Эдуард Петишка

Обратиться к писателю с просьбой рассказать о себе — это значит предложить ему продолжить свою работу. Все написанное писателем — свидетельство о нем самом. И когда его спрашивают: «Кто ты?» — он может просто показать свои книги. Совсем иное дело — представиться иноязычному читателю, который еще мало знаком с его творчеством. В таких случаях ты садишься за пишущую машинку в некотором замешательстве и тычешь пальцами в клавиши, словно ребенок, впервые открывший рояль.

Откуда я? Я родился в Праге, но всю жизнь прожил на реке Лабе. С детства, а это очень существенно. Рядом с рекой и детство проходит иначе. Вот почему река присутствует в моих стихах. Возможно, потому-то я и полюбил широкий, вольный стих. Река попала и в мои книги для детей. Писать для детей — значит снова и снова переживать собственное детство. Даже если вы пишете для современных детей. Первые четырнадцать лет человеческой жизни чрезвычайно важны для всего, что станется с ним позже. В четырнадцать лет человек уже, так сказать, достроен, недостает, видимо, лишь штукатурки да кое-где не вставлены стекла.

Что я делал? С детских лет читал запоем. Изучал историю литературы на философском факультете Карлова университета в Праге. Таким образом, никогда не разлучался с миром книг. И со своим миром на берегу Лабы. Живу здесь и по сей день. Здесь пишу свои рассказы и романы. Здесь мой дом. В здешних молодых людях узнаю их родителей, на местах старых проселков — новые шоссейные дороги… Дома пишется лучше всего.

Чем бы я хотел заниматься? Еще точнее и настойчивее выражать то, что я чувствую, о чем думаю и тревожусь. Хотелось бы рассказать о взаимоотношениях между людьми. Они изменяются, особенно отношения между мужчиной и женщиной, между родителями и детьми и между молодыми людьми. Все это и дает мне сюжеты моих рассказов и романов для взрослого читателя. Современный человек, эволюция его мыслей и чувств, среда, в которой он живет. Вторая моя большая тема — человеческая память. В ней все очень быстро тускнеет, стирается. Забывают даже свидетели. А ведь именно память является драгоценным признаком человечности. Память помогает оценить современность, найти в ней нужное направление. Для меня прошлое — это непрестанное движение между настоящим и будущим.

Что я сделал? Написал книги стихов, рассказов, романов и книги для детей. Они вышли на двадцати языках. Пока. Но ведь книги, как и жизнь человеческая. Годы прожитые — уже в прошлом, а ты думаешь о завтрашнем дне, о следующей неделе, о будущем годе. Кое-чему ты уже научился в пути и свои воспоминания, свой опыт рад был бы вложить в предстоящую работу. Человек постоянно стремится дотянуться до чего-то очень высокого и очень далекого. И это тревожное, восторженное стремление подняться на цыпочки, постоянное желание дотянуться, вероятно, самый драгоценный из даров в человеческой жизни.

Прикосновение

Стоял еще только сентябрь, но из-за нынешней засухи природа с нетерпением ожидала прихода зимы в отчаянной надежде на то, что мороз и снег помогут ей выжить. Дул легкий сухой ветер, и с берез осыпались увядшие листья. Рыжели шапки каштанов. В кронах тополей, дубов и лип появлялись гнезда засохших листьев. Теплые струи воздуха раньше обычного увлекали их к земле. Они ложились на твердую, иссохшую дорогу и вздыхали под ногами прохожих.

Муж и жена шли рощей, которая благоухала на солнце всеми ароматами осени. Жена ступала на груды листьев как бы сверху, осторожно, боясь поднять пыль. Муж, плетясь следом за ней, ворошил листья и вздымал облака пыли, в которой серели края его темных вельветовых брюк. Оба издалека, из самого города тащили сумки с покупками. Они опоздали на дневной автобус, а следующий отходил только вечером. Так долго они ждать не могли.

Жена прокладывала дорогу, опустив голову. Муж смотрел прямо перед собой, на сгорбленную спину жены. Но не воспринимал ее. Он слегка прихрамывал. Два года назад он попал под грузовик. Сломанная кость срослась плохо. Казалось, что он всю жизнь обречен ходить с палкой и что ему не останется ничего иного, как работать сторожем в кооперативе. Но все обошлось не так уж плохо. Он забросил палку. Сперва ему пришлось привыкнуть к своим здоровым ногам и научиться воспринимать их как нечто вполне естественное, потом он стал считать естественной палку, а нынче почти смирился с тем, что до конца дней будет прихрамывать. Смириться с этим представлением было невесело, но когда человеку пятьдесят шесть, то это еще не самое страшное, что с ним может приключиться. По крайней мере, это его немного утешало. Вот его шурин умер, когда ему было пятьдесят два. И умер-то совсем здоровым, если, конечно, так можно выразиться. Просто сел обедать, сложил руки на столе, положил на них голову и — умер. Вот так и преставился, как определяла жена шурина. Сегодня, когда они в городе зашли к ней, она снова повторила это. Она выглядит, как молодая вдова. Наверное, горожане сохраняют молодость дольше, чем деревенские жители. Ярмила — молодая вдова.

Они вышли из рощи на выжженный солнцем, пожелтевший луг. Сушь вокруг была безжалостна и сокрушительна. Муж и жена выросли в деревне, и недостаток влаги — бедствие, которое постигало природу, — действовал на них куда более удручающе, чем на горожанина, который о нехватке воды узнает, лишь когда, повернув кран в ванной, обнаружит, что она не течет. Это бедствие, однако, длилось уже несколько месяцев и сделалось привычным, — с ним приходилось считаться, но борьба с засухой напоминала уже скорее оборону, которая либо увенчивалась успехом, либо оборачивалась неудачей — в зависимости от возможностей и сил.

Муж ковылял за женой по унылому лугу; его мучила жажда, хотелось закурить, но жена все шла и шла вперед, сквозь сушь, пыль, солнце, тащила свои сумки, волоча тощие ноги все дальше и дальше. Она совсем не походила на свою сестру Ярмилу.

— Ружена, — обратился муж к жене.

Она не расслышала. Ружена часто не слышала его. Он подозревал, что она просто не хочет его слышать. Он подозревал, что порой ей не хочется даже видеть его. Второй раз он уже не решился окликнуть ее. Он был даже рад, что она не услышала. Смелость быстро покидала его. Он ведь не может предложить ей присесть и передохнуть минутку. Он мужчина. Хоть и калека. Хоть хромая нога и болит.

Он представил себе на месте Ружены Ярмилу. Ярмила, хоть на два года и моложе Ружены, но та наверняка, по крайней мере, уже раза два отдыхала бы дорогой. Еще бы, Ярмила совсем не такая трудяга, вовсе не ломовая лошадь. Ярмила, может, подождала бы и вечерний автобус. А может, и не пошла бы пешком. Подумаешь, какое дело! Руженина птицеферма и его коровник! А что, если бы с ним или с Руженой произошло несчастье? Всегда найдется кто-нибудь, кто тебя заменит, если нет другого выхода. Незаменимых людей нет.

Ярмила отродясь была иная. Той он не побоялся бы сказать: «Поди-ка сюда, давай на минутку присядем и отдохнем». Ярмила вообще никогда не спешит. Она знает, что тому, кто торопится, в конце концов, часто приходится ждать. А нога ноет все сильнее и сильнее. Может, к перемене погоды. Там, над горизонтом, застыло облако. Стоит и стоит, будто прибитое. Кто знает, может, оно сдвинется лишь ночью. Сдвинется, и из него польет дождь. Дождь. Приятно думать о дожде, только это еще больше усиливает жажду. А в сумке, которую он тащит, четыре бутылки лимонада. Каждому внуку по одной. Лимонад — особенный, городской. В деревне сейчас и содовой не купишь. Все выпито. Кроме пива. Проклятые сумки. Все, что в них лежит, Ружена купила для внуков. Едва ощутимый, сладкий запах бананов щекочет в носу. Битый час придется тащить эти сокровища в деревню, а внуки за пять минут все съедят и выпьют. Или разобьют. Как-то он пытался объяснить это Ружене. «Они тебе будто чужие», — ответила она ему. Ну и странное это дело — человеческая любовь: непременно ей нужно проявлять себя в вещах. Чем больше вещей — тем сильнее любовь. Вот так у негров покупают невест. Или наоборот: если у невесты большое приданое, то и любовь она может себе купить.

Да, впереди шагает Ружена, тащит в сумках любовь, которую купила за деньги. И сам он тащится за ней, будто купленная вещь, вещь, приобретенная много лет назад. Потрепанная и вечная вещь.

Он смотрел на Руженину спину, на мелкий белый узорчик по темно-синему фону, на выпирающие лопатки, плоские бедра, теряющиеся под юбкой, на ноги без икр, на ноги, изборожденные вздувшимися венами. И чем дольше он наблюдал за ней, тем больше смотрел на нее, как на предмет. Как на препятствие, которое когда-то возникло на его пути и которое он взвалил себе на плечи, но тем самым не устранил, а лишь сам привязался к нему. Тогда ему было двадцать пять, и следовало бы это препятствие обойти.

— Чего-чего, тебе Ярмилу подавай? — Его отец, сидя у окна старого домика в рабочей колонии, сворачивал цигарку, кухня была так мала, что стоило отцу протянуть руку, и он мог ударить сына. Вместо этого отец покраснел, свернул цигарку и, только сделав первую затяжку, сказал: — Ярмила не получит хозяйство в наследство.

Отец давно умер, а Ружена — собственно, это ведь наследство, доставшееся ему от отца. Вещь, унаследованная после его смерти. Своего отношения, однако, он завещать ему не мог. Люди перетаскивают с места на место разные наследства. Он и не особенно удивлялся отцу. После кризиса, массовых увольнений и забастовок хозяйство казалось отцу чем-то вроде острова спокойствия среди бушующего океана. По крайней мере, всегда будет свой кусок хлеба. Отцовские советы были нехороши тем, что исходили из опыта прошлого, когда все строилось иначе. А отцам, прежде чем советовать, следовало бы думать о будущем. Ведь будущее изрядно меняет старые представления.

Ружена остановилась. Они дошли до реки. У берега видны были обнаженные камни. Уровень воды спал, и теперь обнажились серые камни с затвердевшими морщинами ила.

— Мне хочется отдохнуть, — призналась жена и аккуратно прислонила сумки к стволу тополя. — А ты не присядешь?

Возможность отдыха вторглась в его мысли о прошлом неожиданно. Он буркнул нечто вроде согласия, отложил сумки и тоже опустился на землю возле Ружены.

Вода была в нескольких шагах от них.

— Надо было бы поискать тень, — промолвил он.

— У воды везде прохладно, — возразила она.

Она все знала. Знала, когда нужно отдыхать, где нужно отдыхать, и наверняка знала, сколько времени нужно отдыхать.

Он достал пачку сигарет. Запах рыб и высыхающего ила перебил дым его сигареты.

— А ты никак не можешь без курева, — она поджала губы.

Он непроизвольно ощупывал горлышки бутылок в сумке. Их и в самом деле было четыре.

— Уж не собираешься ли ты выпить воду у внуков? — спросила она.

— Бог с тобой.

— Вечно ты думаешь только о себе.

Он резко затянулся, так что немного дыма даже проникло в легкие. Закашлялся. Ох, уж эти ее фокусы, ох, уж эти проклятые Руженины фокусы. Это я-то думаю лишь об одном о себе! В то время как только и только она… Это одна она думает о себе. Она и работает и надрывается только потому, что за каждой работой ей грезятся деньги. А на деньги она накупает все, что, по ее представлениям, и составляет человеческое счастье. Пока у нее было хозяйство, она надрывалась у себя, а теперь — в кооперативе. Деньги — это ее страсть. И цветы она сажала не на радость себе, а для продажи. Три грядки гвоздик, одна возле другой. Три большие грядки. Но в вазу не поставила ни одного цветка. Все продавала на рынке. Все крутится и крутится, пока не свалится, только тогда и найдет покой. Вот и сейчас уставилась в одну точку и, конечно, что-то подсчитывает. И не замечает вовсе, что сидит около реки. Куда там, эта, наверное, даже не видит, что над ней летают птицы. Она и небо-то воспринимает только как лейку, которая польет ее овощи.

Он курил, а перед его глазами простиралась река из стекла, неподвижная, и все-таки текущая. Когда-то в школе он писал сочинение, которое называлось «Река — жизнь». Да, тогда он еще много читал, умел выражать свои мысли. Он написал о том, как уходит жизнь и дни бегут, словно волны… Пан учитель его похвалил. Как же он гордился этой похвалою! Не очень-то много похвал выпадает в жизни на долю человека. Ту работу он писал еще мальчишкой, а что мальчишка знает о жизни? Что знают люди, пришедшие на вокзал, о предстоящем им пути? Одни мечты. Но потом это проходит. Стеклянная река, никакого движения. Я сказал бы, что все будто пригвождено к своим местам, как то облако над горизонтом. И потом внезапно обнаруживаешь, что все переменилось. Словно этот покой был преддверием больших перемен, неподвижность — лишь началом несуразного движения. Кажется, что все по-прежнему, и вдруг обнаруживаешь вместо мальчика — старика. Да еще и хромого.

«Я договорилась насчет рассады шампиньонов», — скажет Ружена. Она сидит, вытянув ноги, и, откинувшись, опирается на ладони.

«Ну-ну», — отзовется полунасмешливо муж. Однако слишком явно насмехаться над ней он не решается. В течение всех этих лет, с каждой ссорой она все более и более подавляла его, так что ему оставалось лишь последнее укрытие, да и в нем он защищался уже вяло и тайно. Он притворялся, что его защищает кто-то другой, а не он сам. Он научился прибегать к всевозможным хитростям, как подчиненный, который хотя и не в силах сбросить с себя ярмо, но иногда все же может ловко улизнуть.

Мысленно он мстил Ружене. Он представлял возле себя на берегу реки Ярмилу. Как она сидит здесь, откинувшись назад и опершись на ладони. Ее блузка натянулась. Она всего лишь на два года моложе Ружены, но она еще в теле. А волосы! Темные и густые, они выглядят так, что, запусти в них пальцы, не доберешься до корней. И потом, она все время говорит и говорит, не умеет молчать. То о своем сыне — он у нее в армии, — то о бегониях, что растут за окном и которые вовсе не предназначены на продажу: она сама их покупала.

Однажды они с Руженой сидели у нее за столом, и Ружена говорила:

— Уж хоть бы ради огурцов дождь пошел.

— Да, хорошо бы, — ответила Ярмила, — знаешь, как удивительно он шумит здесь?

Ее квартира расположена в мансарде старого дома. Однажды они были там во время дождя, ливень гудел в водосточных трубах, стекал по крыше с таким шумом, будто Ярмила жила под водопадом.

— Что с тобой? — спросила Ружена мужа. — Ты все смотришь на воду и совсем не замечаешь, а ведь я с тобой разговариваю.

— Ну как же, — промолвил он, — у тебя есть рассада шампиньонов.

— Я говорила о погребе. Нам нужно будет заняться погребом.

— Что ж, хорошо, — сказал он только для того, чтобы она отстала. Ему нравилось курить, вспоминать Ярмилу и смотреть на реку. А строить планы насчет шампиньонов ему было вовсе не по душе.

— Эта наша Ярмила просто спятила, — не отставала Ружена, — она собирается в Болгарию. К морю.

— Ну и…

— Она сошла с ума, — Ружена сморщила нос.

Муж про себя отметил, что это счастье — так сойти с ума, но не каждому это дано. Люди слишком разумны, и в этом все несчастье. Если разумно не ехать в Болгарию, то выходит, у Ружены здравого смысла более чем достаточно.

— Ты все куришь и куришь, — морщила Ружена нос.

Для нее не существовало никаких ароматов. Даже аромата духов.

— Чем это тут пахнет? — допытывалась она сегодня дома у Ярмилы.

— Да ну, — сказала Ярмила, — это я духи разбила. И даже не знаю, как это вышло.

Муж заметил, как Ружена задыхается. С языка у нее готово было сорваться гораздо больше того, что она решалась произнести. Но она совладала с собой и проронила только:

— А как же иначе, принцессе нельзя без духов.

— Все равно мне они не очень нравились, — Ярмила все сумела чудесно сгладить.

А потом сварила им кофе. Но даже его аромат не перебил острого запаха духов, которым был пропитан воздух. Только когда Ярмила, подавая ему чашечку, склонилась над столом, ее густые волосы коснулись его лица, и он уловил в них что-то совсем иное, не запах духов. Чем, собственно говоря, пахли волосы Ярмилы? Что-то в них цвело. Липа. Ее волосы благоухали липовым цветом.

На мужа напала тоска. Он повернулся к Ружене. Она пристально наблюдала за ним. Сидела, наклонившись вперед, обхватив руками колени, и в упор смотрела на него. «Ну? — допытывались ее глаза. — Ну?»

Выражение ее лица привело его в замешательство. Ему не хотелось, чтобы она угадала, о чем он думает.

— Вода, — он показал на реку, — вода порядком спала.

— Угу. — Она ждала.

— Эти камни внизу уже давно не были видны.

— Угу.

— И кустарник вон там никогда тоже не торчал так высоко над водой.

— Конечно, нет, — и снова он почувствовал ее выжидающий взгляд.

Дело шло к ссоре: он предчувствовал это безошибочно. Ссорам предшествовали свои увертюры, и то, в какой момент они вспыхнут, зависело только от Ружениного настроения. Дорога из города и эта сушь, очевидно, утомили жену, поэтому увертюра затягивалась. Муж не выносил ссор, Ружена хорошо это знала и всей душой стремилась затеять как раз то, чего он не выносит. Муж сделал попытку:

— Сейчас нужен был бы совет старика Роцмана.

До сих пор на Роцмана она всегда клевала. Его имя действовало как громоотвод. Накопившаяся злоба и ненависть Ружены обрушивались на его голову. Хотя в последние годы этот прием не вызывал такого ослепительного эффекта, как это было несколько лет назад, но имя Роцмана все еще помогало мужу обращать гнев в другом направлении. Около четверти века тому назад Роцман основал в деревне кооператив. Ружена не простила ему этого. Когда десять лет назад Роцман умер, она даже не пошла на его похороны. С годами и по мере того, как богател кооператив, Руженины выпады утрачивали прежнюю силу. Мужу казалось, что сама Ружена уже не верит в то, что говорит, что ожесточается по привычке, затем лишь, чтобы не отступать от прежнего своего убеждения.

Главное — избежать ссоры уже во время увертюры к ней.

— Что Роцман… — выжидательно отозвалась она.

— Он бы посоветовал, как быть с этой засухой, — муж попытался иронически улыбнуться. Он уже наполовину облегчил задачу жены.

— Ну да, этот бы посоветовал, — сказала она, — и оставь Роцмана в покое.

— Он всегда все знал.

— Ага. — Ружена кружила вокруг да около, но никак не попадалась на удочку. Это было что-то новое. Он не рассчитывал на это.

— Он всегда все знал лучше всех. Ты сама говорила, что он пускает пыль в глаза.

Она отвернулась и внезапно вздохнула:

— Ярмиле хорошо.

— Но она вдова.

— Ей всегда жилось хорошо. С самого детства. На мне всегда лежало все хозяйство… то то́ сделай, то это… Ты думаешь, я училась хуже Ярмилы?.. Но я должна была остаться в деревне… Зато принцесса с громкой славой отправилась в город…

— У тебя большая семья, — сказал он, — у тебя есть внуки. — Он спасал положение, как мог.

— И муж ей попался лучше, — почти выкрикнула она.

На это он ничего не ответил. Ссора, казалось, была неотвратима, даже если он постарается ее оттянуть или пустит все на самотек. Он уже ничего не говорил, только с бьющимся сердцем ждал крика.

Когда на него наехал грузовик, его положили в больницу. Он просыпался еще до рассвета и те несколько часов, которые оставались до начала дня, проводил в раздумьях. Его размышления начинались со слов: «вот если бы». Вот если бы он женился на Ярмиле. Вот если бы он не ушел от станка на фабрике. Вот если бы он оказал сопротивление Ружене… Шаг за шагом он исправлял свою жизнь. В щель под дверью больничной палаты пробивался свет из коридора. Его соседи спали, и один из них хрипло дышал, словно кто-то бросал в стекло песком… Потом понемногу начинало светать. Свет очень, очень медленно расходился по палате, будто ленивые круги на воде. Время. Никогда прежде не понимал он, что такое время. Только время и часы, отсчитывающие его. Но ведь они — это всего лишь распорядок для здоровых людей, существование которых ограничено узкими рамками одного дня.

Во время этих нескончаемых рассветов в больнице муж постигал измерение всей человеческой жизни, измерение начала и конца, дорогу, ведущую из детства сюда, на койку, и дальше. Дни и годы не поддавались измерению часами. Из всей хитроумно придуманной системы отсчета времени в памяти оставались только действия и события, расставания и встречи. Время жизни измерялось другими понятиями, не минутами и не часами. Время жизни знало только такие слова, как радость, печаль, желание, надежды… А это все не поддается измерению часовым механизмом. Лежа в медленно разливающемся дневном свете, он как бы подправлял свою жизнь. Он обнаруживал, что в тех историях, которые он придумывал просто так, ему всегда нужно было сначала устранить ошибку, неотступно преследовавшую его в течение всей жизни. Он слишком часто уступал. Вся его жизнь была одним сплошным отступлением. Он любил свою работу на фабрике, но уступил отцу и заставил себя заняться хозяйством. Он любил Ярмилу, но уступил и женился на Ружене. Действительно ли он так мечтал о собственности? Он только обходил препятствия. А были ли это препятствия? Он слишком много предавал. И кого же? Только ли себя? Раньше он много читал, а потом перестал, потому что Ружена обратила его в свою веру, где ценилась только и только работа. Или, к примеру, старый Роцман. Он любил его, и они хорошо понимали друг друга. Они были знакомы еще по фабрике. И тем не менее он злоупотреблял его именем, лишь бы Ружена хоть на немного оставила его в покое. Он не говорил ни слова, когда она обрушивала на Роцмана лавину упреков и обвинений. Он уступал и тем самым открывал путь этой лавине, полагая, что если не будет защищаться, то эта лавина быстрее схлынет.

Хуже всего было ожидание атаки со стороны Ружены, чем сама атака. Она еще не разошлась, она собиралась с силами:

— Однажды я ехала с отцом в поле за кормами… в то время Ярмила уже ходила в школу в город… смотрю — а она у речки… Дома думали, что она в школе, а принцесса отправилась купаться… Она тоже меня заметила и тут же спряталась за ивняк… А я? Ни гугу. И дома не проронила ни звука…

«Есть благородные поступки, от которых впоследствии испытываешь боль», — подумал муж и закурил новую сигарету. Ружена уже не обращала внимания на его курение. Похоже, она собиралась посидеть на берегу. Она не обнаруживала желания продолжать путь домой. Телу не хотелось движения, и поэтому оно как бы передалось сердцу и душе, и накопившаяся там буря стремительно обращалась против Ярмилы.

Вслед за первыми тяжелыми каплями обрушился ливень. Сознательно, со злостью, срывала Ружена с сестры всю одежду по частям, безжалостно раздевала ее, рылась в ее сумочке, в ее письмах, в аттестатах, она приволокла сюда, на берег, ее любовников, одного за другим, и даже ее мужа, этого несчастного добряка, как она выражалась. Вину за его смерть она безжалостно приписывала Ярмиле. Нет, не было убежища, не было спасения от этой бури. А из глаз Ружены чуть ли не брызнули слезы.

И прежде случалось, что она нападала на Ярмилу, но никогда ее обвинения не были столь резки и пространны. Раздевая Ярмилу, Ружена как бы натягивала на себя одну одежку за другой. Каждый камень, брошенный в Ярмилу, разглаживал Руженину юбку. Каждый кинутый кусок грязи очищал Руженин двор.

«Сколько ненависти, сколько ненависти, — удивлялся муж. — А вообще есть ли у Ружены на то причины? Два часа назад они сидели за столом у Ярмилы, пили кофе, который она им сварила, ели ее печенье, и он даже курил ее сигареты. Боже мой!»

Конечно, лучше, когда Ружена обрушивает гнев на Ярмилину голову и когда буря разыгрывается здесь, на природе, где вокруг никого нет. Он никогда и словом не обмолвится Ярмиле о тех преступлениях, в которых ее обвиняли. И Ружена едва ли что повторит Ярмиле в глаза. Речи отшумят, пузыри лопнут, пена опадет.

Муж слушал, что говорила Ружена, и все доносилось до него, словно сквозь завесу Ярмилиных волос, благоухавших липовым цветом. Все колкие и обидные доказательства и аргументы прикрывала мягкая волна густых волос. Ему ужасно захотелось положить конец отступательной тактике, оказать сопротивление, покончить с затянувшейся тоской.

Он вдавил сигарету в сухой дерн и готовился покончить с мучительным отдыхом на берегу реки. Опираясь на ладони, он медленно попытался подняться, чтобы размять больную ногу. При этом ладонь его заскользила, и он лицом уткнулся в Руженины волосы. Он испугался, но сразу же, еще в испуге, вдруг ощутил, что Руженины волосы тоже пахнут липовым цветом. Это было необыкновенно. Удивление и испуг заставили его застыть в необычной позе. Губы и лицо в Ружениных волосах.

Очень осторожно, потихоньку-полегоньку он снова оперся на правую ладонь и снова сделал попытку подняться. Уголком глаза увидел удивленное Руженино лицо, багровое от гнева. Она умолкла, и в наступившей тишине послышалось отдаленное гудение водяного насоса.

— Да что ты, — сказала она тихо.

И он, как сидел, застывший и выпрямившийся, готовый подняться, внезапно ощутил тяжесть ее тела на своем плече, головой она прижалась к его груди, и ее волосы опять оказались около его губ. По лацкану его вельветового пиджака катилась Руженина слеза — единственная влага выжженного солнцем дня.


Эдуард Петишка, «Мир, полный любви», 1979.


Перевод А. Машковой.

Загрузка...