И дон Хуан, не желая быть кастрированным и удушенным дымом, усердно принялся «соответствовать». Он купил самое лучшее модное флорентийское платье, сделал горячую завивку у известного парикмахера, приобрел несколько больших венецианских зеркал и по два-три часа в день отрабатывал вальяжную походку, плавные жесты и томный, пресыщенный взгляд.
Человеку свойственно становиться тем, за кого его принимают другие! Он штудировал стихи Данте, посвященные Беатриче; сонеты Петрарки, воспевающие мадонну Лауру; поэму «Фьяметта», которую Боккаччо написал для своей возлюбленной – Марии д’Аквино; даже «Энеиду» Вергилия.
Дон Хуан и сам не замечал, что день ото дня он становится благороднее и душевно чище. И все благодаря чему? Благодаря скабрезным легендам и слухам о его мнимом донжуанстве!
Вскоре де Тенорио, к своей радости и гордости, выучился перебирать струны на гитаре, которая только-только начала входить в моду. Он выбрал этот инструмент потому, что на мандолине и лютне мастерски играли очень многие и тягаться с ними не было никакой возможности. Что же касается хороших гитаристов, то их в Неаполе пока еще не было и сравнивать исполнительский уровень дона Хуана было не с кем. А то, что он появлялся в обществе дам с совершенно новым, малознакомым инструментом, лишь еще более романтизировало его образ.
Однажды под вечер дон Хуан сидел в окружении придворных дам и перебирал струны гитары. Он старался поддерживать разговор, памятуя о наставлениях Аччайуолли.
– Скажите, синьор Джиованни, это правда, что вы однажды попали в плен к пиратам возле Майорки?
– Нет, конечно, – с обворожительной улыбкой отвечал дон Хуан. – Это случилось неподалеку от Сицилии. Наш корабль был взят на абордаж тунисскими флибустьерами.
Одна из дам восхищенно взвизгнула.
– А правда, что потом начался страшный ураган и пиратское судно стало терпеть бедствие? И страшные морские разбойники заплакали и принялись пить вино, прекратив борьбу со стихией?..
– О да, буря была ужасной, – вздыхал дон Хуан. – Ах, милые дамы! Шторм не признает никаких различий между своими жертвами. Перед лицом стихии, как и пред Божьими очами, все равны: и военный галион, грозно ощетинившийся пушками, и торговый неф, груженный дорогими товарами, и прогулочная каравелла богача, и утлый баркас рыбака. Мы стали тонуть!
– И тогда вы отобрали у пиратского капитана ятаган и зарубили его, – сверкая глазами, вступила в разговор другая придворная дама. – И взяли командование судном на себя!
– И все пираты безропотно вам подчинились, – заключила третья. – Они стали откачивать воду, и корабль был спасен!
Дон Хуан задумчиво кивал головой, словно заново переживая те далекие драматические события.
– Шторм стих, – вздохнул он, – и на смену ему пришел полный штиль. Провизия быстро кончилась, и на корабле начался голод. Тогда мне пришлось пожертвовать своей любимой собакой – она была со мной в том плавании.
– Вы съели собаку? – округляли глаза неаполитанки.
– Да. И, доложу вам, с превеликим удовольствием! Всем досталось по небольшому кусочку. Но скоро закончилась пресная вода. Мы стали умирать от жажды.
– Как же вы остались живы? – сгорали от нетерпения дамы.
– Я приказал всем встать на колени и принялся громко молиться Господу нашему Иисусу Христу и Пречистой Деве Марии. Все тунисские пираты – а они были мусульманами – подхватили слова молитвы. И что бы выдумали? Внезапно обрушился ливень! Мы были спасены. А потом на небе засияла радуга – словно Божье послание, гласившее, что все невзгоды – позади!
– Да-да, – вторили дамы. – И все благодарили вас и нашего христианского Бога! А вы повелели пиратам прекратить свой кровавый промысел, отречься от ложной веры и окреститься во имя Господа нашего Иисуса Христа! И они все, как один, стали монахами.
Собственно, дону Хуану даже не требовалось придумывать что-то особенное: за него про его подвиги рассказывали восторженные неаполитанские поклонницы. Он лишь временами поправлял их – для пущей убедительности.
– А правда ли то, что в Иерусалиме, куда вы приехали, чтоб поклониться Гробу Господню, вас схватили слуги султана?
– Да, я был несколько неосторожен, когда молился, – грустил дон Хуан. – Вы не поверите: меня отправили в гарем, как девицу!
– Почему же не поверим? Нам эта история хорошо известна! В первую же ночь вы бежали из гарема, перебив всех евнухов и охрану. И спасли от поругания невинную гречанку!
– Потом, в благодарность за свое спасение, она полюбила вас и родила вам сына. Вы с ним встречались?
Чего только не наслушался дон Хуан о своей персоне и о своей жизни, полной самых необычных приключений! Постепенно Тенорио узнавал от придворных дам, кто же он такой. Оказывается, он – великодушный и милосердный к поверженным соперникам, нежный и галантный со своими поклонницами. Он – честный и бесстрашный, невозмутимый перед лицом опасности и самой смерти. Вот он какой! И даже среди благородных кавалеров, несмотря на их зависть, у него много друзей и почитателей.
Но гораздо больше, чем вымышленные рассказы о его мнимых подвигах, де Тенорио поразило следующее. Ни разу ни одна из придворных дам Неаполя не попросила его рассказать об искусстве совращения порядочных женщин и девушек, о страстных ночах, о неведомых никому, кроме него, изощренных ласках…
Многоопытные, развращенные при дворе королевы Джиованны дамы в душе оставались романтичными девочками. И синьор Джиованни, легендарный дон Жуан, был для них в первую очередь воплощением девичьих грез о благородном, бесстрашном рыцаре. Он – идеал возвышенной, а не плотской любви! А уж потом страстный и искусный любовник.
У этих женщин души и помыслы были чисты и поэтичны! Они только хотели казаться вульгарными и даже были убеждены, что действительно циничны и пошлы. Они соревновались в показном бесстыдстве и придирчиво наблюдали за собой: не выказала ли она хоть каплю унизительной сентиментальности?
Но такими они становились только в обществе придворных кавалеров, а особенно – в присутствии королевы Джиованны. В присутствии же своего идеала, дона Жуана, они говорили о своих былых идеалах. Разумеется, любая из них по первому зову отправилась бы с ним в постель, но лишь в силу привычных традиций неаполитанского высшего света.
Так проходил месяц за месяцем, и ничто, казалось, не предвещало беды…