Отряд Жукова дежурит по столовой. Ребята из этого отряда все в своего командира — выдумщики. Вот они стали вывешивать меню. Это новость. Прежде этого не было. А теперь на дверях столовой каждый день можно увидеть новый листок — и не с простым перечнем блюд, а с пояснениями:
Гречневая каша — самая полезная.
Кисель с молоком — очень вкусный.
В определениях жуковцы неистощимы. Иногда они позволяют себе и критические замечания:
Щи мясные — жидкие.
Чай- не очень сладкий.
Но это редкость: Антонину Григорьевну у нас любят и стараются не огорчать, да и редко бывают для этого основания — готовит она отменно.
И вот однажды нам прислали скатерти. Не бог весть какие, но все же белые новые скатерти. На следующий день, входя в столовую, ребята увидели одну из этих скатертей — она была аккуратно прилажена кнопками на стене возле двери, а рядом на листе бумаги, исчерченном стрелками, было написано:
«С этого дня мы не будем вывешивать меню. Это ни к чему. Лучше посмотрите на скатерть, на которой обедали Плетнев, Королев, Разумов и Володин. На ней все видно. Вот это рыжее пятно — от щей. Вот коричневое — сами видите: это котлеты. Красное — кисель. Разобраться ничего не стоит!»
Ребята столпились перед этим «наглядным пособием». Передние смеялись, стоявшие позади старались протолкаться вперед, вытягивали шеи, становились на носки — шум разрастался, и вдруг смех и возгласы прекратились, как по команде. Сквозь толпу пробирался Король. Он был зол и бледен, глаза сузились.
Он рванулся к скатерти, но, увидев меня, остановился и хрипло сказал:
— Семен Афанасьевич, пускай снимут!
— А почему?
— Потому что издевательство!
— Ты обиделся? Жуков! Где он? Где Жуков? Надо снять! Королев обиделся.
Снова вспыхнул смех. Король даже отшатнулся. Лицо его потемнело, скулы и челюсти выдались углами. Он резко повернулся и быстро, почти бегом, направился к двери.
— Обидчивый… — протянул кто-то.
— Он только за себя обидчивый, — откликнулся Стеклов. — Когда другие обижаются, он не понимает.
— А зачем скатерти? Зачем скатерти? — вдруг закричал Плетнев. — Посмотрите, у всех они грязные. Ели мы до сих пор на клеенке — для чего же скатерть? Клеенку вымыл — и все.
Он не махал руками, не лез в драку, но видно было, до чего он зол: каждый мускул напряжен, челюсти сжаты. Он обвел ребят медленным, тяжелым взглядом — и кое-кто, не выдержав, опустил глаза.
— А я — за скатерть, — спокойно возразил Жуков, до сих пор молча стоявший у стены, заложив руки за спину. — Пока будем есть на клеенке, каждый так и будет считать: ну пролью, ну запачкаю — подумаешь, какое дело! И будет у нас всегда как в хлеву. А про скатерть все-таки будут помнить: ее стирать надо.
— Кто это будет помнить? — с вызовом крикнул Плетней.
— Я буду помнить. И ты запомнишь. И Король пускай запомнит.
— Не знаю, как на ваш вкус, а по-моему, есть на скатерти приятнее, — сказал я. — Если тебе подают на клеенке, значит, считают, что ты напакостишь и за тобой придется убирать. А если скатерть — значит, уважают. Но дело ваше. Давайте проголосуем. Кто за то, чтобы есть на скатерти?.. Ого, не сосчитаешь! Кто за клеенку?.. Плетнев, Разумов… А ты, Володин? Стало быть, все за скатерть, кроме Плетнева и Разумова. А теперь, Жуков, сними это. И вывешивайте опять обыкновенное меню.
…Ребята шумели потом весь день. И, конечно, не выбор между скатертью и клеенкой волновал их: впервые за всю историю дома в Березовой поляне кто-то осмелился перечить Королю! Судя по всему, прежде он был полновластным хозяином, и даже старшие и наиболее крепкие ребята — Жуков, Стеклов, Подсолнушкин — избегали столкновений с ним. С тех пор как возникли отряды, владения Короля сузились — их ограничивали теперь рамки третьего отряда. В самом отряде он считался только с Плетневым и Разумовым. На остальных покрикивал и помыкал ими без стеснения. Ребята относились к нему почтительно. Иной раз в разгар игры они искренне забывали, что я старше, что я заведующий, и в азарте выбивали мяч у меня из рук, но о Короле они не забывали ни на минуту. Какой-нибудь Володин в упорной, самозабвенной борьбе, чуть ли не головой рискуя, завладевал мячом, но тут же выпускал его, стоило Королю протянуть руку. Они все увядали и ходили притихшие, когда он был не в духе, и тотчас веселели, как только его величество приходил в хорошее настроение.
И все-таки мне нравился Король. Прежде всего он не был равнодушным. Решительно все занимало его, все дела нашего дома имели к нему самое прямое отношение и находили в нем горячего и заинтересованного участника. Раскидывали ли мы забор, дежурил ли его отряд ночью по дому, распределяли ли мы тумбочки по спальням — все касалось его, лично его, Короля. При этом у него было хорошо развито чувство юмора, которое я очень ценю; он отлично подмечал смешное и умел посмеяться чужой шутке, лишь бы она не была направлена против него самого. При виде Стеклова он начинал вести себя, как встревоженная наседка, — метался, озирался, взывал: «Цып-цып!» В этом не было внешнего сходства с Сергеем — он как раз всегда держался на удивление спокойно и ровно, — но было очень точно выражено его отношение к малышам, и редко кто мог без смеха смотреть на это представление.
С Коршуновым Король обычно разговаривал в его же истерической манере («А что? А чего? Уйду! Не буду!») — и тот старался поскорее убраться восвояси.
К Жукову Король относился настороженно, даже ревниво. «Ерунда!» — сказал он о фанерном буржуе, и члены его отряда не осмеливались принимать участие в полюбившейся всем забаве, а только с завистью наблюдали за игрой издали. «Детские игрушки!» — отозвался он о меню, которое стал вывешивать первый отряд, и ребята из третьего отряда, входя в столовую, не решались остановиться у двери и поглядеть, чем же сегодня кормят: что-что, а настроение своего командира они улавливали мгновенно и безошибочно.
Жуков мог, конечно, вывесить любую скатерть — все они были достаточно грязны, — но он взял скатерть именно с королёвского стола, хотя, конечно, и сам он и все в его отряде понимали, что идут в наступление.
После обеда и вплоть до вечера Король не попадался мне на глаза. Его не было ни в спальне, ни в клубе, не видел я его и во дворе и в парке. Но я не сомневался: он придет и разговор у нас будет. У нас уже установились свои личные отношения. Недаром мы распиливали толстое бревно, придирчиво присматриваясь — насколько вынослив и упорен другой. Недаром ехали вдвоем в полутемном вагоне встречать Галю с детьми. Это Король принес мне телеграмму об их приезде, он помог привезти Костика и Лену в Березовую, он был первым из ребят, с кем мои малыши познакомились и подружились. Я сидел над какими-то счетами, когда в дверь постучали.
— Войдите! — сказал я, не поднимая головы.
Король вошел и остановился у стола.
— Садись, — предложил я.
— Садиться-то незачем, — ответил он угрюмо, но все-таки опустился на стул. — Садиться, в общем, незачем…
— Что так?
— Я пришел проститься, Семен Афанасьевич.
— Проститься? Куда же ты собрался?
— Ухожу из детдома.
— Куда?
— Насовсем.
— Я спрашиваю: куда?
— Куда глаза глядят. Мало ли дорог!
— Дорог много, это верно. А почему же ты надумал уходить?
— Будто не знаете…
— Не знаю.
Король посмотрел на меня в упор. «Зачем кривишь душой? Не совестно тебе?» — прочел я в этом взгляде. Вздохнув, он отвернулся.
— Ну, если не знаете — пожалуйста: не хочу, чтоб надо мной издевались. Надоело.
— Кто же над тобой издевается?
— Да что вы, Семен Афанасьевич! — вскипел Король. — В насмешку, что ли? А скатерть-то вывесили — это что, не издевательство?
— Ну, если это издевательство, тогда у нас все должны разбежаться. Ты, например, Стеклову проходу не даешь, прозвал его Клушкой, однако он не уходит. И не обижается.
— Меня со скатертью перед всеми осрамили!
— А ты ребят срамишь в одиночку? Тоже перед всеми.
— Я не срамлю. Я просто смеюсь.
— Вот и над тобой просто посмеялись.
— Ну, как хотите, Семен Афанасьевич. Может, вы и правильно говорите. Только я не хочу, чтоб всякий там Санька надо мной свою власть показывал. Я пойду.
Он сидел, опустив плечи, угрюмо глядел мимо меня в окно. Лампа под зеленым абажуром освещала его лицо, оставляя комнату в полутьме. Огонек лампы отражался в его глазах, которые сейчас казались совсем янтарными. Помолчали.
— Вот что, Дмитрий, — негромко заговорил я. — Ты знаешь, силой я никого не держу. И тебя держать не стану. Но одно я тебе скажу: так друзья не поступают.
Он быстро взглянул на меня и снова отвел глаза.
— Так друзья не поступают. Ты знаешь, что здесь было. И знаешь, как трудно добиться, чтоб ребята стали жить по-человечески, чтоб стали они людьми. Чтоб наш дом из самого поганого, на который все пальцем показывают, стал самым хорошим. Ты знаешь: если бы не ты, не Стеклов, не Жуков, было бы во сто раз трудней. Вы поняли, помогли, стали рядом, как друзья, как товарищи. Думаешь, я и Алексей Саввич, все мы, воспитатели, этого не понимаем, не ценим? А теперь, на полдороге… нет, какое на полдороге — в самом начале пути, когда все трудное еще впереди, ты говоришь: ухожу. Уходи. Я тебя удерживать не стану. Друзей не держат, не упрашивают, они сами приходят и сами остаются.
Он сидел теперь, поставив локти на край стола, упершись подбородком в ладони, и пристально, не мигая смотрел мне в глаза.
— Неужели для тебя наш дом — все равно что проходной двор? — прибавил я тише.
Он молчал. Я поднялся, отошел к окну и, глядя в темноту, на мгновенье вспомнил: вот так у окна стоит Антон Семенович, а я сижу у стола и слушаю его…
— Спокойной ночи, Семен Афанасьевич, — услышал я.
— Спокойной ночи, Дмитрий.
Он встал, пошел, на какую-то едва уловимую долю секунды задержался у двери — и вышел.
Куда он пошел? Прямой дорогой на вокзал? Или побродит по парку и поднимется в спальню? Неужели он может уйти после всего, что уже пережито нами вместе, что уже, казалось, прикрепило и его к нашему дому, как всех, а может быть, прочнее?
Среди ночи я поднялся и пошел в спальню. По коридору, отбывая свой час дежурства, ходил Петька и поминутно встряхивался, как щенок, вылезший из воды.
— Это я чтобы не уснуть, — пояснил он, не дожидаясь моего вопроса.
Но мне было не до него. Боясь разбудить, сдерживая дыхание, я прошел в спальню третьего отряда — и тотчас увидел: кровать Короля пуста. Не веря себе, подошел ближе — нет, не ошибся: никого. Я медленно пошел назад. Не ответил Петьке на улыбку, которой он неизменно приветствовал меня, хотя бы мы встречались в двадцатый раз. Спустился по лестнице, прошел в кабинет и лег на диван, твердо зная, что все равно не усну.