Я переменил несколько профессий, и ни одна не оказалась лишней. Больше всего мне дала работа на мелиорационных стройках. К тому же я получил высшее образование. В институте нас, как свидетельствует учебная программа, учили всему, чему только можно учить: наукам техническим и биологическим (я окончил факультет лесного хозяйства Института сельского и лесного хозяйства в Брно), но как разбираться в людях — этому нас не учили, нет. И именно это противоречие между «чистой» академичностью вуза и грубой реальностью жизни вызвало у меня страстное желание разобраться в жизни, и я принялся целеустремленно записывать: что я пережил, что кому сказал и чем это кончилось. Писал о людях (а следовательно, и о себе) в процессе работы. О том, как труд и рабочая обстановка формирует людей, и наоборот. Я видел собственными глазами, как люди отлынивают от работы. Об этом и написал свою первую книгу. Эти новеллы и рассказы вышли в 1963 году под названием «Всегда рядом с тобой». Я писал о нелегкой жизни, которая меня окружала. Время шло, я продолжал писать: в 1973 году увидели свет «Трудности равнин», за которые я был награжден ежегодной премией Союза чешских писателей. Это роман о рабочем-мелиораторе, который многого хочет и многого добивается: становится мастером, находит богатую невесту, женится. Но отходит от друзей, отдаляется от товарищей по работе. И возвращается к ним, чтобы начать жить правильно, по-людски. К рабочей среде, то есть к тем, кто не трудится на полях и, следовательно, не является крестьянином, я обратился сразу же после издания этой книги, в 1975 году. Тогда вышел мой сборник новелл и рассказов «Призывы к личным торжествам». Сборник также получил ежегодную премию Союза чешских писателей. В него входят двенадцать рассказов о людях, которые ищут свое место в жизни, несколько новелл о несостоявшейся любви, о радостях жизни. Я писал о тех мгновениях жизни, когда человек ищет и обретает то единственное, пусть малое, едва ощутимое, но именно то, что снова роднит его с коллективом, чтобы никогда более не разлучить.
В 1977 году я написал роман «Соленый снег», который годом позже был удостоен премии Антонина Запотоцкого. Сейчас роман переиздается; он переведен и на русский язык. В название романа я вложил мысль, заключенную и в эпиграфе к нему: «Чувство человеческого достоинства — одно из самых ценных качеств человека». Я хотел рассказать о человеке, по своей сути хорошем, но не умеющем хорошо жить и все-таки стремящемся всей своей жизнью, своим трудом, своей любовью доказать, что он — человек достойный. Я хотел написать роман о том, как много значит любовь в жизни мужчины, о том, как человека формирует любовь, глубокое чувство в атмосфере тяжелого физического труда, и о том, что и в такой атмосфере настоящую любовь можно замарать, Критика поняла, что я написал роман о любви к жизни. В 1979 году у меня вышли две книги: сборник рассказов «Родительский сад» и новелла «Исследование ветряных мельниц в Одерских горах». В первой книге я старался объяснить читателю, как важно, чтобы идейное и моральное наследство отцов и матерей мы не растратили впустую, а, наоборот, приумножили, углубили и, в свою очередь, передали потомкам, детям, товарищам, людям. В этой книге тринадцать рассказов, я объединил их в законченный цикл, открыв эпиграфом из Гете. Рассказ «Печальных долин простыл и след» мне очень дорог. Что же касается книги «Исследование ветряных мельниц…», тут я хочу подчеркнуть: я считаю, что открыл золотоносную жилу. Пишу еще две новеллы, собираюсь написать триптих, донкихотский, милый триптих о людях, не вписывающихся в привычный подход к жизни, не соответствующих банальным, обычным, рядовым меркам. Они работают, ищут и живут, ничего не требуя за свой труд. У них одно желание — оставить после себя лишь доброе дело. В этой новелле старый рабочий из каменоломни хочет построить ветряную мельницу на память об отцах и матерях, об их остром и наблюдательном уме, чтобы таким образом возвеличить труд, дошедший к нам через века. Человек этот сталкивается с непониманием, спорит, так ничего и не добивается, но тем не менее я знаю, что мельницу он построит.
В прошлом году у меня вышла книга «Горящий конь». Это рассказы о ранах, нанесенных войной, и о том, что память о второй мировой войне жива, что она постоянно формирует и деформирует людей, о том, что все пережитое взывает к тому, чтобы всей жизнью нашей мы не допустили новой войны.
В рассказе «Как прекрасно было бы ожидание…» я поведал о старой женщине, которая после тридцати лет ожидания пропавшего без вести мужа в конце концов решается принять правду и поверить в нее. Эту старую женщину я знал и, когда писал рассказ, всем своим существом, всей кожей испытывал перед ней трепетный восторг… Что я могу добавить? Я пишу также пьесы для театра, пьесы для радио и телевидения. Учусь строить действие, диалоги, учусь краткости, ясности, концентрированности мысли, тому, чего я не умел прежде. По моим книгам снято два кинофильма. Роман «Трудности равнин» недавно вышел на польском языке… Но лет прибавляется, необходимо терпеливо и регулярно работать над новыми книгами. Естественно, моя обычная, гражданская работа тоже требует отдачи: я — главный редактор издательства «Профиль» в Остраве. Пишу, впрочем, как и большинство моих чешских друзей и приятелей, по ночам, в отпуске, по субботам и воскресеньям. Я ни в коем случае не делал бы этого, если б не был убежден, что могу сказать что-то свое о нашей жизни и внести свою лепту в ее очищение. Что мои писания заставят задуматься моих сограждан. Вот и все. В 1981 году мне стукнет сорок семь, я понимаю, это не так уж много. Но и не мало. Оглянувшись, я вижу, что мог бы сделать в литературе и больше. И сейчас живу, руководствуясь этим. Мне хочется написать, какими мы были, как мы жили, что думали. Если мне это удастся, я не стану сожалеть о том, что старею.
Ни с того ни с сего она открыла глаза в половине четвертого, и сразу в ее сознание вошел нарождающийся день в разгаре мая. Было тепло. Птицы в саду уже подавали голоса. Где-то поблизости сидела на тополе кукушка, возвещая миру новый день. Близился рассвет. Ущербный месяц стоял в темно-голубом небе. Над далекими горами, поросшими частым ельником, всходили первые краски зари.
Она прислушалась. Обычные звуки оживающего дня, не более. Зевнула, потянулась в постели, раздумывая — вставать или нет. Закинула руки за голову; над ней белел потолок, посередине четко проступало пятно — след недавнего дождя. С чердака протекло. Вздохнула. Отбросила одеяло, встала, распахнула окно. Звенящий воздух обтек все тело. Элишка зябко вздрогнула.
Перед ней открылась привычная картина, ничем не отличавшаяся от того, что она видела в прошедшие дни, месяцы и годы. Луг, на котором стоял их домишко, полого спускался к долине. Мимо дома, — не огороженного забором, давно не ремонтированного, с потрескавшимся фронтоном и разбитыми кое-где стеклами окон, — бормотал ручей, заливавший луга. Топкие места тянулись до самой дороги на дно долины, извилистой и слякотной, которая, описав дугу на дне долины, скрывалась из глаз за ольхами неподалеку от шести силосных башен. Дальше, за башнями, начиналась деревушка, добраться до нее можно было только в резиновых сапогах, а доберешься — и некуда деваться. Начальная школа, единственная лавка, контора формы. Скорее хутор, чем деревня. Тридцать жителей, из них восемь ребятишек. Несколько домиков. Только один из них крыт новой, красной черепицей. Дрожащее марево поднималось над крышами в знойные дни, а в начале мая на сырых лугах еще поблескивал иней.
Элишка сложила руки на груди и вздохнула. Сегодня у нее выходной, спи сколько влезет, — а она не может. Что-то разбудило ее, заставило открыть глаза, встать и, зябко поеживаясь, торчать у окна, хотя вид, открывающийся перед нею, не доставлял никакой радости.
В сенях раздались шаги, скрипнула дверь ее комнаты. Элишка услышала голос матери и по голосу поняла — мать стоит на пороге, разглядывает Элишку и тоже о чем-то думает.
— Чего не спишь? — сонным голосом спросила мать. — Сегодня-то можно… На ферму, к соломорезке, не идти, хочешь — спи хоть до обеда…
Элишка не обернулась, словно звуки не доходили до нее, только головой тряхнула и словно замерла в молчании. Наконец, услышала — мать ушла, закрыла дверь. Элишка опять осталась одна. Непонятно, почему ей не спится. А надо бы. Женщине в ее возрасте нужно спать, чтоб быть здоровой, гибкой, розовощекой, желанной. Издалека, со стороны ольшаника, доносился крик кукушки, два дрозда пролетели над влажным лугом, заря наливалась розовым светом, над далеким горизонтом быстро светлело небо. Элишка не отошла от окна, хотя ей стало холодно. Упорно смотрела вдаль, не в силах разобраться в хаосе мыслей. В уме проносились образы многих вещей и событий, бывших или могущих быть. А вдруг она нужна на ферме — может, старая Колачкова опять заболела, не вышла на работу, и уже с трех утра мечутся бабы вокруг соломорезки, не зная, за что хвататься раньше. Или вдруг ее опять разыскивает Карел, чтоб помогла ему в цехе заготовки кормов. Элишка отлично понимает, чего он хочет, зачем ему надо остаться с ней наедине. А она его терпеть не может. Вечно этот Карел над чем-то возится, минуты без дела не проживет. Выдумал бы себе работу, если б и никакой не было. Но на ферме, слава богу, работы всегда невпроворот. Карел — мастер на все руки. Все-то он умеет. Цены нет парню, говорят женщины на ферме, удивляясь, как это Элишка не обращает на него внимания, когда на двадцать километров в округе нет другого холостого мужика, а она, в свои двадцать пять лет, до сих пор ни с кем не обручена. Карел глядит на нее с восхищением, в глаза так и заглядывает, она же смотрит мимо него, в пространство, туда, за ольхи и тополи, за кукованье кукушки, за холмы на горизонте, мысли ее очень далеки отсюда. Так далеко убегает ее взгляд, что не может она, естественно, видеть, до чего она желанна Карелу. Да ее это и не волнует. Вернется к действительности, расслышит крики детишек Марты — они часто являлись к матери на работу, — увидит кучи сена, которые медленно пододвигают к ножам механические зубья соломорезки, оглядит запыленное помещение, в котором работает, — и порой не умеет скрыть какое-то удивление, удержать приглушенный вскрик разочарования. Марта — ее давняя и самая близкая подруга; ходит теперь в платке, материнской рукой шлепает троих детишек, мальчика и двух девочек, — вылитая мать, — носы им утирает, ворчит, а сама — замотанная, загнанная, невыспавшаяся, бранит мужа — он в последнее время повадился часами сидеть в прокуренном трактире. Всего несколько лет назад поспорили Марта с Элишкой — кто раньше замуж выйдет, замужество — это была мечта, к которой они стремились. Но Элишка отступила, не вышла замуж, а Марта стала женой шофера, который возит гранулированные корма в коровник, что в дальнем конце владений фермы. Когда-то вели подруги долгие разговоры — о жизни, обо всем, чего обязательно должны достичь, что от них не уйдет. И вот Марта обслуживает мужа и троих детей, а Власта сидит в конторе фермы, выписывает накладные на выданные корма, одно и то же, день за днем, без малейшей перемены. Элишке вспомнилось, с каким торжеством приехала Власта по окончании школы. Как размахивала своим аттестатом. Только здесь аттестат ее никого не интересовал. Знали — закончила девчонка среднюю школу, значит, положено ей дать работу под крышей, ну и дали. На каждом, кто живет в этой деревушке, словно лежит какое-то унылое проклятие. Никто никуда отсюда не уезжал. Одни садились за конторский стол, другие становились к соломорезке, так все и оставалось, без изменений, до Судного дня… Власта флиртовала с почтальоном. Элишка подозревала, что она сама себе пишет письма, чтоб Арношт каждый день приносил их ей в контору с печкой. И все равно ничего не вышло. Арношт навострил лыжи за горы и долы и больше не показывался. Теперь Власта спит с заведующим фермой, и никому это не мешает. Бездетный вдовец — правда, на двадцать лет старше ее. Сначала-то Власта с Карелом гуляла. Но что-то между ними произошло. Впрочем, Элишка знает, что именно. Прошлой зимой, когда с фермы нельзя было добраться даже до деревни, Карел подстерег Власту в проулке между цехом и конторой. И так ее ругал, так орал — поди, в деревне слышно было, все собаки разлаялись. В тот же год Власта вышла замуж. Никто не понимал, что удерживает здесь Карела. Парень видный, статный, стройный и сильный. Только глаза неприятные, колючие — но все искупалось его трудолюбием. А глаза его словно пронизывают человека насквозь, выискивая сокровенное, невысказанное. Карел догадался, что Власта от него гуляет. Мало ей было человека, который чинит на глухой затерянной ферме поломанные механизмы, — но она держалась за него, пока не смекнула, что заведующий свободен. Старая Колачкова осталась теперь одна-одинешенька. Все ее дети рассеялись по свету, хотя просила она их не оставлять ее. Хлопнули дверью — и ищи-свищи ветра в поле.
Ферма располагалась в стороне от деревни, и жило там всего несколько работников. Вот и весь мир Элишки. Что она могла тут видеть? Сто раз на дню спрашивала себя об этом, подавая вилами сено в пасть машины; думала о метелях и мокром снеге, о весенних ливнях и грозах, о потоках воды, с шумом разливающейся под окнами, думала об ухаживаниях Карела, который норовил облапить ее руками в машинном масле, с трауром под ногтями. Ее передергивало.
Ночами не могла спать. Смотрела на далекий горизонт, и страстно хотелось ей уйти отсюда раз и навсегда, без возврата. Знала хорошо — мать отпустит. Мать ведь еще сама работает. Останется, правда, одна в ветшающем домишке, но он еще продержится сколько-то времени. Есть же здесь люди, помогут матери люди, которые никогда отсюда никуда не тронутся. Которым безразлично, где ни жить. Останется Марта. И Власта, и старая Колачкова. И Карел наверняка останется, будет подстерегать еще какую-нибудь, кто, наконец, согласится жить с ним в этой дыре. Выбирать ему не приходится, негде и не из кого, — а он переборчив… Что-то гнало Элишку прочь отсюда. Не могла дождаться утра. И всегда около половины четвертого внутри у нее словно звонил крошечный будильник — она открывала глаза, устремляла их в потолок, на котором расплылось сырое пятно от дождя, вставала, распахивала окно и смотрела на горизонт.
Нет, надо бы уехать, пока не поздно. Не так еще много ей лет, чтоб она не нашла себе мужа где-нибудь в другом месте, в городе, в общем, там, где ей понравится. Надо пользоваться жизнью, хорошенько пооглядеться. Вот как нынче утром, когда что-то велело ей по-настоящему открыть глаза. И она открыла и увидела себя, одинокую в этой деревушке, в полуразвалившемся домике, без мужа, со старой матерью, горбившейся с вилами в руках над томительно-нескончаемым потоком сена, от которого поднимается труха и пронзительный запах мокрых лугов. В голове пролетели воспоминания обо всех толках, которые ей довелось здесь выслушать, — о погоде, о том, что в лавке опять ничего нет, а что и есть, то — залежалое. Все, что она здесь слышала, вечно вертелось вокруг болезней, детей и погоды, да еще вокруг того, когда же расширят ферму, построят новые силосные башни, а за фермой, на склоне, позади их домишка, разобьют сад и осушат землю, чтобы эта целинная, свежая почва дала сказочные урожаи прекрасных фруктов.
Сколько раз бывала Элишка в районном городе? Бывало, как найдет на нее тоска, ездила она в Витков. Сделает покупки, прогуляется по набережной речки, пройдет по железному мосту, постоит посередине его, около статуй двух каких-то святых, забредет в магазин, перещупает мягкие, легкие ткани, хотя чаще всего ничего не купит. Это она называла «порыться в шелках». Ей достаточно было побывать в городе, помять в пальцах тонкие материи, посмотреть новый заграничный фильм — и довольно. В такие дни она даже без внутреннего протеста уезжала домой, с матерью разговаривала ласково, и не делалось ей тяжко, когда она открывала глаза и видела себя в своей халупе. Раз как-то в кино подсел к ней молодой парень, завязал разговор. Элишка внимательно рассмотрела его, оценила то, как он одет; ей понравилась его непринужденность, и после сеанса она позволила ему взять себя за руку и увлечь в переулок позади кинотеатра. Но после его ласк осталось в ней какое-то неприятное чувство и удивление. Не по душе ей было желание парня, и после она радовалась, что дальше поцелуев дело не зашло. Оказавшись снова в людных местах, Элишка вглядывалась в прохожих — не заметно ли что-нибудь по ней. На площади встретила школьного товарища — как давно сидела с ним за одной партой! Он пригласил ее в ресторан, ничего особенного в этом для нее не было; из окна ресторана видела новые дома напротив, и именно тогда вспыхнула в ней жажда — жить так, как живет ее бывший одноклассник с женой и детьми.
И все же поездки в город бередили ей душу. Она возвращалась домой и при первой же возможности снова отправлялась в Витков, — но теперь ей хотелось уехать еще дальше, в город на другом конце области, в город, где высятся надшахтные копры, где жизнь бурлит и стремится вперед, подобная вспененной реке, в город, переполненный людьми, шумом, где каждый изо всех сил старается выделиться. Элишка понимала, жизнь в таком городе, среди огромных толп, будет нелегкой. Но однажды, вернувшись из Виткова, встретила Карела, и тот заявил, что жить без нее не может. Он прекрасно знал, куда она ездит, как часто и зачем. С плохо скрытой неприязнью она отрезала, что никогда о нем и думать не думала, хотя бы потому, что не останется на ферме, с которой ее никто и ничто не связывает.
И она уехала в Остраву, город своей мечты. Проезжая через Витков, в задумчивости прижималась лбом к окну автобуса, вглядываясь в прохожих на улицах. Никогда больше не увидит она их, ни с одним не соединит своей судьбы ни на мгновение. Она уезжает дальше них. Убеждала себя, что совершила то, что рады бы совершить многие, а осуществляют лишь единицы. Так проехала она четыре часа, а вышла на автобусной станции — вздохнула глубоко, тряхнула своими роскошными каштановыми волосами, спадающими по спине чуть ли не до пояса, и пустилась по адресу, вычитанному в газете. Долго шла. Катились мимо трамваи, троллейбусы, Элишка часто наталкивалась на прохожих — целые толпы сновали по тротуарам. Новые туфли жали, Элишка устала, улицы казались ей слишком длинными и широкими — и вдруг она осознала, что жаркому июльскому воздуху в городе не хватает запахов лугов, и лесов, и недальних гор.
Но радость не проходила. Элишка вся дрожала от нетерпения, от предвкушения городских удовольствий, предстоящей работы, сближения с людьми; она шла по этим бесконечным проспектам, и сердце ее ликовало. Наконец, добралась до прачечной, и заведующий моментально устроил ей комнату в общежитии недалеко от главного проспекта. Работа была в две смены, а позднее ввели и ночную, но Элишка быстро приноровилась; она ловко вертелась вокруг большой современной стиральной машины, окутанной облаком горячего пара, улыбалась новым знакомым, и сладостно было у нее на душе. Утренняя смена кончалась в половине третьего, и по пути домой Элишка заворачивала в кино. После сеанса покупала еду в вечерних магазинах, готовила в своей комнатке для себя одной и ложилась в постель, настежь распахнув окно. В голове роились все новые и новые мысли о том, что вот же, сумела победить! Иногда спешила к столу, писала матери длинные письма — о том, как чудесно и привольно течет ее жизнь. Ночью часто просыпалась — не привыкла еще к ночным шумам на улице. Проезжали тяжелые грузовики, сотрясая весь дом, то и дело трезвонили трамваи, предупреждая зазевавшегося пешехода — трамвайная остановка была в двух шагах. Элишка вставала закрыть окно. Легкое ощущение удушья охватывало ее в этой узкой, по-современному обставленной комнатке — но это просто с непривычки. После ночной смены Элишка спешила домой и спала хорошо — уставала. По утрам ее рано будил грохот на улице, сначала она пугалась, а потом поняла, что именно этот трудовой шум и звон, это постоянное бодрствование и дразнит ее воображение. Встав поутру, она выбегала из дому, завтракала в кафетерии и затем гуляла до обеда. Ей встречалось столько народу! Недавно получила письмо от Карела, но не ответила — так же, как и на второе его письмо. А он писал, что у них и впрямь начались работы по разбивке сада. Склон холма нарежут террасами. Сейчас работы ведут машинами повыше их домика. Ручей уже отвели.
Новости взволновали Элишку. Где же он теперь протекает, ручей? Не в землю же ушел! Хотелось бы ей знать, куда его запрятал Карел… Но вскоре все это вылетело у нее из головы. Некоторые мужчины здесь поглядывали на нее с интересом. Их привлекали ее красивые, непривычно длинные, здоровые волосы, они блестели, словно их каждый день мыли ромашкой. Это радовало Элишку. В остальном — толпы валили мимо, торопливо, без внимания, всем было недосуг, и порой Элишке становилось досадно. Она поймала себя на мысли, что здесь никто ее не остановит, не спросит о чем-нибудь таком, что она знает. Один только раз окликнули ее на улице. Иржина, тоже работница прачечной. Попросила крону взаймы, на трамвай. Элишка обрадовалась, с удовольствием дала бы и больше, но товарке нужна была только одна крона. Как хотелось Элишке с кем-нибудь поговорить! Да не к кому обратиться. Правда, она могла бы заговорить кое с кем, но не так уж хорошо была знакома она с этими людьми. Язык один, но Элишка понимала, что говорить ей не о чем, даже если б она и обратилась к кому-нибудь. И все-таки со временем она кое с кем подружилась.
Иржина обслуживала соседнюю стиральную машину. К ней иногда заходил ее парень, помогал выжимать белье. То была существенная помощь. Не раз улыбался он и Элишке, но помогал только одной Иржине. Они то и дело убегали в уголок за стеной и там целовались. Впрочем, не такой уж близкой подругой была ей эта Иржина. Быть может, побаивалась красивых, отливавших на солнце золотом волос Элишки и потому не решалась ближе знакомить с него своего воздыхателя: тому нравились красивые девушки, а Иржине, чтобы быть красивой, не хватало стройности фигуры и вкуса. Один только раз пригласила Иржина Элишку к себе. До этого взяла у нее в долг сколько-то денег, а Элишка и рада была услужить. Иржина собиралась отпраздновать день своего рождения — потому, подчеркнула она, что это будет последний день ее рождения до свадьбы. Но, приглашая Элишку, Иржина смотрела не в глаза ей, а куда-то мимо, на портьеру, на стену, на что угодно, лишь бы не встретиться с ней взглядом. Поэтому Элишка к ней не пошла; полгода ждала возвращения долга, а Иржина потом в самом деле вышла за своего помощника, и они до сих пор живут в том самом общежитии, где встречались и любили друг друга до женитьбы. Пришлось им довольствоваться пока комнаткой в общежитии — квартиру получить не удавалось. Элишка никогда не ходила к ним. И с той поры осталось в ней ощущение какой-то несправедливости, непонятности. Ей так хотелось сблизиться с кем-нибудь вне стен прачечной, стать нужной кому-то — и вот, ближайшая подруга ее и знать не хотела.
Заведующий прачечной был на пятнадцать лет старше Элишки. Он был женат и имел почти взрослого сына. Он-то и стал помогать Элишке управляться с бельем; теперь нередко случалось, что когда Иржина работала на пару со своим мужем, откуда-то вдруг выныривал Андрысек, маскируя шуткой свое смущение и разность в положении между ним и Элишкой. Постепенно он стал рассказывать ей о своей жизни, о своих разочарованиях и надеждах. За женой своей, женщиной тяжело больной, он ухаживал заботливо и преданно. Позже, когда начались встречи с Элишкой, он перевез жену к родственникам. Сын его к тому времени закончил школу и уехал работать в другой город. Андрысек хотел, чтобы Элишка поняла его правильно: теперь, когда он остался один, она может переехать к нему, причем вознаграждением за все удобства, которые он тем самым ей предоставит, послужит одно то, что он сможет чаще и дольше видеться с ней.
Так, в конце концов, Элишка обрела здесь и друга. Она много о нем думала. На первых порах он очаровал ее: человек немолодой, он хорошо понимал чувство грусти, знакомое и ей. Как часто, дома еще, с грустью смотрела она на горы, не зная, что с собой поделать. То была грусть по неосуществимой мечте. Но, прожив у Андрысека совсем недолго, Элишка поняла, что ошиблась. Андрысек был просто сожитель. И не больше. Она не стала жалеть себя, собрала вещички и покинула его дом прежде, чем сын Андрысека приехал в отпуск.
В общежитии работала вахтершей некая Цецилия. Никто ее иначе не называл, словно и фамилии-то у нее не было. Все обитательницы четырехэтажного здания звали ее только по имени. Круглолицая, как гипсовая кукла, с руками, крошечными, тоже словно игрушечными, она носила попеременно то соломенно-желтый, то, напротив, серый парик. Элишка не могла установить, какие обстоятельства побуждают Цецилию надевать тот или другой. Да это было и неважно. Цецилия сидела в своей каморке, изредка лениво поднимаясь с места, чтоб отпереть дверь припозднившейся жилице. На первых порах Элишка угощала ее конфетами, потом завела обычай приносить пирожные, которые отдавала ей прямо в дверях. Цецилия ловко выхватывала лакомство и быстро проглатывала, словно опасалась, что его отнимут.
Эта Цецилия всегда испытующе разглядывала Элишку. В первые дни — молча, а позднее и в расспросы пускалась.
Элишке сначала не хотелось ей отвечать, но со временем она сама стала заговаривать с привратницей. Придет, бывало, с последнего сеанса в кинотеатре «Вселенная», устроится на жестком стуле у окошка привратницкой и рассказывает Цецилии содержание фильма со всеми подробностями. Не раз Элишка ловила себя на том, что даже присочиняет, приукрашивает сюжет всякими завитушками, которые, по ее мнению, были бы к месту. Раз как-то — во вторую осень ее жизни в городе, осень, прокравшуюся в Остраву так, что Элишка, привыкшая к яркому полыханию осенней листвы тополей и ольх, даже не заметила ее наступления, — посмотрела она какой-то американский фильм о людях, живущих в высоченном, пятидесятиэтажном доме и много лет уже не спускавшихся на землю, к деревьям. Эти люди окружили себя цветными телевизорами и стереофоническими приемниками, целой толпой слуг и служанок и давно перестали тосковать по твердой почве под ногами.
— Ну и что? — сказала Цецилия, жуя пирожное со взбитыми сливками, — пирожное ей очень понравилось, она отщипывала маленькие кусочки, чтоб растянуть удовольствие, и ее соломенно-желтый парик сдвинулся набекрень. — Очень это даже неплохо, сиди дома безвыходно, а тебе все прямо в рот кладут.
По дороге на работу Элишке попались на глаза обожженные первым морозцем карминно-красные листья клена. Она подняла один листок, помяла — листок холодил, он был чуждым в ее теплой руке.
— Ты только представь, — продолжала толстая Цецилия, — до чего хорошо так жить!
Пирожное было съедено. Цецилия подбирала крошки с ладони.
— Весь мир перед тобой, и все равно в нем ничего не происходит, да кабы происходило — тебя бы все одно не касалось. Нет, мне так нравится.
У Элишки вырвалось — нет, она не смогла бы так жить. Как это — чтоб день за днем выходить только из комнаты в коридор и обратно или в какой-нибудь искусственный лесочек на пятидесятом этаже, и так, может, всю жизнь?! И ни разу не понюхать живого цветка, что растет в траве на лугу? Такой, как Цецилия, может, и удастся; глядя на довольную привратницу, утиравшую потный лоб, Элишка подумала, что, пожалуй, этой женщине, точно так же, как и ей самой, все это тоже очень скоро перестало бы нравиться. Элишка встала, расправила юбку, пододвинула стул к обшарпанному столу и простилась. По лестнице поднималась медленно, еле ноги переставляла — все думала.
А сегодня, когда Элишка шла в кино, из проходящего трамвая ей махнул муж Иржины, и не успела она подойти к кассам, как он, запыхавшийся, уже стоял рядом. Купил два билета, ухватил Элишку за руку. У него были большие черные глаза, твердые, сжатые губы и густые, прекрасного оттенка черные волосы. Такие всегда нравились Элишке. И в этих красивых волосах запутался листок акации; увядший, серый, он пристал к волосам у виска, и Элишка сняла его, выпустила из пальцев на пол. Прозвенел звонок, люди хлынули в зал. Муж Иржины потащил Элишку за собой, но она, — быть может, причиной тому и был этот самый листок акации, — она уперлась. И не двинулась с места, хотя ей очень хотелось посмотреть фильм. Гардеробщица наблюдала за ними некоторое время, затем подошла — Ота показал ей билеты, — однако Элишка отрицательно покачала головой.
— Я хочу домой, — сказала она, и вдруг стало ей так тяжело — только сейчас она осознала, что осень кончается и на горах, поди, уже лежит и не тает снег.
— Да что с вами? — Ота заговорщически улыбнулся. — Билеты есть, и я знаю, вы часто ходите в кино. Просто мне хочется доставить вам удовольствие.
— Почему именно мне? — Элишка глянула прямо в его красивые глаза.
— Потому что для вас я сделаю все на свете.
Двери в зал уже закрыли, из-за них донеслась музыкальная заставка киножурнала. Фильм без киножурнала вообще терял для Элишки всякое значение. Билетерша, прислонившись спиной к двери, уставилась на них.
— Почему же для меня? — повторила Элишка. — У вас ведь есть Иржина.
— А у вас Андрысек, — зло возразил он и сжал ей руку.
Элишка, забавляясь, усмехнулась. Он смотрел на нее восхищенно и вместе — с вожделением, но это ее не оскорбило.
— Оставьте вы Андрысека в покое, — сказала она. — Несчастный он человек, а вы ведь счастливый — так? Ребенок у вас будет, — добавила она.
Они вышли на улицу. Элишка угадала, что сейчас польет дождь, и он вскоре полил — мелкий, с реденькими снежинками. Разговор не вязался. Прошли мимо роскошных витрин большого универмага. «Видела бы все это Колачкова!» — мысленно воскликнула Элишка, а потом произнесла то же вслух.
— Колачкова — ваша новая подруга? — спросил Ота. — Я ее не знаю.
Элишка расхохоталась — едко, злорадно. Там-то никто не махнет рукой на человека, которому плохо, который, быть может, решил что-то над собой учинить. Или на ребенка, когда он плачет оттого, что его бросила мать. Такое случилось однажды на ферме. Милада Резкова бросила ребенка, уехала и не вернулась. Малыша взяла к себе ее мать. А Миладу никогда больше не видели в деревне. Слыхали только — сидела она в тюрьме за бродяжничество и за то, что добывала средства к жизни, путаясь с мужиками.
Ота удивился — зачем Элишка сейчас ему про это рассказывает; сунув в карман руку с зажатыми в ней билетами, он зябко съежился в своем «бегунке», едва доходившем ему до колен.
Они медленно приближались к прачечной. Элишка и не думала остановиться. А Ота мог бы войти туда, помочь жене в ночную смену, самую тяжелую, когда все время так хочется спать.
— Бегите же к ней, герой! — сказала Элишка, поднимая воротник. — И больше не берите для меня билетов в кино. Я и сама могу купить. И ходить буду на те фильмы, какие понравятся.
— А мне, Элишка, нравишься ты, — он потянулся обнять ее.
Она отшатнулась, громко вздохнула. Он смотрел на нее и весь горел — она хорошо видела его глаза, но столь же хорошо видела еще, что никогда не сможет броситься в его объятия.
— Чего ты, собственно, хочешь? — нетерпеливо спросил он.
Элишка долго молчала.
— Хочу жить так, как не жила до сих пор, — ответила она наконец, устремив взгляд на ночную улицу, словно выметенную в этот час. В голове ее блеснула мысль, что она и в самом деле жила не так, как хотела бы, и немножко пожалела себя.
— Вот ты — работаешь на металлургическом заводе, у тебя есть жена, скоро у вас родится ребенок… Все у тебя есть. Так чего же тебе-то еще надобно?
Он помолчал, не найдясь, что ответить. Эта девушка, которая сейчас уйдет, оказалась не такой, как он думал.
А дождь вперемежку со снегом все моросил, вызывая озноб, назойливый, неприятный.
— Иржина сейчас в ночной, — жестко выговорил он.
— Вот и ступай к ней.
Он пробормотал что-то злобное и дерзкое, Элишка разобрала только последние слова:
— Не стоять же нам тут до утра…
Она перебросила через плечо ремешок сумочки.
— Не тебе меня спрашивать, знаю ли я, чего хочу. Не тебе, — решительно произнесла она, потеряв к нему всякий интерес.
— А ты и сама не знаешь!.. — Его выкрик утонул в шорохе дождя, сеявшего в ночном полумраке, скудно освещенном зябкими уличными фонарями.
Элишке стало досадно. Она уже начала различать свой истинный путь. Так ей и надо. Ее положение не сравнишь с его. Она уже точно знала, что не может быть такой, как два года назад, когда только приехала в этот город. С самого начала, — пускай она это не осознавала, — ей не хватало тут беспредельных просторов коричневой земли. И щебета птиц, и ручья под ольхами у самого дома. И не было здесь таких привычных глазу силосных башен — нет, она давно чувствовала, что ей не хватает именно этого пейзажа.
Элишка надеялась, что в этот вечер она уже ясно поняла, что такое она сама и чего она хочет. И, отвернувшись, бросила Оте через плечо:
— Неправда. Я знаю, чего хочу. Здесь, в городе, мне надо было убедиться, что везде живут люди, счастливые и несчастные, что в наше время везде можно заработать на жизнь, — но родной-то уголок у каждого только один! И дело не в привычке, не перебивай, — нетерпеливо добавила она, когда Ота сделал движение к ней, — привычка тут ни при чем! Человеку надо найти такое место, с которого он увидел бы и самого себя, и мир вокруг. Не сердись. Ступай к Иржине, помоги ей управиться с бельем.
И пошла прочь — она испытывала потребность побыть одной, поскорее проскользнуть мимо Цецилии, открыть окно у себя в комнате и долго смотреть в ночь, в этот смутный сумрак, в котором тонут водянистые хлопья приближающейся зимы.
Она шла быстро, потом замедлила шаг; шла молча, и перед ее внутренним взором проносились картины родной деревни. Они возникали с удивительной четкостью. Бормочет ручей, пробираясь через четыре запруды с деревянными перилами. Дрозд уселся на куст крыжовника в саду, жалобно засвистел. На корявой ели в углу огорода зяблик укрыл свое гнездо с пятью коричневатыми, в крапинках, яичками. На утреннем солнце стальной голубизной поблескивают силосные башни. Золотится сенная труха, поднятая в воздух, сладко пахнет летними лугами. Элишка умела отличать сено, скошенное в долине, от того, что привезли с гор. По запаху. Долинное пахло хоть и ароматно, но с пронзительной кислотцой, горное дышало сосновой хвоей. И нет там ни Оты, ни Андрысека, никто не подстерегает ее там по углам, не уговаривает встретиться, — а здесь один поступает так потому, что его жена больна, второй — по той причине, что жена в ночной смене и постель рядом с ним пуста. Элишка идет к ферме полевой дорогой, хрустят под ногами камешки. Вспорхнула с межи стайка излишне осторожных молодых куропаток, почти птенцов…
Цецилия встала, вышла отпереть дверь. Элишка покраснела. Сегодня она забыла принести угощенье вахтерше, стала извиняться.
— Ничего, — махнула та рукой, впустила Элишку, заперла за ней дверь, пристально вгляделась в нее. — Что это с тобой? Опять мужика завела, что ли?
Элишка усмехнулась, светло и мечтательно, словно то, что она слышит, ровным счетом ничего не означает.
— Заходил тут к тебе один, немолодой уж, — продолжала Цецилия, и в ее тоне Элишка уловила оттенок предостережения. — Андрысеком звать. Жался-мялся, а вид такой, будто дело о жизни идет. Сказал, завтра тебе в дневную выходить, не с утра. А только не похоже, чтоб он из-за этих смен зашел. Уж не спуталась ли ты с этим стариком?
Элишке и на руку было выходить не с утра. Цецилия ушла в свою каморку, села. Не верила она Элишке и хотела ее уберечь. Хорошая ведь девка. Ходит по ночам, словно белым днем, и так себя держит, будто век в городе прожила.
— Андрысек — заведующий прачечной, — объяснила Элишка. — Жена у него больная.
— Зато ты здоровая, — Цецилия строго сдвинула брови.
— Куда там! — счастливо засмеялась Элишка.
Цецилия была сбита с толку. Посмотрела на Элишку и — так, чтобы та видела, — постучала себя по лбу: — В этом роде, что ли, больна-то?
— Ага! — Элишка прыснула со смеху, но тут же широко раскрыла глаза. — Писем мне нету? — Пробежала взглядом адреса на конвертах, засунутых под стекло.
— Писали тебе, да перестали. Видать, не отвечала.
— Ага, — повторила Элишка и, снова рассмеявшись, кивнула на прощанье; напевая, стала подниматься по лестнице.
Проснулась она около четырех утра. Вчера открыла окно и долго смотрела в холодную ночь. Прилегла на минутку, хотела потом закрыть окно, да так и заснула. И теперь проснулась от холода.
Встала. На улицу, на крыши нападал снег. Стало светлее. С лязгом и глухим гулом за окном то и дело прокатывали трамваи. За стеклами их Элишка различала сгорбившиеся, прижавшиеся к окнам фигуры пассажиров. В нескольких шагах от дома, на трамвайной остановке, орал какой-то пьяный. Пришел трамвай, крик прекратился, ненадолго все стихло.
Надо использовать свободные утренние часы, решила Элишка. Стала думать — об Оте, обо всем, что пережито с Андрысеком, об Иржине, об улицах, по которым ходила, о прачечной, наполненной горячим паром, о стерильном воздухе, вырывающемся из вентиляторов в сушилке, о дымах доменных печей на горизонте за рекой. Было чего-то жаль. Тряхнула головой. Жалость! Никогда она себя не жалела. Ей нужно было найти свое место, и она добросовестно его искала. Заплатила за это — так ведь жизнь никому ничего даром не дает. Сколько улиц прошла, и площадей, и кинотеатров, и кафе — всюду искала свое место. А лет ей уже немало. Двадцать восемь. Многовато для женщины даже в городе, где полно мужчин. Тут Элишка улыбнулась так, словно точно знала, на кого может рассчитывать наверняка. Так много ей лет, а она все еще опьяняется мыслью, что должна сама найти место в жизни, да такое, чтобы могла прожить, сколько суждено, примиренной с собой, потому что другой, лучшей жизни и быть не могло.
Когда-то ее до омерзения изводил однообразный вид из окна их домика. Но ведь то, что она видит здесь, — такое же однообразное, с той разницей, что нельзя тут видеть восход солнца. Оно прячется где-то за крышами и выкатывает поверх них, когда день уже в разгаре. В сущности, Элишке все время не хватало силосных башен слева, с их поблескивающими голубым отливом стальными плитами. И не хватало разговоров о саде, который разобьют на склоне над их домиком, и даже о том, удастся ли еще отремонтировать их халупу. Жить так, чтобы не было стыдно, можно и там, откуда она приехала. И все же все эти годы она часто старалась поверить, будто отлично обойдется без родных пейзажей, которые когда-то наскучили ей потому, что входили только через глаза, не затрагивая сердца. И вот теперь она поняла: все как раз наоборот.
Идет по длинной улице, и никто не скажет «Ну, как дела, девушка», — потому что никто ее не знает. Столкнутся с ней, вежливо извинятся, двое-трое оглянутся на ее чудесные волосы. Войдет в прачечную — а видит себя на ферме. Закладывает белье в машину — а чудится, будто в руках у нее вилы и она подает сено в соломорезку. Смотрит на Иржину, на ее мужа — и не видит никого, потому что все люди сейчас спрятались за здание фермы, но они там, и смотрят, и ждут — как поступит Элишка. Она живет в большом городе и восхищается им. Город гудит, таинственный колосс отфыркивается, словно исполинский зверь. Где-то в темноте, глубоко под землей, укрыто его сердце. Оно тоже, конечно, громадное, если сумело передать свой трепет этому железно-стальному, чешуйчатому краю, поросшему холмами отвалов и бородавками угольных шахт. Элишка не знает, где источник этого гула, но она заметила, что отчасти он исходит из сердец сотен тысяч людей, и есть в нем малая частичка биения ее собственного сердца.
Она видела, как живет город, и казалось ей — никто и не заметит, если ее сердце станет биться где-нибудь в другом месте. Но пока она тут. Живет тут, привыкла к городу — и все же в последних остатках ее чистого доверия, подобный некой драгоценности, сверкает уголок земли к северу отсюда. Элишка ни в чем себя не упрекала. Молча сложила вещи, аккуратно, как привыкла, упаковала два чемодана. Кое-что все-таки приобрела здесь. Приехала-то всего с одним чемоданом. И — не было у нее тогда теперешнего опыта и знаний.
Утром зашла в прачечную. Андрысек и слышать не хотел об увольнении. Слезы стояли у него в глазах. Просил позволения хоть погладить ее длинные, здоровые волосы. Позволила. Потом он сам пошел с ней в отдел кадров, и ей — вопреки обычаю, вопреки тому, что рабочих рук не хватало, — поставили печать на бумагах, и она уехала.
Элишка возвращалась первым автобусом, проезжавшим через Витков после полудня. Издали увидела деревню. Четыре часа просидела на жестком сиденье у окна, прижимая лоб к холодящему стеклу, в стремлении получше разглядеть чистые края, к которым она вернулась.
Крыша на их домике просела еще больше. Целых три года не приезжала Элишка к матери. И сама постарела. Выше дома, по склону холма, вьются террасы, засаженные яблонями, — они стоят теперь под снегом. Встретила Карела. Тот только глянул на нее — и сразу понял все, что с ней произошло. Элишка тоже поняла, о чем он думает, и нетерпеливо, — хотя и улыбаясь мысленно, — ждала, что он скажет.
— Вернулась наконец. Наконец-то дома, — сказал он.
— Наконец, — повторила она за ним и не отняла рук, когда он взял их в свои.
Она смотрела через его плечо на заснеженный сад, на тишину, простершуюся над полями, за плечами Карела; сняла с него берет и поцеловала в волосы. А он наклонил к ней голову, тем самым давая ей отпущение.
Мать прямо ожила. Вместе ходили на ферму, к соломорезке. Весной Карел переехал к ним, сорвал крышу и к июню покрыл заново. Заложил кирпичом фронтон, оштукатурил стены, расчистил сад и посадил яблони, груши, несколько вишневых деревьев. Под рождество родила Элишка сына.
Временами она вспоминала далекий город. Временами. Ни в чем себя не упрекала. Каждый должен жить там, где ему хорошо. Ее дом был здесь, на склоне холма, откуда открывается вид на далекий горизонт, на строения фермы, на ручей и сад. Старела. Через два года после ее возвращения умерла мать.
Элишка жила в своей семье и улыбалась. Смотрела на своих детишек и видела мысленно, как пройдет время, и не смогут они уснуть, будут потихоньку вставать на рассвете и смотреть из окна куда-то вдаль, на родительские сады. Все мысли свои устремят к тому, чтобы достичь покоя и примирения с собственными мечтами.
Старая Колачкова перестала работать, вышла на пенсию. Власта развелась, жила теперь с Арноштом, который снова появился в деревне и стал трактористом.
Элишка по-прежнему часто смотрит на горизонт. Он уже не кажется ей пространством, куда она еще может уйти, но дальше которого ей нельзя; теперь он просто отделяет ее здешнюю жизнь от той, которую она некогда создала в мечтах. И так, ограниченная горизонтом, в кругу которого жила, и в то же время связанная через него с тысячами других горизонтов, жила она спокойно и сосредоточенно.
Ходила по саду, где уже плодоносили деревья, туманной осенью, простеганной нитями бабьего лета, поглаживала холодящую кожуру яблок. Заглядывала в гнезда щеглов и зябликов, крошечные гнезда, и было ей хорошо. Ничего она не проворонила в жизни. Дети подрастали, начали поглядывать из окон на горизонт, а Элишка ходила на работу через сад и улыбалась. Она знала чему.
Мирослав Рафай, «Родительский сад», 1979.
Перевод Н. Аросевой.