Ян Костргун

Родился 3.7.1942 в Подивне, на Южной Мораве, где живу и работаю по сей день. Окончил сельскохозяйственный институт в Брно. Получил диплом зоотехника, позже стал участковым зоотехником по племенному скоту, сейчас — консультант в районном племенном центре, в Густопечах, неподалеку от Брно. Работаю в области генетического развития скотоводства, контроля над наследственностью и концепцией развития животноводства.

Рассказы публикую с 1965 года, в периодике и в сборниках; в 1976 году в издательстве «Млада фронта» вышел сборник избранных рассказов «Конь-качалка». Из более значительных по объему работ я мог бы выделить новеллу «Каникулы», по которой позже сделали кинофильм под названием «Купание жеребят», и юмористический детектив «Синий цветочек».

В 1974 году в издательстве «Чехословацкий писатель» вышел мой первый роман «Паршивые овцы», отмеченный премией Иржи Волькера. Роман этот лег в основу кинофильма «Лицо за стеклом».

За последнее время я опубликовал еще один роман — «Браконьеры», получивший ежегодную премию издательства «Чехословацкий писатель», и новеллу «Сбор винограда».

Как сценарист сотрудничаю с киностудией «Баррандов», Чехословацким телевидением, на радио делаю различные передачи, обычно многосерийные.

В настоящее время готовлю к печати роман «Что бы это было, если бы это была любовь», который выйдет в издательстве «Млада фронта».

Бригада

Далёко за реками,

где купол червонный

золотозвонный,

утро такое

расписное,

а свет поутру,

как пух на ветру,

белый,

белехонький,

легко

летящий.

(Иржина Калабисова)

Она боялась шагнуть. Невольно оглянулась — страх выжал надежду, что она здесь не одна. Ей так нужно было услышать хоть слово, хоть одно-единственное.

Ночью орошенное утро молчало.

Один из кабанов лежал в двух шагах от нее. Напряженно вытянутые ноги, брюхо вспорото во всю длину. Пьяно жужжали зеленые мухи. Растекшаяся кровь, розовая пена. Глянцевито-черный кабан, она звала его Иродом. Бывало, она скребла ему спину вилами, а он отвечал благодарным утробным хрюканьем. Тогда он еще был живой.

Белый кабан поднялся и, пошатываясь, заковылял ей навстречу. У него была изувечена бабка, исполосована спина. Когда-то он казался ей надменным и коварным. Теперь просил о помощи. Неуклюже рухнув рядом со своим другом, он уставился на нее водянистыми голубыми глазами. Веки с белесыми ресницами медленно закрывались.

— Идиоты… Мерзкие!

Она гнала от себя страх, чувство одиночества. Она еще не умела мириться с беспощадной жестокостью живых существ. Усовещевала их, когда они норовили достать друг друга сквозь просветы в загородке из стальных трубок. Растерянно плакала, когда порой находила розовых поросят, загрызенных собственной матерью. Она всем желала только добра. Даже тем, кто родился лишним.

Она поглядела на обоих кабанов. На мертвого и на умирающего. Наконец-то они помирились. Они подрались насмерть только для того, чтобы не видеть друг друга. И это им удалось. На бетонных плитках засыхала кровь. Их звали Ирод и Плутон.

Дверцы загонов распахнуты настежь.

Спокойно спали свиноматки.

Под лампами грелись молочные поросята.

Ничего не произошло.

Она плакала.

Тот, кто заканчивал дежурство вечером, с утра снова приступал к нему. Вчера она сама заперла эти загоны. Звали ее Гедвика.


— Гедвика, Гедвика, — качал головой зоотехник. — Кто теперь будет делать нам поросят?

Глядя ему в глаза, она тщетно искала в них хотя бы тень жуткого события, которое заставило ее расплакаться на рассвете.

— Я их заперла, — прошептала она. — Хорошо заперла!

Зоотехник морщился и трепал свои густые бакенбарды:

— Один кабан издох, другой вот-вот издохнет. Представляешь, как бабы развопятся?

Голос его тянулся как мед. Он всегда так говорил — всегда раздавал слова, обкатанные, словно галька со дна искристо-холодного ручья.

— А почему вы сами никогда ничего не скажете?

Она не чувствовала за собой вины; она хотела услышать обвинение. Хотела защищаться.

— А что тут говорить? — буркнул зоотехник. Уже много лет он работал среди женщин. И всегда безопаснее было просто слушать, о чем они толкуют. Но все же он не удержался:

— Мы останемся без поросят, черт подери!


— Нечего виноватых искать, — решительно заявила Пилатова, баба — что два твоих мужика, высокая, плечистая: сунь ей трубку в зубы — и выйдет матрос; а с сигарой она могла бы сойти за игрока в тотализатор на скачках. — Нечего, и все тут!

— Нда… — Зоотехник прищелкнул языком и улыбнулся. Неприметно, но так, чтобы заметили Гедвика и Панкова, мать шестерых детей, пучеглазая и щуплая. Но о том, как она вертела своим здоровяком-мужем, ходили легенды.

— Кабаны — что твои мужики, — медленно и четко рассудила Пилатова.

Зоотехник громко сглотнул слюну — у него-то рыльце было в пушку. «Так тебе и надо», — злорадно подумала Гедвика.

Они сидели в комнатке за опоросным отделением. Белые стены, стол, два стула, широкая железная кровать, цветные вырезки из журналов, герань. Когда одна из свиноматок должна была пороситься, здесь сидела и ждала дежурная. Пилатова обычно читала дамские романы, Панкова вязала шапочки, голубые с розовым помпоном или розовые с голубым, Гедвика записывала события своей жизни во внушительный дневник.

— Если не доберем план по поросятам, то звания нам не видать? — Панкова вопросительно посмотрела на зоотехника.

Тот покачал головой, но вслух ничего не сказал.

— Я еще ни разу не была в Праге, — выдохнула Панкова.

Пилатова вздохнула и уставилась взглядом в потолок:

— Значит, поедем через год.

— А если тем временем звание отдадут другой бригаде?

— Ты что, не можешь съездить в Прагу сама?

— Лучше бы за премию. — Панкова умоляюще сложила руки.

Зоотехник полистал в блокноте.

— Может, еще и обойдется. Поглядим, сколько у нас супоросых маток.

— Обойдется, как же! — Панкова забыла, что она не у себя дома. — Целый год ждем! Целый год вкалываем! И на тебе!..

Зоотехник углубился в прошлогодние записи в блокноте.

У Гедвики застудило в глазах.

Пилатова подбоченилась, громко засопела:

— Ты что, переработала лишнее? Ну, говори! Переработала? Из-за диплома на стенке сцены будешь устраивать?!

Зоотехник забыл о благих и дальновидных намерениях.

— Да поймите же, черт возьми: одно из условий соревнования — это жить по-социалистически. По меньшей мере, это означает, что мы не будем собачиться!

Он закашлялся, а когда перестал, воцарилась тишина. После этой непривычно длинной и прямой речи зоотехника первой опомнилась Пилатова.

— Выходит, теперь нам уж и поспорить нельзя? — несмело спросила она.

Перед фермой загрохотал трактор. Это приехали за мертвыми животными.


— Сто раз я тебе говорила: если любишь животных, надо идти на биологический.

Гедвика безучастно глядела на серую обложку дневника. Мать сидела за туалетным столиком и подрисовывала брови черным карандашом. Она вывела дугу, послюнила носовой платок и опять ее стерла. Сосредоточенно зажмурила глаза, потом нервно вытаращилась в зеркало и нацелилась кончиком карандаша на полмиллиметра ниже.

— А свиньи — разве это животные?

Гедвика удивленно подняла на нее глаза. В такие минуты ей всегда хотелось, чтобы с ней разговаривал кто-то другой. Но всякий раз это оказывалась ее мать. Когда-то Гедвика назло сбежала из одиннадцатилетки в сельскохозяйственное училище, а полгода спустя — на животноводческую ферму на окраине города.

— Будь так добра, — сказала ей тогда мать с презрительным достоинством во взгляде, — если тебе так хочется настоять на своем, то хотя бы переодевайся в гараже. Эту вонь невозможно выветрить.

В гараже стояла тишина и отполированная до блеска «симка».

На материном лбу чернели великолепные брови. Подо лбом — незнакомый пейзаж, завеянный снегом.

— А мне нравится как раз то, чем я занимаюсь!

Мать засмеялась:

— Нравится… Это я уже слышала.

И Гедвика снова пожалела, что хоть чем-то поделилась с матерью.

— Завтра меня целый день не будет дома.

Мать закурила длинную и тошнотворно ароматную сигарету.

— Поедешь с Пепе за город?

— Поеду, — с удовольствием солгала Гедвика.

Пепе — в этом доме его также называли женихом. Вообще-то его звали Йозефом. Но с тех пор как он победил в областном туре конкурса певцов «Подлужацкий дрозд», он присвоил себе более эффектное имя. За несколько месяцев и за один танцевальный сезон это имя так прижилось в их областном городе, что уже было не понять, не стало ли оно ругательством. А Пепе этого не дано было понять, даже если бы ему и объяснили. В свободное время он работал сантехником.

Часы пробили семь, фарфоровая барышня закружилась под стеклянным колпаком, звенящий вальс расплескался по ковру…

Каждую пятницу мать уходила без пяти минут семь, отец приходил в пять минут восьмого. Так было, сколько Гедвика себя помнила. А сегодня мать еще не сделала себе зеленые веки. Она злобно намазывала их мягкой кисточкой.

— Из-за каких-то вонючих свиней!..

Гедвика прищурилась, от носа к уголкам губ пролегли две морщинки. Но она смолчала.

Матери попали в глаза серебряные крупинки. Слезы тяжело продирались сквозь пудру.

— К черту, все к черту!

Тихо отворил дверь отец. Гедвика подперла рукой подбородок. Отец откашлялся и вступил в комнату, как на туго натянутый канат. Кратчайшим путем пройдя к серванту, он налил себе белого кубинского рому. Гедвике уже целый час хотелось того же. Но это мог позволить себе только отец.

Сев в кресло и сделав первый глоток, отец улыбнулся.

— Ты куда-то собираешься?

— Как видишь, — огрызнулась мать.

— Это хорошо. — Отец перестал улыбаться.

Гедвика боялась перевести дыхание, чтобы не зарыдать в голос. Здешним воздухом нельзя было дышать, он падал на голову, как подрубленное дерево.

Отец, мать и дочь сидели в одной комнате, боясь взглянуть друг на друга.

«Живем по-социалистически, — подумала Гедвика. — Не ругаемся».

Но эта мысль была горька, как обезболивающее лекарство, которое нечем запить.


Ради этих минут Пепе жил на свете.

В Гедвике в эти минуты что-то умирало. Что-то уходило, оставляя за собой пустоту, и эхо воспринимаемого мира оставляло в этой пустоте патину злости. Она вспомнила старый серебряный кувшин с черными разводами на благодушном животе, которые ни за что не поддаются розовым и другим ваткам, снимающим тусклый налет времени. «Может быть, он просто притворяется серебряным», — пришло ей в голову. Она улыбнулась при мысли, что и золото иногда бывает не золотом, а всего лишь улыбкой ничтожного куска железа.

Ничтожного?!

Женщины тоже ведь красятся. И сама Гедвика не хотела быть иной. Иногда это ей мешало. И тогда она говорила себе: вещи есть вещи.

Через стеклянные двери они вошли в холл отеля «Славия». Одна из стен была распахнута в летний сад, тихо шумел фонтан, благоухала лиственница. Шум приглушенного говора умолк. Пепе окинул общество рассеянным взором. На нем был отлично сшитый костюм коричневого цвета, канареечно-желтая кружевная рубашка и черный галстук. Полудлинные волосы тщательно подзавиты на затылке. Один золотой перстень, один золотой зуб. Женщинам он нравился, у мужчин вызывал желание разорвать этот его сладкий рот от уха до уха. Все это было явственно написано на лицах у тех и у других. В то время как женщинам цивилизация прибавила женственности, мужчинам она поубавила мужественности.

А потому Пепе с безмятежной улыбкой предложил Гедвике руку.

— Извини, — прошептала Гедвика и повернулась к зеркалу.

Пепе так и остался стоять с полусогнутой рукой.

Женщины переглянулись. Мужчины тоже.

Гедвика ладонями прижала к вискам короткие черные волосы. Она любила глядеть на себя в зеркало. «Глаза могли бы быть чуточку побольше», — решила она. Короткие волосы отливали глянцем, еще ярче блестели темные глаза, аккуратный нос, в изгибе мягких губ — затаенная печаль. Черная кружевная блузка, иссиня-зеленая, очень короткая юбка, дымчато-серые чулки, желтые с черным туфли, черная с желтым сумочка.

А еще что?

Такого она себе еще не позволяла. Правда, Пепе тем временем уже опустил руку, но все еще стоял посредине мраморного квадрата. Она видела его в зеркале, видела и глядевших на них людей.

До чего же это было похоже на цветные фотографии, висевшие в каморке за опоросным отделением. И она была похожа на них — с той лишь разницей, что именно сейчас осознала это.

Миру нужны свои пропорции, так же как картине нужна дистанция. Иначе он съеживается в карикатуру, становится одним лишь большим носом, одним оскорбленным подбородком. Гедвике пришло в голову, что это сжатие мира, очевидно, имеет определенный предел, а затем мир, наоборот, начинает расти по мере уменьшения пространства. До человеческого желания чего-то доброго. До одного желания в одной голове.

«Это дерзость, — подумала она и обернулась. — И вообще: вправе ли я прийти так, как пришла? Тайно? Переодетой?»

Впервые она поняла, что, собственно, каждый день пересекает границу: полчаса езды трамваем, пятнадцать минут ходьбы по травянистой меже — и ты попадаешь в места и пространство, о котором большинство этих людей и понятия не имеет. Им и в голову не придет, что неподалеку от мраморного пола и стеклянных стен отеля «Славия» обитают свиньи. И для их существования необходимо, чтобы рядом с ними были люди. Например, она — та, что теперь в блузке из черных кружев.

Несколько часов назад она глядела на зеленых мух, пирующих в лужах крови.

Она почувствовала, что бледнеет.

Неуклюже шагнула к Пепе.

Шут гороховый!

Он подвел ее к почетному столику у самой эстрады.

Будет вопить мне прямо в ухо!

— Нельзя себя так вести, — зашептал он.

— Знаю, — ответила она.

Золотой перстень, золотой зуб и обольстительно хорошенькая девушка. Арсенал преуспевающего молодого человека.

Зрелая дама, туго затянутая в серебряную парчу, энергично подтолкнула своего толстячка мужа.

— Простите, — промямлил толстячок, в раздумье потерев одну беленькую ладошку о другую. — Я большой поклонник вашего искусства и не хотел бы отвлекать вас накануне выступления. Однако… — Он потрогал узел галстука, узел был на месте. — Я сегодня посетил своего доброго знакомого, пана Кочичку, и он посоветовал мне обратиться непосредственно к вам.

— Да? — ледяным тоном спросил Пепе.

Пан Кочичка был бригадиром сантехников и о дарованиях своих подчиненных судил не самым лестным образом.

— У нас засорился клозет… Вы недавно его устанавливали, — уточнил пухлый мужчина зрелого возраста.

— Да? — Пепе покраснел.

Толстячок печально пожал плечами:

— Пан Кочичка говорит, что вы плохо присобачили колено.

— Ага… Ну да… Что-то не припомню. — Пепе вспотел.

— Пожалуй, это не так уж и спешно, — вмешалась Гедвика.

— Разумеется, разумеется, — запыхтел толстячок. — У товарища Кочички есть мой адрес. Мое почтение, мадам, мое почтение, маэстро…

— Болван, — отвел душу Пепе.

— Он назвал тебя «маэстро». — Гедвика опустилась на стул. Теорию существования двух миров подтверждала сама жизнь. Неслышно подлетел официант. Чаша джина с кубиками льда и слишком маленький бокал тоника.

Пепе чувствовал себя не в своей тарелке. Он часто пел фальшиво, и что хуже всего — сам это сознавал. Гедвика охотно помогла бы ему, если бы знала как. И в чем.

— Чем вы занимаетесь? — спросил ее вскоре после полуночи пожилой энергичный мужчина, который намеревался обеспечить Пепе блестящее будущее. Пока же он в основном заглядывал в вырез ее блузки, даже во время ужина. Гедвика предпочла не обижаться, иначе она не смогла бы ему ответить:

— Я развожу свиней.

У Пепе сразу пропал аппетит.

Разумеется, энергичный мужчина сразу понял, что Гедвика шутит. Но заглядывать ей в вырез не перестал.


Гедвика знала, что Пепе любит провожать ее домой. Когда-то это ей льстило.

В гостиной радужно сияла хрустальная люстра.

Из открытого окна тихо струился в ночь печальный фортепианный концерт.

— Ваши еще не спят… — В его словах не было ни вопроса, ни упрека. Их оборвал страх. Больше всего Пепе боялся матери Гедвики. Он понятия не имел, что в эту пору, ранним субботним утром, ее никогда не бывает дома. В этом Гедвика не призналась бы никому. Даже в исповедальне, даже если бы верила во что-либо, кроме этого света.

— Ну и что? А когда темно, тогда не боишься?

«Как я могла терпеть его так долго?» — пришло Гедвике в голову.

Темным коридором, мимо дверей гостиной, они пробирались на цыпочках.

— Это я, — крикнула Гедвика.

Пепе не закончил шаг. Он застыл на одной ноге, словно ему предстояло наступить на хрупкую фарфоровую чашку.

Тишина.

Потом, усевшись друг против друга в креслах, они молча курили.

— Почему ты не снимаешь пиджак? — спросила Гедвика.

Пепе схватился за голову.

— Мое присутствие здесь абсолютно неуместно, — засипел он. — Невыносимо!

Зареванный шут.

— Тогда катись, — равнодушно сказала Гедвика.

— Неужели ты этого не понимаешь?

— Думаешь, наши о тебе не знают?.. И не слышат, когда я привожу тебя сюда?

— Они об этом знают?!

Гедвика недоуменно покачала головой.

— И что же они говорят?

— Чтобы я тебя выставила. Раз ты боишься прийти днем.

— Я не боюсь!.. Но… Пойми, такой официальный визит уже что-то означает… Меня бы узнали соседи… Если б ты, по крайней мере, бросила эту работу на ферме! — выпалил он вдруг. — Ведь это чудовищно — то, чем ты занимаешься!

— А что тут чудовищного?!

— Так… Вообще… Подумать только… Зачем тебе это нужно?

— Я бы спятила, если б не эта возможность бывать среди нормальных людей. А раньше тебе это не мешало?

— Это всегда мне мешало. — Пепе судорожно заставлял себя говорить корректным тоном.

— Даже когда ты бегал за мной с цветами?!

— Я же не подозревал, что…

— Я тоже не знала, что с тебя довольно кружевной рубашечки! А сам-то ты чем зарабатываешь себе на жизнь? Куда ты пойдешь в понедельник?

Пепе корчился, словно подавился щеткой.

— У меня — совсем другое дело. И я делаю все, чтобы только петь. А когда я пробьюсь наверх…

— Ты всегда будешь только плохим сантехником! Всегда!!

Кто-то постучался в дверь. Они переглянулись. Пепе позеленел. Вошел отец Гедвики, в глазах — растерянный вопрос, стыд над опасениями, которые ему не удавалось отогнать. Он неуверенно улыбнулся.

— У вас случилось что-нибудь?

Гедвика замотала головой. При взгляде на испуганное лицо отца откуда-то из-под наноса злых мыслей стал пробиваться горячий источник плача.

— Это Пепе, — произнесла она и сконфуженно заморгала.

— Ага… Так это вы? — Отец неловко поклонился. И тут же понял, что этого не следовало говорить. Не следовало т а к говорить. Он потупил глаза. — Только не ссорьтесь, — зашептал он. — Это хуже всего… — Он резко повернулся и закрыл за собой дверь.

— Так, — помолчав, сказал Пепе. — Готово. Я представлял себе, что будет хуже, — добавил он удовлетворенно.

Гедвика вжималась в кресло, стараясь сделаться как можно меньше, исчезнуть совсем.

— Уходи.

Голос ее не слушался. Она вскочила и подбежала к двери. Распахнула ее. Пепе прошел с оскорбленным видом. Он хотел погладить ее, она брезгливо отшатнулась.

— Завтра жду тебя на мосту.

— Завтра мне некогда.

— В воскресенье?

— Мне всегда будет некогда!

Пепе удивленно вскинул голову:

— Как хочешь.

Гедвика включила свет в коридоре. Пепе наведывался сюда уже два года, но только теперь увидел золотой шелковистый блеск на бледно-голубых стенах. А на этом мягком фоне — снимки деревьев. Отец Гедвики фотографировал людей — для паспортов. Он так давно уже освещал лица беспощадно правдивыми рефлекторами, что время от времени ему просто необходимо было увековечить на снимке дерево, старое, узловатое, глубоко и прочно вросшее в землю.

Гедвика открыла дверь в гостиную. Отец сидел за шахматным столиком, рюмку кубинского рома он так и не допил.

— Папа…

Он поднял голову, улыбнулся, кивнул.

Осторожно подойдя, она коснулась его руки.

— Ты не хочешь выпить? Немножко…

Он покачал головой. Хотел передвинуть ферзя и повалил целую армию фигур.

— А мне можно?

Отец погладил ее по волосам, но так робко, что у нее слезы выступили на глазах.

Как все это могло случиться, что мы боимся друг друга?!

— Тебе можно… Немножко.

Она выпила.

— Хочешь, я сыграю с тобой?

Он втянул голову в плечи. Ладонями прикрыл глаза.

— Я ведь даже не умею играть в шахматы… Просто так сижу и думаю.

Ждет!

Гедвику затрясло. Она слышала, как стучат ее зубы. Только бы не заплакать… Только не заплакать.

— Папа…

В только что погребенные минуты она не раз подавляла плач. Теперь, когда он наконец прорвался, это было больно.

Она чувствовала щекой шершавую ткань отцовского пиджака.

Он брился вчера.

Теперь он курил.

Так их и застала мать.

— Почему ты не отошлешь ее спать, — злобно сказала она. — Что она о нас подумает?!

Гедвика протерла глаза.

— Давай научимся играть в шахматы?

Отец кивнул и даже попытался улыбнуться. Отражение хрустальной люстры разбилось в его глазах на несколько блестящих осколков.


Чистый, как

край

за теми горами,

куда я ходила

босыми ногами,

чистый и звонкий,

как голос ребенка.

(Иржина Калабисова)

Она позавтракала яблоком прямо на обочине дороги. По полю гонялись зайцы. Казалось, что шоссе начинается под виадуком — словно кто-то высунул длинный черный язык. На насыпи блестели рельсы; время от времени их сотрясал поезд, и дрожь земли передавалась ей сквозь мягкую подметку велюровых туфель.

Она проснулась рано, как привыкла. Ей снилось, что она вообще не спала. Этот сон был куда приятнее, чем воспоминание о злобном шипении матери. Отец молчал, как всегда. А Гедвика подумала: поймет ли когда-нибудь мать, что говорит в пустоту? Она продолжала размышлять об этом, сидя на холодной тумбе у шоссе. Об этой черной заводи в головах людей, которая так часто выходит из берегов. Она кощунственно усомнилась: есть ли смысл сопротивляться этому черному половодью, не лучше ли дать ему волю, позволить унести дурно прожитое время? Когда-то мать и отец озлобились друг на друга, как говорится, испортили себе жизнь. И с той поры, пытаясь забыть, то и дело напоминали об этом друг другу. Во имя спокойствия дочери.

Дочери Гедвики.

Она грустно улыбнулась. У ног ее стояла большая рыжая сумка.

Словно она сбежала из дому.

Машин проезжало не так уж много, но останавливалась чуть ли не каждая. Благородство сотрясало водителей, как влюбленных подростков. Гедвика внимательно выслушивала их до конца и неизменно отвечала:

— Очень сожалею, но мне кажется, вы не очень надежный водитель. Как-нибудь в другой раз.

И действительно, большинство галантных водителей отъезжало вприпрыжку. Один от растерянности даже включил задний ход.

Бежевые «Жигули» начали визжать тормозами за километр от Гедвики. Пока водитель осторожно приближался к обочине, Гедвика разглядела, что машина не столько бежевая, сколько забрызганная грязью. Между тем на этом полушарии дождя не было уже полгода. Вспотевший водитель был в черном костюме и белой рубашке. Над воротником рубашки — красное от удушья лицо, под воротником болтался узел серого галстука.

Почему он не расстегнет ворот, — подумала Гедвика, — раз уж он ослабил галстук?

— Ради бога — не подумайте — чего плохого. — Я — только — спросить. — Слова сочились из водителя, как капли из прохудившегося крана. — Так я попаду в Микулов?

— Попадете, — улыбнулась Гедвика. — А меня вы не могли бы подвезти?

— Я?! — всполошился мужчина. — С удовольствием.

Похоже было, что на этой машине он ездил только за травой для кроликов. Он уставился на рукоятку скоростей и резко включил первую. Машину он вел так же, как и разговаривал. Впрочем, во время езды он не произнес ни слова.


ДЕТСКИЙ ДОМ

Сколько голубой надежды на белой табличке.

Но для кого? — подумала Гедвика. — Для мамаши, согрешившей после бала? Для папаши, который согрешил, чтобы лучше спалось?

Ворота были заперты. На каменном заборе битое стекло. Она видела несколько тисов, кусты магнолии в рыжих пятнах, плющ на дубах, омелу на кленах. Желтый песок на дорожках, красно-желтые скамейки.

Она позвонила. Еще раз.

— Что вам угодно? — раздалось совсем рядом с ней.

Сперва она испугалась и лишь потом заметила синеватые жабры микрофона в приземистом гранитном столбике.

— Я к вам… Мы вам писали… Это из бригады… Я договориться приехала.

Она посмотрела на пузатую, битком набитую сумку у своих ног.

— Да… Я знаю. Проходите, пожалуйста.

Зажужжал зуммер. Она толкнула калитку плечом, нагнулась за сумкой. На ухоженную песчаную дорожку страшно было ступить. Она предпочла бы идти по газону. В широких дверях здания ее ожидала девушка, вряд ли намного старше Гедвики. Зато она была строго одета и причесана. Они протянули друг другу руки.

В углу зала сбились в кучку дети. Красные тренировочные курточки накинуты на плечи, огромные глаза.

Они меня боятся! — у Гедвики мороз побежал по коже.

— Вы что же, боитесь меня?

Взгляды детей разлетелись по залу.

— Они еще не знают, к кому из них вы пришли, — шепнула девушка.

Гедвика никак не могла вспомнить, как та назвала себя.

— Можно? — Гедвика наклонилась к сумке. Девушка улыбнулась и пожала плечами. Натянутая молния подалась неохотно, со скрипом.

Сверху были сладкие пирожки от Пилатовой, под ними шапочки с помпонами от Панковой, а на самом дне — белый с синим шарфик. Глядя на шарфик, трудно было догадаться, что Гедвика вязала его крючком целый месяц.

— У меня кое-что есть для вас.

Напряженной улыбкой Гедвика стремилась преодолеть границу, которая стала вдруг ощутимой. Сколько миров, — подумала она. — Сколько миров! Сколько разных слов об одних и тех же вещах. Потому что вещи всюду остаются вещами. Только вещами.

— Подходите и берите, дети. — Девушка незаметно сделала знак рукой.

Дети проходили мимо Гедвики, опустив головы; каждому она вкладывала в руку по пирожку и по легонькому комку мягкой шерсти.

Гедвику захлестнуло внезапное сознание, что дети понимали все намного лучше — лучше, чем она сама, когда вошла в зал. Они глядели на нее так, будто слышали долгие дебаты о каком-нибудь необычном мероприятии, которым могла бы похвалиться бригада. Будто знали, что Гедвика едва не раздумала ехать сюда, когда все вдруг пошло насмарку и бригаде могли не присвоить это звание. Но уже были связаны шапочки и поставлено тесто для пирожков.

Гедвика взглянула на девушку.

Как им помочь?

Сумка зияла пустотой. Только шарфик, свернутый в клубок, ютился на самом дне. Ода́ренные дети сгрудились в другом углу. У окна стоял мальчуган с черными как смоль волосами. Он пощелкивал ногтем указательного пальца по большому пальцу другой руки и упрямо разглядывал щель между паркетными планками.

— Роман, — негромко окликнула его девушка.

Мальчик поднял глаза.

— Мы ждем только тебя.

Мальчик хмурился. Черные глаза, смуглая кожа, может быть, цыган, а может, просто память о прадедушке; какое это имеет значение?

Он мог бы быть моим братом.

У Гедвики перехватило дыхание.

Он похож на меня… Гедвика стала шарить в сумке. Она спешила, она боялась, что девушка еще раз намекнет мальчишке, чего от него ждут. Она подошла к нему, опустилась на колени.

— Это тебе. Я сама вязала.

— Спасибо, — буркнул Роман.

У Гедвики закололо надо лбом, там, где начинают расти волосы.

— Ну, и как по-твоему, умею я вязать?

Мальчишка впервые взглянул на нее. Впервые в глубине его взгляда появилось что-то еще, кроме равнодушного ожидания.

— Я еще не умею… Вот, видишь, узлы… Это я перепутала… Так ты не сердись.

— А чего мне сердиться? — Роман покосился на девушку. — Я вот рисовать не умею.

— Выходит, оба мы с тобой неумехи. — Гедвика погладила его.

— Да зачем он мне теперь, летом?

— Спрячь. Зимой пригодится.

— А куда спрятать?

Гедвика оглянулась. Девушка улыбалась ей.

— В шкафчик, например.

— У меня нет шкафчика. У нас один большой шкаф на всех. А в нем должен быть порядок.

— Тогда я его припрячу для тебя. А потом принесу.

— Ты придешь еще?

Гедвика кивнула, словно свалилась в ледяную воду.

— Тогда ладно… Только обязательно. — Роман легонько коснулся ее коротких волос на висках. — У тебя волосы почти как у меня.

Потом Гедвика рассказывала им о больших и прелестных животных. Близилось время обеда, и дети начали баловаться.

— Не сердитесь, но… — Девушка виновато пожала плечами.

— Конечно, конечно. — Гедвика торопливо простилась с детьми.

— Выписать подтверждение, что вы у нас были?

Гедвика вытаращила глаза. Ответить она не могла. Во рту был угловатый камень.

— Не сердитесь, прошу вас… — Запнувшись, девушка нерешительно шагнула к Гедвике. — Обычно…

Гедвика пятилась к дверям, недоуменно качая головой, словно слушала и не могла поверить вести о большом несчастье. Веки примерзли к бровям, в глазах — битое стекло.

Дети улыбались ей, весело махали.

— Я приду еще, — выдавила из себя Гедвика и убежала.


Она прикладывала розовых поросят (им было всего несколько часов) к покрасневшему брюху матери. Поросята вслепую тыкались пятачками, отыскивая соски. Самые смышленые отваливались, только насосавшись до отвала. Гедвика собирала их, словно перезрелую малину, и укладывала рядом под теплый свет инфралампы.

Пилатова с отсутствующим видом расхаживала взад и вперед, с глазами, утомленными тайным плачем. После получки ее муж второй день не показывался дома.

— Пусть бы упился до смерти, — выкрикнула она вдруг.

Гедвика притворялась, будто не слышит. Такие больные всегда внушали ей страх именно тем, что она не могла им помочь. Но Пилатовой довольно было просто выговориться, хотя бы словами выразить и отбросить свои мучения.

— Я-то уже пообвыкла, мне-то что. Сама зарабатываю, всегда как-нибудь все образовывалось. Но с тех пор, как наша Анка стала ходить на танцы… Пригласят ее на чашечку кофе, а в кофейне отец ее храпит — положил голову на стол и спит себе! Представляешь?! Ее отец!! Я бы его задушила. А то говорю себе: поставлю бочку вина рядом с его постелью, суну ему шланг в зубы и стану смотреть, как он наливается, пока не упьется до смерти. Страшная эта жизнь. Страшная…

Гедвика глядела на гроздь спящих поросят. Сколько раз она завидовала несокрушимому характеру Пилатовой. Сколько раз завидовала ее способности не замечать проблем, которые заставляли плакать Гедвику.

А муж Панковой собирается на операцию. Уже в третий раз.

— По крайней мере, один год не буду рожать, — сказала Панкова и засмеялась.

Только со временем и по частям Гедвика разузнала всю правду. Каждая операция означает лишь отсрочку. Эту болезнь еще никто не умеет лечить.

Романа Гедвика уже звала Ромочкой.

Она часто ездила к нему. Привозила цветные проволочки и винты. Ей разрешали ходить с ним на прогулки; в парке они устроили под камнем тайник для сокровищ, которые остальным мальчишкам в детдоме и не снились. Не раз Гедвика испытывала чувство вины. Ее огорчало, что она несправедлива к тем, остальным, кого она не берет на прогулку. Скорее всего, ей просто не разрешили бы этого, но главное — Роман ревновал. Стоило ей хотя бы заговорить с кем-нибудь другим, как тот становился жертвой непостижимой ярости Романа. Он умел мстить с детски-неумолимой жестокостью.

Один только отец знал, куда ездит Гедвика.

Мать умудрялась долгое время не замечать этих поездок, но наконец сказала:

— Ты завела себе мужика. Женатого! Ты что, совсем спятила?!

Гедвика ее не разубеждала. Не разубеждала она и Пепе. Между тем «Подлужацкого дрозда» выиграл кто-то другой, и Пепе обозлился на весь мир. «Пока я был знаменит, я тебя устраивал», — упрекнул он как-то Гедвику, и она смеялась всякий раз, вспоминая об этом.

— Похоже, что я влюблена, — как-то доверилась она отцу.

— Вот и хорошо, — ответил он.

Она видела, что он и в самом деле рад.

— Ты мог бы сфотографировать для меня Романа?

В глазах отца блеснул профессиональный интерес:

— Я представляю себе, что в руках он должен держать большой кувшин.

— Кувшин? — удивилась Гедвика. Она вспомнила тот их кувшин, серебряный, пузатый, упорно не поддающийся чистке. — А ведь ты прав… Прекрасный расписной кувшин.


Зоотехник толковал о излишних помехах в работе, но дети все-таки посетили их ферму. И зоотехник пришел в шляпе и в новых ботинках.

Для детей испекли торт величиной с тележное колесо и купили ящик содовой. Потом выяснилось, что вместо торта следовало бы купить еще один ящик красного лимонада.

Поросята привели детей в восторг. Кое-кому перепал и подзатыльник. Панкова, та вообще чувствовала себя в толпе этой мелюзги как дома.

Захлопнув дверь автобуса за последним неугомонным мальчишкой, зоотехник глубоко вздохнул и наконец-то снял шляпу. Из ветеринарной аптечки он извлек две бутылки бургундского.

— За тех поросят, которые у нас не родились, — произнес он над первой рюмкой. И искренне добавил: — Сволочи.

Прежде чем подоспело время для песен, Гедвика торжественно распаковала таинственный пакет: новехонький молоток, здоровенный гвоздь и Роман в золотой раме. Он стоял с воинственным видом, обхватив, руками расписной кувшин, и казалось, вот-вот трахнет им об землю. Впрочем, всем уже было известно, что трогательная нежность вовсе не в его характере.

Гедвика вколотила молотком гвоздь в белую стену и повесила фотографию.

— А теперь можно начинать все сначала, — сказал зоотехник.

— Почему бы и нет, — подковырнула его Пилатова. — Еще один диплом на этой стенке как раз поместится.

И она была права.

— Главное, купи на рынке стоющего молодого кабана. Если поросята от него пойдут дохлые, будешь иметь дело со мной. — Панкова смерила зоотехника значительным взглядом и скрестила руки на груди.

— Что ж я, в самое нутро ему должен заглянуть? — отбивался зоотехник.

— А на кой ляд мы тебя здесь держим?

— А ни на какой. — Зоотехник отхлебнул вина. — Я вам вот что скажу… Я ведь мог недостающих поросят взять с потолка. И титул был бы у нас в кармане.

— Попробуй только! — Голос Панковой плавно набирал обороты. — Ты меня, похоже, еще не знаешь!

Они еще попрепирались, но, в конце концов, дружно затянули песню.

А вечером, перед сном, Гедвика наконец дочитала это стихотворение:

И на басовой

медвяной струне

тихое сонное

под сурдинку.

Будет в ромашковом

маковом сне

баюшки-баю

хмельная

шмелинка.

Ей снилось, что она повстречала эту девушку, которая пишет стихи. Но как только она проснулась, ей вспомнился Роман. Она знала, что он помнит ее и ждет с нетерпением.

— Ну, как фото? — спросил отец за завтраком.

— Понравилось, — отвечала Гедвика.

Отец с трудом удержался от гордой улыбки, а мать не знала, о чем говорят эти двое.

И снова была пятница.


Ян Костргун, «Конь-качалка», 1976.


Перевод Ю. Преснякова.

Загрузка...