С этого дня двор возле кузницы превратился для нас в личный филиал преисподней, где вместо котлов с серой была пыль, пот и бесконечный, монотонный лязг металла.
Предусмотрительно, с самого утра я сходил к нашему плотнику Ермаку. На пыльной лавке, угольком, наспех набросал ему, что нужно: два деревянных клинка и два меча для учебного боя. Один клинок — с посадкой под протез Захара. Дерево — орешник или ясень, ну или дуб, крепкий, упругий. Я попросил, чтобы он дерево как следует высушил, слегка обжёг, да пропитал жиром, а рукояти мечей и клинка для Григория обтянул сыромятной кожей.
Срок дал жёсткий — три недели, чтобы заблаговременно всё было готово. Ермак только хмыкнул: понял.
— Ещё раз! — рявкнул я Захару, утирая рукавом лоб. — Ты бьёшь, как барышня веером машет! Корпус включай!
Захар хрипел, его грудь ходила ходуном, рубаха на спине потемнела от пота так, хоть выжимай. Он стоял напротив соломенного чучела, которое за последнюю неделю превратилось в бесформенную кучу трухи, перемотанную верёвками. Левая рука судорожно сжимала дубинку — имитацию меча, а правая, с пристегнутым «жалом», дрожала мелкой, противной дрожью напряжения. Периодически я сам кружил вокруг него и махал ржавой затупленной саблей, взятой у кузнеца, чтобы он отбивался, а не только лупил чучело — для усложнения задачи и лучшей тренировки концентрации.
— Не могу больше, Семён… — выдохнул он, сплёвывая густую слюну в пыль. — Рука отваливается. Плечо огнём горит.
— А когда тебе Григорий кишки выпустит, у тебя всё болеть перестанет, — жестко парировал я, не давая ему ни секунды на жалость к себе. — Сразу всё пройдёт. И стыд, и боль. Хочешь этого?
В глазах Захара вспыхнул злой огонёк. Это мне и было нужно. Злость — топливо. Пока он злится, он не сдаётся. Он шагнул вперёд, разворачивая корпус. Левая нога — упор, правое плечо идёт вперёд, вкладывая в тычок вес всего тела.
Хр-рясь!
Стальной клинок вошёл в солому глубоко, с влажным хрустом разрывая плотную ткань. Удар был не тем неуклюжим тычком, что раньше. Это был выпад кобры. Короткий, резкий, смертоносный.
— Вот! — я подошёл ближе, ткнув пальцем в место удара. — Видишь разницу? Ты не рукой бьёшь. Рука у тебя теперь — просто направляющая. Бьёт спина, бьют ноги, бьёт инерция. Твой клинок — это таран. Ему не нужен замах. Ему нужен вектор.
Захар выдернул лезвие, тяжело дыша. Он посмотрел на свою «новую руку» с каким-то странным выражением — смесью ненависти и благоговения. Кожаная гильза в имитации активного боя быстро натёрла ему культю до кровавых мозолей, но он, сцепив зубы, терпел, пока кожа не задубела, превратившись в подобие копыта.
— Семён… — он сел прямо на землю, не выпуская оружия. — А если он… если он увернётся? Григорий быстрый, вёрткий. Я помню, какой он в бою. Как муха — хрен прихлопнешь.
Я присел рядом, доставая флягу с кипячёной водой. Сделал глоток, протянул ему.
— Если он увернётся от правой, у тебя есть левая. Мы же учили. Левая — для защиты, для захвата, для грязной игры. Твой протез — это не просто шило. Это ещё и щит. Стальная чашка выдержит удар деревяхи. Подставь её — и оружие врага соскользнёт. А пока он будет терять равновесие — ты его достанешь.
Захар жадно пил, вода текла по подбородку, смывая грязь.
— «Протез»… — повторил он незнакомое слово. — Чудно говоришь. Но штука крепкая. Я вчера об угол задел случайно — сруб затрещал, а ей хоть бы что.
Мы сидели в тени конюшни, пользуясь кратким перерывом. Солнце пекло нещадно, где-то лениво брехали собаки, слышался стук молота из кузницы дядьки Ерофея. Идиллия, если забыть, что на кону стоит моя шкура, его жизнь и всё моё состояние, нажитое непосильным трудом на поле боя.
— Скажи, Захар, — я решил сменить тему, чтобы дать его мозгу передышку, пока тело отдыхает. Вопрос этот крутился у меня на языке давно. — Ты ведь знаешь Григория дольше меня. Откуда в нём столько… гнили?
Захар опустил флягу, вытирая губы тыльной стороной левой руки. Его лицо помрачнело. Видно было, что тема ему неприятна, но не ответить мне он не мог.
— Гниль… — протянул он задумчиво. — Знаешь, Семён, он ведь не всегда такой был. Собачий он сын сейчас, это верно. Но раньше… зим этак семь тому назад, когда мы ещё на пограничье стояли… нормальный был казак. Смелый, надёжный.
Я удивлённо приподнял бровь.
— Да ладно? Тот, кто исподтишка своих гнобит, смелым был?
— Был, — кивнул Захар, глядя куда-то вдаль, сквозь частокол. — Помогал он. Делился последним сухарём. К нему прислушивались тогда, даже те, кто был старше. Весёлый был, на балалайке тренькал, байки травил, народ собирал вокруг.
Картинка не складывалась. Тот скользкий, завистливый интриган, которого я знал, и этот «рубаха-парень» из воспоминаний Захара — это были два разных человека. Я привык в своей прошлой жизни видеть, как людей портит власть или деньги. Но тут явно было что-то другое. Да и власти у него не было.
— И что случилось? — спросил я. — Бабу с кем-то не поделил и озлобился на весь мир?
— Хуже, — Захар постучал пальцем по своей битой голове. — Голову ему отбили. Крепко так. Была стычка с черкесами в ущелье. Налетели они, как коршуны. Григорий тогда десятника собой прикрыл, дурень. Получил сильно булавой по шлему. Шлем-то выдержал, не раскололся, а вот внутри…
Захар помолчал, словно вспоминая тот день.
— Мы думали — всё, помер Гришка. Кровь из ушей шла, из носа. Лежал пластом недель пять, не вставал. Бредил страшно, выл, никого не узнавал. Коновал наш прежний, ещё до Прохора который был, говорил — мозги, мол, стряслись, душа от тела отстала.
— Сотрясение тяжёлое, — констатировал я медицинский факт, буркнув тихо. — Или, возможно, небольшая субдуральная гематома, которая со временем ушла…
— Продолжай.
— Телом он выкарабкался, — вздохнул Захар. — Встал, ходить начал, саблю держать. Но как подменили человека. Глаза другие стали. Злые, колючие. И упрямство в нём проснулось, да такое… дурное. Раньше договориться можно было, а теперь — как вобьёт себе в башку чего, хоть кол на ней теши. Скажут ему: «Гриша, небо синее», а он упрётся рогом: «Нет, зелёное!». И ведь до драки будет спорить, до пены у рта.
— Органические изменения личности, — пробормотал я себе под нос. — Лобные доли пострадали, скорее всего. Критика снижена, агрессия повышена, ригидность мышления.
— Чего? — не понял Захар.
— Говорю, болезнь это, брат. Голова — штука тёмная. Если там что-то сдвинулось, обратно уже не вправишь.
— Вот и я говорю, — кивнул Захар. — С того раза он и начал на власть заглядываться. Всё ему казалось, что его обделяют, что его заслуг не помнят. Десятником стать хотел — спать не мог, так мечтал. А тут батя наш, прежний, царствие ему небесное, другого поставил в его десятке. Потому что видел: дурной Гришка стал, людей зазря положит ради своей правоты. Вот он и озлобился. Время шло… А теперь ты появился. Тихона Петровича спас, сам поднялся, меня вон… вытаскиваешь. Для него ты теперь — как кость в глотке. Ты занял место, которое он себе нарисовал в своей больной башке.
Захар повернулся ко мне, и его взгляд стал серьёзным, предостерегающим.
— Осторожнее с ним, Семён. Он не просто завидует. Он… он не в себе. Подлым стал, хитрым на гадости. В открытую на тебя не попрёт, побоится теперь, после навоза-то. А вот со спины удар нанести, или яду подсыпать, или в бою подставить — это запросто. Не человек он больше. Порченый.
Я слушал его и понимал, что моя комплексная оценка Григория была неполной. Я считал его обычным офисным карьеристом в декорациях XVII века, токсичным конкурентом. А передо мной — органик после ЧМТ. С такими нельзя договориться, их нельзя купить или запугать надолго. Они живут в своей искаженной реальности, повторяя одни и те же ошибки, и где любой, кто не с ними — смертельный враг, подлежащий уничтожению.
— Спасибо, что предупредил, — я поднялся, отряхивая штаны. — Значит, будем учитывать. Психа в расчёт не брали, а зря. Но знаешь, Захар… Психи предсказуемы в своём безумии. Он сейчас уверен, что ты слаб. Что ты выйдешь на бой, и он тебя одной левой уложит.
Я протянул ему руку, помогая встать.
— И мы эту уверенность поддержим. Пусть думает, что мы тут дурью маемся. Что я тебя просто утешаю своими «погремушками». А когда выйдешь в круг…
— … я ему небо в овчинку покажу, — закончил Захар, и его ухмылка стала по-настоящему пугающей.
— Именно. А теперь — в стойку! Левый уклон, нырок, удар снизу! Пошёл!
И мы снова вернулись в ад. Только теперь в этом аду стало чуть светлее — мы начали понимать друг друга без слов. Захар рассказал мне также и о своей семье, которую потерял во время раннего набега — жена и двое детишек сгорели в хате, когда татары подожгли хутор. Он тогда был в дозоре, вернулся на пепелище. С тех пор и искал смерти, лез в самое пекло. А потеря руки стала для него финальной точкой, знаком, что пора уходить.
— Я думал, Бог меня наказал, — говорил он в перерывах, глядя на огонь костра. — Что не сберёг я их. А ты… ты мне сказал тогда про ставки. Про то, что я нужен. И я подумал: может, не наказание это? Может, испытание? Чтобы я стал злее, сильнее… Чтобы других таких же, как мои малые, защитить мог.
Я молчал, глядя на него. Этот грубый, простецкий казак с изуродованной судьбой и телом вдруг начал открываться с такой стороны, что мне, циничному продавцу бытовой техники из 2020-х, становилось не по себе. Я создавал «боевую единицу», «киборга» для своих целей, а получил… реального брата? Человека, который увидел во мне не просто командира, а наставника, подарившего ему второй шанс.
Его преданность стала «пугающей», образно говоря. Он спал всегда где-то поблизости, свернувшись калачиком на дерюге, и чутко вздрагивал от каждого шороха. Проверял мою еду, прежде чем я начну есть. Рычал на любого, кто косо смотрел в мою сторону.
Протез стал частью его тела. Грубая кожа, сталь, ремни — всё это срослось с ним. Он научился пользоваться им в быту: придерживал хлеб, поправлял поленья в костре, даже чесал спину. Но главное преображение случалось на тренировках. Он превращался в машину. Его стиль боя был уродливым, ломаным, «неправильным» по всем канонам фехтования, но он был эффективным.
— Ещё! — орал я, когда солнце уже садилось. — Ты устал? Мне плевать! Врагу плевать! Ты должен быть быстрее!
И он работал. Работал до звона в ушах и чёрных пятен в глазах.
Месяц пролетел, как один день сурка. Внезапного набега или похода не произошло — значит, всё по плану. Напряжение в остроге росло. Ставки делались уже открыто. Большинство ставило на Григория, считая меня сумасшедшим, а Захара — смертником. Мой авторитет висел на волоске. Если мы проиграем — меня сожрут. Если выиграем — я стану идолом пуще прежнего.
Ночь перед боем. Я и Захар сидели в лекарской избе, проверяя крепления на протезе Захара в сотый раз. Кожаная гильза пропиталась потом и жиром, которым я каждый день смазывал кожу — стала тёмной, почти чёрной.
— Нервничаешь? — спросил я, затягивая ремешок.
Он посмотрел на свою «руку».
— Нет, батя. Спокоен я. Пусто внутри. Только одно знаю: либо я его, либо он меня. Третьего не дано.
Я похлопал его по левому плечу.
— Третьего и не надо. Только помни, что я говорил про его голову. Он псих, но он хитрый псих. Гришка пойдёт грязно. Будет провоцировать, будет бить в больные места, словами прежде всего. Не слушай. У тебя нет ушей. У тебя есть только цель. Видишь цель — бьёшь.
— Я помню.
— И ещё, — я замялся, подбирая слова. — Завтра ты выходишь не только за себя. И не только за мои деньги. Ты выходишь, чтобы показать всем этим… — я кивнул в сторону окна, за которым спал острог, — что человека нельзя списать, пока он сам не решил сдаться. Ты — пример. Ты — надежда, не просри её.
Захар коротко кивнул.
— Ладно, спи. Предстоит ответственный день, решающий судьбы.
Я задул лучину, но сон не шёл. В темноте я слышал ровное дыхание Захара, и передо мной стояло лицо Григория. Того самого, с «отбитой головой». Я понимал, что завтра на кругу будет будет столкновение двух миров. Мира старого, злобного, застрявшего в своих травмах, и моего нового, беспощадно эффективного мира, где даже из осколков можно собрать разящий клинок.
Я верил, и не безосновательно, что моя «инженерия» окажется крепче его безумия.
Утро того дня, когда должна была решиться судьба Захара, моих инвестиций и, чего греха таить, моей собственной репутации, началось только не с привычного горна или петушиного крика, а с тяжелого, утробного гула земли.
Спросонья я дёрнулся к дубинке, решив, что татары вернулись за реваншем, но Захар, уже сидевший у входа и точивший свой «коготь» оселком для будущих сражений, даже не обернулся.
— Обоз идёт, — буркнул он, не прекращая ритмичного «швик-швик» камнем по металлу. — Маркитанты. Торгаши.
Я выдохнул, прогоняя остатки сна и боевой взвинченности. Логистика. Кровь войны. Если приехали торговцы, значит, жизнь продолжается, и рынок функционирует.
Выйдя на крыльцо, я потянулся до хруста в позвонках и сощурился от яркого солнца. Ворота острога были распахнуты настежь, и в них, поднимая клубы золотистой пыли, втягивалась пёстрая, шумная лента повозок. Скрипели несмазанные колёса, ржали кони, ругались возницы, мычали волы.
Это был хаос, но хаос управляемый, коммерческий. Запахло не привычными кровью и гноем, а чем-то забытым: свежей сдобой, пряностями, дешёвым благовониями и конским потом.
Я вышел к ним, лавируя между телегами у ворот снаружи. Острог ожил. Казаки, истосковавшиеся по женскому вниманию и новым вещам, высыпали из куреней, как муравьи на сахар.
И тут я увидел её.
Она сидела на облучке высокой, крытой расписной рогожей повозки, держа вожжи так небрежно и уверенно, словно управляла не парой тяжеловозов, а игрушечной колесницей.
Ей было года двадцать четыре, может, двадцать пять — самый расцвет женской силы, когда девичья угловатость уже ушла, уступив место тягучей, опасной грации хищника. Маркитантка. Цыганка.
На ней была широкая юбка цвета переспевшей вишни, схваченная на талии широким поясом с медными бляшками, который лишь подчёркивал крутой изгиб бедра. Белая рубаха с широкими рукавами была расшнурована у ворота ровно настолько, чтобы заставить мужской взгляд спотыкаться, застревать и медленно, вязко сползать вниз, к ложбинке, где на смуглой коже покоилась нить монисто.
Ожерелье из золотых (или позолоченных) и серебряных монет позвякивало в такт движению повозки, но этот звон мерк по сравнению с тем вызовом, который бросало её лицо. Густые, угольно-чёрные волосы выбивались из-под красного платка смоляными кольцами, обрамляя лицо с высокими скулами и полными, чувственными губами, которые, казалось, были созданы либо для страстного шёпота, либо для того, чтобы посылать проклятия.
Но главное — глаза. Огромные, тёмные, как степная ночь без звёзд. В них не было того привычного для местных женщин смирения или забитости. В них плясали черти. Она смотрела на толпу казаков не как на героев, а как на кошельки с ножками, оценивая платёжеспособность каждого с точностью опытного аудитора.
Повозка остановилась прямо напротив меня. Девушка встала во весь рост на козлах, потянулась, заложив руки за голову так, что рубаха натянулась на высокой груди, вызвав дружный, почти синхронный вздох мужской половины острога.
«Эффектная презентация продукта», — хмыкнул я про себя. — «Маркетинг уровня царь».
Она спрыгнула на землю легко, по-кошачьи.
— Вино! Сладкое, как первая любовь, и крепкое, как кулак атамана! — её голос был глубоким, грудным, с лёгкой хрипотцой. — Табак, пряности, новости! Подходи, казачки, растрясите мошну!
Мне сразу вспомнилась та легендарная сцена Георгия Вицина: «Налетай, торопись, покупай живопИсь!» — и я улыбнулся. А ещё я поймал себя на том, что стою и смотрю, словно мужик, который слишком долго жил в режиме целибата и стресса. Она была… живой. До боли, до головокружения яркой на фоне нашей серой, казарменной обыденности.
Наши взгляды пересеклись.
Она скользнула по мне деловито-оценивающим взором, задержалась на чистой одежде (мои стандарты гигиены работали и на имидж), на орешниковой дубинке за поясом, на бритой голове. Но потом она посмотрела глубже. В глаза.
И в этот момент между нами словно проскочила искра статического электричества.
Она увидела не солдафона. Она увидела игрока. Того, кто, как и она, смотрит на мир не через прорезь прицела, а через призму выгоды и стратегии. А я увидел в ней равного партнёра. Хищника, который умеет выживать в стае волков, не имея клыков, но имея кое-что поострее.
Уголок её губ дрогнул в едва заметной усмешке. Она подмигнула. Не пошло, а заговорщицки.
Я подошёл ближе, расталкивая плечами зевак.
— Почём опиум для народа? — спросил я, кивнув на бочонки.
Она удивлённо вскинула бровь. Фраза была ей незнакома, но интонацию она считала мгновенно.
— Смотря что ищешь, лысый удалец, — промурлыкала она, облокотившись о борт телеги так, что вырез рубахи стал ещё откровеннее. — Забвение стоит дорого. Радость — чуть дешевле. А правда… — она понизила голос, — правда вообще не продаётся. Её только обменивают.
«Смышлёная», — восхищённо подумал я. — «И дерзкая. Чёрт, да она же классная».
— Меня зовут Семён, десятником поставлен, — я протянул руку, но не для того чтобы лапать, а как при знакомстве.
Она на секунду замешкалась, ломая шаблон, потом уверенно вложила свою ладонь в мою. Её рука была тёплой, сухой и сильной.
— Белла, — представилась она. — И что-то мне подсказывает, Семён, что ты пришёл не за вином. Глаза у тебя… трезвые. Слишком.
— Вино мне тоже нужно. Для дела, — я кинул на прилавок серебряную монету, одну из трофейных. — Но ты права. Я ищу ещё кое-что.
Вокруг нас уже начинали собираться люди. Слышались смешки.
— Гляди-ка, братцы! Наш монах-десятник бабу присмотрел!
— Ну, теперь заживём! Семён оттаял!
— Эй, красавица, берегись! Он тебя в бане мыться заставит и голову побреет!
Мы оба проигнорировали этот «белый шум». Я наклонился к ней ближе, делая вид, что выбираю товар.
— Твои люди, Белла, ходят везде, — тихо, почти одними губами произнёс я. — От хутора к хутору, от станицы к станице. Вы слышите то, что говорят у костров, когда языки развязаны вином. Вы видите, кто и куда передвигает… пешки.
Она перестала улыбаться. Взгляд стал цепким, деловым.
— Допустим.
— Мне нужны уши. И глаза, — я взял в руки пучок сушёной травы, вертя его перед носом. — Здесь, в остроге, и за его пределами. Кто с кем шепчется? Кто точит нож не на врага, а на соседа? Откуда ждать ветра?
Белла медленно провела пальцем по краю бочонка.
— Информация — товар скоропортящийся, Семён. И дорогой. Зачем тебе это? Ты же воин, а не шпион.
— Кто владеет информацией — владеет миром, — ответил я фразой, которую в моём времени приписывали Ротшильдам, и которую на практике доказал Илон Маск, купив «синюю птичку» не столько ради свободы слова, а сколько ради контроля над инфополем и протекции влиятельным мира сего. Здесь, конечно, нет Twitter, нет спутников Starlink, но принцип тот же. Маркитанты — это и есть здешний интернет. Медленный, модемный, с тем самым пищанием, глючный, но единственный.
— Странные слова говоришь, — она с интересом наклонила голову. — Но складные. Мы договоримся, десятник. Я люблю умных мужчин. Они живут дольше. А богатые умные мужчины… — она звонко рассмеялась, сгребая монету, — … мои самые желанные.
— Буду заходить, — кивнул я. — Держи ухо востро, Белла. Особенно рядом с десятком Григория.
И я показал аккуратно рукой в его сторону, он тоже был среди наших «зевак» меж телегами.
— Эммм… с тем рябым, что смотрит на всех как на грязь? — фыркнула она. — Уже заметила. Гнилой товар. От таких разит бедой за версту. Я ж цыганка: раз гляну на человека — всё насквозь вижу. Добро, будет тебе новость, коль что услышу.
Искра понимания разгоралась в костёр. Мы с ней были одной крови — два прагматика в мире романтиков с большими саблями.
— Идём, — сказал я чуть громче. — Познакомлю тебя с другом. Ему сейчас не помешает увидеть что-то красивое перед дракой.