Еще не было шести часов, когда в дверь постучали.
— Семен Афанасьевич! — Жуков был бледен, голос его звучал нетвердо. — Семен Афанасьевич… Король ушел… и Плетнев, и Разумов…
За ним, дрожа от утреннего холода, стоял, видно, только что проснувшийся Петька. Он растерянно переминался с ноги на ногу и часто мигал.
На мгновенье мне припомнился чумазый мальчишка в одном башмаке, сиротливо съежившийся в углу пустой, грязной спальни. И даже голос у Петьки был, как тогда, хриплый.
— Семен Афанасьевич, они… они горн унесли! — выговорил он, и вдруг по щекам его покатились крупные, с горошину, слезы. — Се-ме-он Афана-сьевич! Го-орн унесли-и! — повторил он, плача в голос.
— Не может быть! — только и ответил я, тоже вдруг охрипнув.
— Ушли. И горна нет, — подтвердил Жуков.
Сказать честно, я был почти уверен, что Король останется. Пусть он молчал, пусть почти не отвечал мне, но я помнил его лицо, глаза, его пристальный взгляд и то, как он сказал: «Спокойной ночи, Семен Афанасьевич!» И все-таки он ушел. Ладно, ушел. Ни к чему был мой разговор, моя попытка повернуть его, задеть за сердце. Ладно, так тому и быть. Но чтоб, уходя, он мог украсть горн — нет! Невозможно!
Не отвечая Сане, я кинулся в столовую. Горн обычно висел там, напротив двери.
«Чтоб все видели», — объясняли ребята. И в самом деле, каждый входящий видел его. Он весело поблескивал, и с его рукоятки свешивался маленький алый флажок. Теперь горна не было.
— Так… Ты дежурил, Александр. Расскажи.
Дежурил действительно отряд Жукова. У нас был пост возле главного здания, где помещались спальни, клуб и кладовая. Был часовой у будки. Но у столовой не было никого. Да, если сказать правду, никто не допускал всерьез, чтоб на наш дом откуда-то извне покусились воры или бандиты.
Король, Разумов и Плетнев, должно быть, вылезли из окна — Петька клялся, что в его дежурство они по коридору не проходили. То же утверждали и остальные дежурные. А еще вероятнее, что Король и не поднимался в спальню, а просто свистом вызвал друзей к себе, если только они не ждали его заранее в условленном месте.
— У, черти! Подлецы, гады! — неслось со всех сторон.
Но я замечал и веселые лица, кое у кого в глазах плясали злорадные огоньки. Иронически улыбался Репин. Еще глубже прежнего задумались о чем-то своем Коробочкин, Суржик. В третьем отряде царила совершенная растерянность. Приземистый крепыш Володин стоял неподалеку от волейбольной сетки и молча пожимал плечами, словно отвечая на какой-то ему одному слышный вопрос.
Костик ходил за мною, как привязанный, и, заглядывая снизу в лицо, повторял:
— А где Король? Он в Ленинград поехал, да? Он приедет вечером, да?
И совершенно неизвестно было, что ему отвечать.
— Семен Афанасьевич! — услышал я за своей спиной. — А ведь это не Король горн унес!
Жуков стоял, сунув руки в карманы, и серьезно смотрел мне в лицо. Что-то было у него на уме. Я не мог в эту минуту разобраться, что именно.
— А кто же?
— Не знаю. Только не он.
— Да… и я так думаю.
После ужина я зашел в спальню третьего отряда. Там никто не спал. Все приподнялись на кроватях и посмотрели на меня вопросительно. Я присел на кровать Володина.
— Что, осиротели?
Все закричали наперебой. И ответ был неожиданный:
— Конечно, жалко, что ушел! А только нам лучше. Он одним криком брал — дескать, я тебе сейчас как дам… Ну, и все. С ним не очень поспоришь, рука у него тяжелая, давно известно… Разве у Стеклова так? А у Жукова поглядите — его никто не боится, а порядок!
— Почему вы молчали до сих пор?
— Так мы что? Мы так только…
— Почему молчали, спрашиваю? Бил он вас, что ли?
— Нет, теперь не бил… Это раньше… Но только если поперек пойдешь, он как встряхнет да ка-ак даст!
— Значит, бил?
— Да нет же, Семен Афанасьевич, не бил. Просто возьмет за шиворот и ка-ак…
Добиться толку я не мог. Снова и снова все хором уверяли, что Король вовсе не дрался, а только «как схватит да ка-ак даст!»
— Кого же вы теперь выберете командиром?
— Некого! — единодушно ответили они.
— Ладно. На первое время вашим командиром буду я. Володина ставлю заместителем. За шиворот хватать не буду, но порядка потребую. Все ясно?
— Ясно! — крикнул за всех худой, длинношеий Ванюшка.
— А теперь спать.
На душе было черно. Больше всего хотелось запереться в кабинете и не выходить, но этого я не мог себе позволить. Антон Семенович любил повторять, что научить воспитывать так же легко, как научить математике, обучить фрезерному или токарному делу. Но ведь это не так. Вот я — я прошел такую хорошую школу, я учился у самого Антона Семеновича, видел его работу, помогал ему и сам много думал о виденном — и что же? Я оступился сразу же, на первых шагах.
Что за дурацкие опыты! Зачем я не сказал Королю просто: «Оставайся»? Зачем твердил, что он может идти на все четыре стороны, что я не держу его? Почему я был так уверен, что он останется? Мальчишка уже пошел по верной дороге — зачем было сталкивать его с пути? Что теперь делать? И что же все-таки случилось с горном? Нет, не мог я поверить, что горн унес Король.
Как бы там ни было, а день шел своим чередом, и я был вместе с ребятами — работал с ними, под вечер играл с Жуковым в шахматы, но ни на минуту не отпускала меня мысль об ушедших. Это была не просто мысль — это была боль. И впервые в жизни я мысленно не соглашался с Антоном Семеновичем. «Нельзя, — говорил он, — чтобы мы воспитывали детей при помощи наших сердечных мучений, мучений нашей души. Ведь люди же мы. И если во всякой другой специальности можно обойтись без душевных страданий, то надо и нам без этого обходиться».
Но могу ли я оставаться безучастным к тому, что произошло минувшей ночью? Нет. Могу ли не испытывать боли? Нет. И не только потому мне больно, что Король уже прикипел к моей душе, не только потому, что здесь я чего-то не додумал, не предусмотрел и кляну себя за ошибку. Ведь когда я на второй день своего прихода в Березовую поляну сам отпустил Нарышкина, я сделал это совершенно сознательно. Я предвидел, что мне за это попадет от того же Зимина, что дело может кончиться выговором от гороно. Однако я был убежден, что только так и нужно поступить, что это будет важно для остальных. Я, может быть, даже не узнаю Нарышкина, если встречусь с ним на улице, он не успел стать мне дорог, а все же, когда он ушел, я знал, для себя знал, что продолжаю быть в ответе за него. Может, во всякой другой специальности и можно обойтись без душевной боли, но в нашей?..