно пять дней до того, как здесь станет очень жарко. И это не домыслы — это весть от того, кто пойдёт на нас приступом.
Сотник потер лицо ладонью, скребнул ногтями по седой бороде. Он не выглядел испуганным. Скорее, сосредоточенным, как человек, который долго ждал удара и наконец увидел замах.
— Пять дней… — протянул он. — Как и сказал пленный. Но стены всё ещё гнилые, а люди после дриста шатаются. И пороха — с гулькин нос.
— Зато мы теперь точно знаем время, — возразил я. — Это уже половина победы. Внезапности не будет.
Тихон Петрович вдруг усмехнулся — криво, одним уголком рта.
— Знаешь, Семён… А ведь не только ты у нас стратег. Наша белая кость, Орловский, тоже, оказывается, не только платки нюхать горазд.
Я удивленно поднял бровь.
— Филипп Карлович? Да он же заперся и дрожит, как осиновый лист.
— Дрожит, да дело делает, — сотник отодвинул кружку. — Еще в начале мора, когда только первые животы прихватило, он гонцов разослал. Я тогда подумал — паникует, жалобы в Москву строчит, на всякий случай себе оправдание стелет. А он, хитрая лиса, о своей шкуре пекся, да с размахом и наперед.
Тихон Петрович понизил голос, словно и правда опасался, что у бревен есть уши.
— Не просто строчил. Сразу в Разрядный приказ послал: мол, дело худое, мор, люди слабеют, а по «языку» — турок готовится, не мелочь какая, тысяча сабель, не меньше. И тут же вторым гонцом — на юг, Максиму Трофимовичу.
Он чуть усмехнулся, но без веселья.
— Не так, чтобы «бросай службу и назад», нет. По уму сделал. Приказал быть наготове: как только смена из государевых людей выйдет, так сразу сниматься и гнать сюда, не теряя ни дня. А смену — из ближних городов, из городовых, служилых, кто под рукой у воевод. Надежных, чтоб на берегу без глаза не осталось, коли наша сотня сюда возвращается.
— Значит, он заранее все провернул… — пробормотал я.
— А то. Указ царский не нарушил, службу не ослабил. И слова против не скажешь.
Я сразу прикинул в уме.
— Успеют? Сотня Максима Трофимовича.
Тихон Петрович помолчал, покрутил кружку.
— Ммм… Ежели дороги не раскиснут — должны. Уже в пути, должно быть. Орловский потому и торопился, чтоб всё успеть. Сотня — это не шутка. Лишняя сотня сабель, лишние пищали. При тысяче турок-то.
Он поднял на меня взгляд.
— Вот потому и говорю: дрожит. Но не дурак. И это еще не всё.
Сотник наклонился ко мне через стол.
— Карлович в Разряд ещё один запрос кинул. Срочный. «Чрезвычайной важности», как он любит писать. Запросил усиление. Рейтар московских. Сотню, а то и больше. С огнестрельным боем, в броне. Не знаю, дадут ли таких ратных людей добрых, но запрос положен. Дальше — как решат.
Я присвистнул. Рейтары «нового строя» — это не наша разношерстная казачья вольница. Это обученные. Карабины, пистолеты, палаши, дисциплина (в теории). Если они придут… расклад меняется. Из «безнадёжного» он становится «напряжённым, но рабочим».
— И когда? — спросил я. — Приказные дела в Москве идут неспешно. Пока прошение рассмотрят, пока дьяк перо очинит…
— В том-то и дело, что Орловский будто бы какие-то свои ходы пустил. Или родню влиятельную привлёк, — Тихон Петрович постучал пальцем по столу. — Гонца он выслал самого скорого, как только про янычар проведал. Если всё сложилось… они уже близко быть должны.
— Значит, у нас есть шанс, — я почувствовал, как внутри загорается надежда. Слабая, робкая, но надежда. — Если рейтары придут, если сотня Трофимовича вернется… Мы сможем дать бой.
— Сможем, — кивнул сотник. — Но пять дней… Семён, Орловскому надо доложить. О записке твоей. Поручаю это тебе сделать.
Я скривился. Идти к «затворнику» не хотелось.
— Он же меня на порог не пустит. Орать будет про заразу.
— А ты через дверь ори. Или записку рейтару из охраны отдай. Ему знать надо. Он хоть и трус, но наш атаман.
Я встал. Ноги гудели, но сидеть было нельзя.
— Добро, батько. Пойду обрадую нашего сидельца. А вы… вы спите, поправляйтесь полностью. Вам силы нужны будут — оборону держать.
Тихон Петрович устало махнул рукой.
— Иди, Семён. И спасибо тебе. За весточку эту. Может, и вправду… окупится твоя доброта.