За окном вагона тянулись заводские окраины Ленинграда, потом — безлистные, скучные рощи, поля, покрытые грязноватым мартовским снегом. Я смотрел на все это, слушал погромыхиванье колес на стыках, а внутри в такт постукивало одно: скорее! скорее!
Наконец — Березовая поляна. За стволами берез, за черными голыми ветками сквозило серое небо, тропинка под ногами была скользкая и грязная, а я невольно подумал: до чего же хорошо здесь будет весной!
Но вот кончилась роща, и передо мною — широкая поляна, огороженная высоким дощатым забором. Посреди поляны — большой, в три этажа, дом с башней, построенный просторно и красиво, но белая краска давно облупилась, стены грязные, облезлые. У входа — будка, но и в будке и вокруг — ни души. Я прошел на территорию детского дома. Здесь было так же пустынно. Взглянул на часы — уже двенадцать. В школе? В мастерских? — подумалось мне. Подошел к дому, поднялся по широкой лестнице и открыл первую попавшуюся дверь. В большой комнате с высоким потолком стояли в ряд кровати, кое-как покрытые серыми одеялами. На некоторых лежали подушки без наволочек. Я хотел уже уйти, но тут в дальнем углу что-то зашевелилось. Я обернулся. Из-под одеяла вылез паренек лет одиннадцати. На совершенно грязном, почти черном лице его светились прозрачно-серые глаза. Одна нога у парнишки была босая, на другой — новый черный башмак.
— Здравствуй, — сказал я.
— Здравствуйте, — простуженно прохрипел он.
— А где остальные?
Помедлив, он ответил неохотно:
— В городе, где же еще?
— А где твой другой башмак?
Он снова замялся.
— Карты? — спросил я.
Вместо ответа он прикрыл глаза.
Я удивился:
— Почему не оба сразу?
— Ну… а вдруг еще отыграюсь? — В голосе его звучала робкая надежда.
— Как тебя зовут?
— Петька… Кизимов Петр…
Я прошел по другим спальням — кое-где на кроватях спали ребята. Один — в новеньком сером костюмчике; лицо у него было тонкое, светлые волосы, маленький рот. Потом я спустился вниз, походил по пустым комнатам, заглянул на кухню. От сердца немного отлегло: в огромной плите весело трещал огонь, на столе высилась гора посуды — двое ребят мыли ее в большом чане. На скамейке, сидела пожилая женщина и чистила картошку. Еще одни паренек помогал ей. Едва я открыл дверь, все обернулись. Ребята перестали работать, а нож в руках женщины, задвигался вдвое быстрее, и, кажется, даже полоска картофельной шелухи затрепыхалась сердито.
— Здравствуйте. Где у вас тут заведующий?
— Во флигеле налево, — недружелюбно сказала женщина, не отвечая на приветствие.
Ребята молчали и с любопытством разглядывали меня.
— Ходят тут… а толку… — услышал я за своей спиной.
Неподалеку от дома на покосившихся столбах висела волейбольная сетка. Непонятно: на дворе март, грязь, слякоть, — кто же сейчас играет в волейбол?
Я пошел к флигелю, постучал в дверь. Никто не отзывался. Постучал сильнее.
За дверью послышались шаркающие шаги, щелкнула задвижка, и на пороге появилась женщина с заспанным, помятым лицом. Голова у нее была пестрая: соломенные крашеные пряди, а у неровного пробора волосы черные. Неопрятный халат запахнут криво, на светлом чулке видна черная штопка.
— Где у вас тут заведующий? — спросил я.
— Я заведующая.
— Мне некогда шутки шутить, я спрашиваю: где заведующий детским домом?
— Да какие шутки, гражданин? Я же вам говорю — я заведующая! — уже с раздражением повторила женщина.
И тут случилось то, чего я обычно боюсь: я «потерял тормоза». В ушах зашумело, в груди стало тесно и жарко.
— Так вот: с этой минуты вы не заведующая, — прошипел я сквозь зубы, чувствуя, что еще секунда — и начну орать на нее.
Каким-то краем сознания я понимал, что слова мои нелепы: я не имею никакого права снимать ее с работы. Но даже если бы я только что не видел замызганных кроватей без простынь и грязного Петьку в одном башмаке, если бы я увидел только ее в этом халате и светлых чулках, заштопанных черными нитками, этого было бы достаточно: я готов был жизнь свою положить на то, чтобы ее тут же, немедленно, убрали отсюда.
Через три минуты я шагал по тропинке к станции, скрипя зубами, задыхаясь от ярости.
Если ребенок растет в плохой семье — это несчастье. Если он учится в плохой школе — это худо. Но если он живет в плохом детском доме — это страшнее всего. Детский дом для него все: и семья, и школа, и друзья. Здесь возникают его представления о жизни, о мире, о людях, здесь он растет, учится, становится человеком и гражданином. И детский дом не может, не имеет права быть средним, «неплохим». Он непременно должен быть очень хорошим.
Воровство всегда гнусность и преступление. Но воровство в детском доме — это преступление неискупимое, за которое нужно наказывать самой суровой, самой полной мерой. Здесь государство доверило воспитателю детей, лишенных родителей. Красть у этих детей — что может быть подлее?
Я ни минуты не сомневался в том, что здесь, в доме за высоким забором, крали без зазрения совести. Здесь даже не пытались создать видимость какого-либо благополучия. Все было ясно и откровенно. Одного только я не мог понять: как такое происходит неподалеку от Ленинграда, да не в двадцатом году, а сейчас!
Возвратившись в Ленинград, я прямо с вокзала пошел в гороно и, несмотря на неприемный час, прорвался в кабинет начальства.
— Очень прошу, — сказал я с места в карьер, — дайте мне детский дом для трудных в Березовой поляне.
— Этот дом — тяжкий укор нам, — ответил мне Алексей Александрович Зимин, инспектор гороно. — Ведь, знаете, до Кирова дело дошло. Велел немедленно навести порядок.
Зимин сидел за большим, заваленным бумагами письменным столом и внимательно посмотрел мне в лицо, когда я ворвался в кабинет.
Он ничем не выразил ни удивления, ни досады, предложил сесть, но я довольно невежливо отмахнулся:
— В тридцать третьем году! Под Ленинградом! Я глазам своим не поверил. Да как вы терпите?
— Что и говорить, под боком развелось такое безобразие, а у нас всё руки не доходили. Там уже третий заведующий. Один был месяца два — освободили: безвольный человек и работу свою не любил. Другой все время проводил в Ленинграде — у него тут семья и квартира. А эта заведующая…
— Об этой мне можете не рассказывать. Эту я сам видел.
— Да… Без глазу был дом. Дома для трудных — они всегда на десятом плане. Наладить тяжело, а развалить долго ли? Вот и развалили. А какие средства отпускаются, сами знаете. Огромные средства. Безобразие, что и говорить. Там есть одна воспитательница, Артемьева. Она в отъезде сейчас, у нее отец болен. Но она человек дельный и давно не дает нам покоя.
— Мало она не давала вам покоя. Разве так надо было?
Зимин сделал вид, что не слышал моих последних слов:
— Так что ж, из всего виденного вы выбрали именно этот дом?
— Я ничего больше не успел повидать. Очень прошу…
Он протянул мне бумагу — приказ заведующего Ленинградским отделом народного образования гласил: «Ввиду полного развала воспитательной и хозяйственной работы и совершенного отсутствия данных к восстановлению нормальной работы детский дом для трудновоспитуемых N 60 закрыть».
— И это по-вашему значит навести порядок? — сказал я. — Подождите закрывать. Дайте мне хоть три месяца…
Я ушел от Зимина, унося в кармане приказ: меня назначали заведовать детским домом в Березовой поляне.
— Обещаю вам, — сказал на прощанье Зимин, — я теперь за этот дом возьмусь. Самых лучших воспитателей пришлю, вот попомните мое слово. У меня такой есть на примете преподаватель по труду…
— У меня память хорошая. Я попомню. В тот же день я написал обо всем в Харьков Антону Семеновичу.