Душевная рана Керечена постепенно заживала. Он винил во всем себя, терзался, его мучила мысль, что это он виноват в Шуриной смерти. Если б он находился рядом, может, все было бы по-другому. Но сколько он ни размышлял, так и не придумал, как бы он мог поступить иначе. С будущим дело обстояло яснее. Он ехал домой… Может быть, ему удастся избежать террора режима Хорти…
Имре Тамаш смотрел на все гораздо проще. Он все еще помнил жаркие объятия Тамары, но не терзался, как Иштван. Что ж, ему было хорошо с Тамарой, но этому пришел конец. Одного не понимал Имре: куда она исчезла? Даже ЧК не нашла ее. Может быть, Тамаре удалось бежать из Москвы? Вообще же против нее не было серьезных улик… Возможно, она уже в Берлине, у богатых родственников.
Однажды командир полка Иштван Варга вызвал их обоих к себе. Поздоровался за руку. Там же находились Янош Надь, представитель венгерского сектора Московского партийного комитета, и Першингер, комиссар полка.
— Садитесь! У меня для вас большие новости. Завтра вы едете в Москву.
Друзья переглянулись.
— Я только что получил приказ, — продолжал Варга, — о роспуске нашего интернационального полка. Скоро поедете домой, в Венгрию.
Известие взволновало друзей. Домой, после шести лет плена, борьбы, постоянной опасности! Наконец-то! Трудно расстаться со Страной Советов, где впервые в жизни они почувствовали себя полноправными людьми…
— Должен сказать, — снова заговорил Варга, — что возвращение домой чревато опасностями.
— Мы это давно знаем, — ответил Керечен. — Конечно, нам бы хотелось вернуться домой с оружием в руках, но, раз уж это невозможно, пойдем навстречу трудной судьбе.
Имре Тамаш был искренне рад сообщению.
— Наконец! Я счастлив, что еду домой. Сколько продержался Колчак в Сибири? Год или что-то около этого! Основательно поколотили его. А Хорти, как мне кажется, и года не продержится. Уж как-нибудь переживем это время. А убьют нас — беда будет не больше, чем если бы здесь мы пали в бою.
— Я не сомневаюсь, что вы и дома постоите за себя, — сказал Першингер. — Но я не такой оптимист, как Имре Тамаш. Не думаю, что Хорти не сегодня-завтра потерпит крах… Но у меня к вам один вопрос. У вас есть гражданская одежда?
Друзья улыбнулись. Откуда ей взяться? Солдаты не носят с собой ничего лишнего.
— Нет у нас гражданской одежды, — ответил Тамаш.
Делать нечего, пришлось ехать в солдатских мундирах. Трое суток добирались они от Казани до Москвы в переполненном вагоне товарного поезда. С ними вместе ехали и остальные: Лайош Тимар, Дани Риго, Лайош Смутни, Мишка Хорват и Янош Билек с женой. Надо сказать, что Билек женился снова. У его жены были волосы цвета соломы, веснушки, полная грудь. И звали ее Кипрития. Покаи объяснил им происхождение этого имени. Он сказал, что происходит оно, по всей вероятности, от греческой Киприды, а византийский вариант этого имени переделан на славянский лад. Просто Кипрития, и ничего больше. Но красотой она совсем не походила на богиню красоты и любви! Особенно по сравнению с Татьяной она и вовсе казалась недостойной представительницей прекрасного пола. Зато и голосистая была женщина! И был у нее с собой такой сундук, что четверо мужчин его еле подняли в вагон. Полный добра сундук, все ее приданое находилось в нем. Человек привязывается к привычным, даже лишенным всякой ценности, вещам, среди которых протекает его повседневная жизнь, и без них ему обойтись трудно. Напрасно твердили Кипритии, что в Чехии ей не понадобится ухват, потому что там стряпают обед не в русской печке, а на плите, но она везла с собой все, даже чугунные сковородки и черные печные горшки. Даже березовый веник захватила с собой, с которым дома ходила в баню. Были еще в сундуке корытце, деревянная ложка, нож с деревянной ручкой, топор, подвесной рукомойник, старый самовар, жестяной чайник, глиняный кувшин с отбитым краем, тарелки, вилки с деревянными черенками, большой плоский ковш, солонка, тулуп из овчины, валенки, лапти, меховые рукавицы, красный сарафан, — словом, все необходимое для жизни деревенского человека. Билек просил, чтобы она не везла за собой весь этот хлам.
— А ты помолчи, балда! — покрикивала она на мужа. — Я знаю, что нужно в хозяйстве, и не хочу опозориться перед твоей матерью.
Если бы Билеку пришлось драться с контрреволюционерами, он бы знал, что ему делать. Ну а как быть с ней?
— Ну и черт с тобой, вези!
— Хорошо холостому, — заметил Тамаш и вспомнил Тамару.
— Ванька! — крикнула мужу Кипрития после того, как они наконец устроились в переполненном вагоне. — Что ты рот разинул? Вот ведь горюшко мое! Вытащи из сундука тулуп. Ночью будет холодно.
Задача была нелегкая и даже опасная. Сначала надо было развязать три веревки, которыми огромный сундук был опутан, осторожно поднять крышку и вытащить из-под разного хлама засаленный тулуп, доставшийся Кипритии в наследство от бабушки.
— Вынь самовар! — приказала Кипрития.
— Зачем? На каждой станции есть кипяток, — попытался возразить Билек.
— А ты помолчи! Сказано тебе, вынь!
Билек достал все, что, по мнению Кипритии, могло пригодиться в дороге.
Трое суток шумел самовар. Кипрития не забыла захватить с собой и древесного угля. Захватила она в дорогу и фунтов десять подсолнухов. Щелкала она их очень ловко. Правой стороной рта захватывала семечко, зубами очищала его и выплевывала скорлупу с левой стороны. Еще она захватила с собой мешок кренделей, пирожки с капустой и картошкой, — словом, все, чего может пожелать муж при хорошей хозяйке-жене.
Демобилизованные красноармейцы, ехавшие в товарных вагонах, были одеты пестро. Среди военных мундиров виднелись гражданские рубашки. Выглядели демобилизованные так же, как и остальные, помятые и оборванные, военнопленные. Они уже не могли говорить ни о чем другом, как только о доме, семье, друзьях и знакомых. Каждый захватил с собой кое-какую провизию — сушеную рыбу, ржаной хлеб, немного сахару, — но этого едва-едва могло хватить на то, чтобы не погибнуть голодной смертью. По дороге невозможно было купить какие-нибудь продукты.
Наконец они приехали в Москву.
Теперь нелегко представить, что значит для демобилизованного красноармейца, коммуниста, революционера этот город, где высоко взвилось революционное знамя. Москва тогда голодала, трамваи не ходили, машин не было. Старые улицы центра города и исторические памятники, казалось, хранили в себе воспоминания о жестоком прошлом. Москва находилась в тяжелом положении, но уже начала свое нелегкое восхождение на непостижимые вершины.
Билек с женой везли свой сундук на тачке. Приехавших ожидали железные кровати с белыми простынями и подушками. И наконец после стольких лет домашний обед по-венгерски: картофельный суп и лапша с капустой.
— Лапша с капустой! — воскликнул Имре Тамаш. — Мое любимое кушанье! Ну и дураки мы, ни разу сами себе его не приготовили!
Одноногий парень-венгр на костыле пошел в кухню и принес Тамашу еще одну тарелку лапши.
Керечен с искренним участием взглянул на молодого симпатичного парня.
— Где ты потерял ногу? На фронте?
— Там.
— В Галиции?
— Да нет! На Украине. С Деникиным сражался.
— Значит, и ты был красноармейцем? Здесь все красноармейцы?
— Да.
— Нас отсюда отправят домой?
— Нет. Из Петрограда. Я ведь не еду… Там знают, что я был ранен, когда находился в Красной гвардии. Мне там конец. Сапожник я, и тут проживу, найду себе дело.
— Почему нас не сразу отправляют? — спросил Мишка Хорват.
— Не знаю. Может, потому, что дома такие ужасы творятся.
— Знаем, — сказал Мишка Балаж.
— Ничего вы не знаете, — грустно покачал головой одноногий. — Хотите почитать венгерские газеты?
— Есть у вас? — жадно спросил Керечен.
— Мы все газеты здесь получаем. Вот, например, «Соват»[5].
— А что это за газета?
— Шовинистическая, антикоммунистическая газетенка.
— Что-о? — удивленно протянул Тамаш.
Керечен начал читать газету. У него закружилась голова от злостных нападок, в которых людская глупость смешалась с кровожадностью. Показалось, что в двадцатый век ворвалось средневековье. Потом он взял газету «Уй немзедек» католической церкви. Тот же тон… «Эшт», «Мадьярорсаг», «Пешти напло»[6]… Все эти газеты словно старались перещеголять друг друга в кровожадности и ненависти.
Керечен отложил газеты. Ему показалось, что он испачкал о них руки.
— Очень печально, — проговорил он. — Может быть, все-таки лучше тут остаться?
— Мы должны ехать домой, Пишта. Поедем домой, даже если нам придется погибнуть.
— Ну что ж, поедем.
Первого мая демобилизованные красноармейцы участвовали в демонстрации на Красной площади. День выдался ясный, солнечный. Воодушевление и теплая погода выманили людей на улицы. Город, в будничные дни казавшийся пустым, наполнился людскими толпами. Огромная площадь пылала красными знаменами. Играли военные оркестры. Шумливая, выкрикивающая лозунги пестрая толпа. На трибуне у Кремлевской стены — руководители партии и правительства. В центре — подвижная фигура Ленина.
Друзья строем шли по площади, чеканя шаг по булыжной мостовой. Имре Тамаш покосился на Керечена и тихо произнес:
— Ленин.
Улыбаясь, Ленин аплодировал демонстрации.
Пишта Керечен увидел, как сосед Ленина слева тронул вождя революции за руку и показал на транспарант, который несли венгры. Ленин, улыбаясь, кивнул головой, словно сказал: «Знаю их… Молодцы, ребята!»
На другой день интернационалисты присутствовали на митинге в большом зале дворца австро-венгерского посольства. Они выслушали доклад товарища Ландлера о венгерской пролетарской революции. Их руки невольно сжимались в кулаки, когда он говорил о жестоких преследованиях рабочих. Они знали, что везде есть свои драгуновы и бондаренко, жертвы которых исчисляются тысячами…
После митинга многие остались в посольстве. Бела Кун разговаривал с собравшейся около него группой товарищей. Керечен толкнул локтем в бок Тамаша:
— Посмотри туда! Товарищ Бела Кун!
— Он совсем не такой, как на фотографиях, которые я видел в полку. Там он без усов и моложе.
— Да, усы его старят.
Бела Кун подошел к ним, угостил сигаретами. Друзья назвали себя.
— Вы где служили, товарищи?
Керечен перечислил.
Бела Кун выслушал, неожиданно улыбнулся:
— Много хорошего слышал я о вашем полке, товарищи! Рад, что могу лично выразить вам свое уважение. Вы уже погуляли по Москве? Здесь много интересного, стоит посмотреть. Развлекитесь немного, прежде чем ехать домой.
Дни в Москве пролетели быстро. Хорошо было гулять по столице революции, бродить среди свежей зелени парков, чувствовать себя свободными, как облако в небе. Их называли иностранными пролетариями. Даже милиционер приветствовал их широкой улыбкой, когда они предъявляли ему документы. Иностранцы, братья, пролетарии…
Они отправились в Кадетский корпус, в рощу на склоне холма. Отдыхали под густыми кронами деревьев, поглядывали на московских девушек.
На скамейке под цветущим душистым кустом сирени сидели две красивые девушки. В легких пестрых платьях они были похожи на бабочек.
— Сядем рядом, — шепнул Тамаш на ухо Керечену. — Поговорим с ними.
Керечен вежливо поклонился девушкам:
— Разрешите?
Девушки рассмеялись.
Слово за слово завязался разговор. Хорошо быть молодым! Цветет сирень, настроение чудесное! Не важно, какие слова произносятся; так выразительны шаловливые взгляды из-под густых мягких ресниц, играющая на губах улыбка, так прекрасны полные плечи, густые локоны — все то, что присуще молодости! И кто осудит двух собирающихся ехать на родину солдат за то, что не больше чем через час две пары целовались в укромных уголках парка!
Одну девушку звали Марусей, другую — Любой.
Они целовали русских девушек, целовали, прощаясь с Россией. Нелегкая жизнь, борьба, свобода… Настоящая мужская работа. Это им дала революция. Теперь, когда нужно расставаться с этой страной, они чувствовали, что оставляют здесь частицу своей души. Родина — великий магнит, притягивающий их к себе, а здесь другой магнит — свобода…
Девушки каждый вечер ждали их, но пришел день, когда Имре и Иштван не смогли пойти на свидание. Хотели еще раз побывать в Третьяковской галерее, но тоже не смогли. Сняли с себя военную форму, получили взамен гражданскую одежду, сели в поезд. Направление — на Петроград, затем путешествие морем и неопределенность, неуверенность в будущем.
В поезде Мишка Хорват лежал на верхней полке (впервые ехали они по России в пассажирском вагоне) и, свесившись, говорил Дани Риго:
— Эй, Дани, хорошо, что у нас нет жен! Полка такая узкая, что жена рядом со мной не поместилась бы.
— Ну это не беда! — так же шутливо отвечал Дани. — Прислал бы свою жену ко мне, а я уж как-нибудь устроился бы с ней.
— Это ты умеешь! — засмеялся Лайош Тимар. — Ты и в Москве все возле девушек кругами ходил.
— А несчастного Билека мне жаль. Я бы выбросил этот идиотский сундук.
— Оставь Билека. Ему хорошо, ему лучше, чем нам. Он чех, его не отвезут ни в Чот, ни в Залаэгерсег, где хортисты организовали огромные концлагеря, уж не говоря о тюрьме на проспекте Маргит… А из нас потроха повыпускают к чертовой матери!
— Зато у тебя есть надежда остаться в живых, да еще и отплатить кому следует! — сказал Тамаш.
— Но я не сдамся! — кипятился Дани. — Перед этими негодяями отрицать стану, что грамоту знаю. Пусть считают, что как я родился крестьянским олухом, так и остался им.
— Ты прав, — согласился Мишка Балаж. — Дураков бить не станут.
Пишта Керечен, услышав их разговор, тоже сказал свое слово:
— И еще постарайтесь как следует обрасти щетиной! Чем больше будете походить на бродяг, тем глупее будете выглядеть. Они не переносят людей культурных. А молиться вы еще не разучились?
Все расхохотались.
Лайош Смутни тоже ехал с ними. Ему нечего было бояться, он считался чехословацким подданным, но все-таки и он высказал свое мнение:
— Вот что я вам скажу, ребята. Вы видели в Москве в посольстве безногого солдата? Я не об одноногом говорю, а о другом, которому обе ноги начисто оторвало гранатой. Передвигается он с помощью двух маленьких костылей, переползает с места на место. На улицу выйти не может. Он тоже был красногвардейцем. Белые его так разделали под Екатеринбургом. Он никогда не поедет домой. Что же ему говорить? У нас по крайней мере хоть руки-ноги целы.
— И то правда! — согласился с ним Керечен. — Побои, пытки, голод — все может вынести человек; срок отсидки в тюрьме или в лагере пройдет, а вот бедного Лаци Тимара никто не подымет со дна Камы. Вот мы здесь находимся вместе с моим дружком Имре Тамашем. Разве мы надеялись, что выберемся живыми из этой заварухи?
— Мне только жаль, — грустно вздохнул Дани Риго, — что нам в Москве пришлось сдать партийные билеты. Не будет у нас документов, если дома снова вспыхнет революция.
— Вот о чем ты заботишься! — воскликнул Керечен, — Уж если мы снова возьмем в руки оружие, кое-кому не поздоровится, хоть мы и без документов.
— Послушайте, — сказал Мишка Хорват, — у меня ничего не осталось на память о Красной Армии, только ремень да деревянная ложка. Надо хоть их сохранить.
Билек со своей Кипритией устроились чуть подальше от них. Сундук пришлось сдать в багаж, не пролез он в дверь вагона. Жена всю дорогу ворчала, сердилась на мужа, не разговаривала с ним. Она едва успела вытащить из сундука мешок с продуктами и чайник. Кипрития, как хорошая хозяйка, и в Москве успела напечь пирожков с капустой. Бедному Билеку казалось, что сок жаренной в постном масле капусты течет у него, как пот, из всех пор. К счастью, на всех вокзалах был кипяток, и им не пришлось испытывать недостатка в чае.
В Петрограде пришлось ждать три дня, и они хотели использовать это время как можно лучше. Ночевали они в пустой квартире, могли свободно ходить по городу. Пустых квартир в Петрограде было тогда много. Война и революция опустошили город. Многие аристократы и буржуи бежали за границу. Петроград выглядел, как тяжелобольной, который уже перенес кризис, но еще очень слаб.
Старинные дворцы, стройные мосты над Невой, богатства Эрмитажа очаровали солдат. Керечен с Имре Тамашем ходили по городу, вечерами отправлялись погулять по Невскому проспекту.
По широким тротуарам проспекта текли толпы: солдаты и матросы, гражданские моряки с иностранных пароходов. На улице звучала немецкая, французская, английская речь. Из подвальчиков доносились звуки балалайки и гармошки. Рекой лились пиво и водка. Кошельки дельцов распухали от иностранной валюты, деньги доставались легко. Здесь собирались подонки, оставшиеся в стране и приехавшие из-за границы, процветала спекуляция. А рабочие фабрик и заводов, борясь с нуждой, голодные, оборванные, строили будущее, завтрашний день страны.
— Слушай, Пишта, — толкнул Керечена в бок Имре Тамаш, — не зайти ли нам в такой подвальчик?
— А деньги есть? — спросил Керечен.
— Есть. В Москве я продал сапоги, одеяло и солдатские башмаки. Идем!
Они остановились у входа в ресторанчик, откуда доносилась музыка. Оркестр играл вальс. Слышалось пение: хриплый хмельной бас пел грустную песню о гибели Святой Руси.
Имре Тамаш не понял слов песни, Керечен перевел, и Имре сердито заворчал:
— Пошли отсюда! Ну их к чертовой матери! О чем думает милиция? Забрать бы всю эту банду да отправить в тайгу рубить лес… Роскошествуют тут, пьянствуют… Оплакивают старый мир. Плачьте! Мы тоже многое сделали, чтобы он никогда не вернулся.
Иштван Керечен схватил за руку Имре Тамаша и кивнул на парочку, которая показалась в полосе света из дверей ресторана.
— Посмотри на них! — прошептал он и сделал Имре знак молчать.
Высокий мужчина в гражданской одежде вел под руку сильно накрашенную женщину. Керечен и Тамаш стояли в тени, и парочка не могла их видеть.
Мужчина, очевидно, знал по-русски всего несколько слов, да и те произносил с венгерским акцентом.
— Ты где живешь? — спросил он у женщины.
— Тут, близко.
— Пойдем к тебе. Харашо?
Крашеная чертовка шутливо хлопнула его по щеке.
— Харашо! — передразнила она. — Идем!
Друзья осторожно пошли за ними.
— Кто он? — полюбопытствовал Имре Тамаш.
— Венгерский офицер, — также шепотом ответил Керечен. — Я с ним в одной комнате шил в Красноярске. Уездный начальник… Он единственный из нас не заболел сыпняком.
— Как его звать?
— Михай Пажит… Возможно, он бежал из лагеря, а может, едет домой с офицерским транспортом. Одного не понимаю: как ему удалось удрать из лагеря?
— Отовсюду можно убежать, особенно если ловкий, — шепнул Тамаш.
— Знаешь, кто он? Мой смертельный враг. Это он выдал меня белочехам. Я чуть жизнью за это не поплатился… А теперь и он едет домой. И будет там осведомителем… А мы ничего сделать не можем!
— Надо заявить в комендатуру, — предложил Тамаш, — что он контрреволюционер, чтобы его домой не пускали…
Керечен покачал головой:
— Нет никакого смысла. Он из тех, кого по обмену отпускают. Лишь бы нам с ним в один транспорт не попасть — тогда мне сразу конец. В чотском лагере жандармы изобьют до смерти. Как же иначе? Если меня обвинит уездный начальник, станут ли они со мной церемониться?
— Останемся тут? — боязливо спросил Имре Тамаш.
— А ты остался бы?
Имре не ответил. Они молча шли за парочкой, но идти пришлось недалеко: в переулке мужчина с женщиной скрылись в первой же подворотне.
— Подождем? — спросил Имре.
— А зачем? Пошли лучше спать… Теперь уже все равно. Послезавтра едем домой.
На третий день их включили в группу военнопленных, в которой не оказалось никого из знакомых. С ними уезжали пятьдесят пленных офицеров.
У пристани их поджидал маленький немецкий грузовой пароход. В трюме были сооружены койки в несколько ярусов, где могли разместиться человек триста. Сначала грузили багаж. Керечен и остальные наблюдали с берега, как кран поднимал ящики вверх и опускал их на палубу парохода. С военнопленными были их жены и дети, человек двадцать. Кипрития с тревогой ждала, когда дойдет очередь до ее сундука. Наконец крючок подвели под веревку, которой был перевязан сундук. Легко как перышко взлетел он ввысь, понесся над морем, но на полпути вдруг стал крениться набок.
— Остановитесь, проклятые! — закричала Кипрития, но было уже поздно.
Сундук распахнулся, словно раскрыл огромную пасть, и все его содержимое с высоты полетело в воду. Медный самовар закончил здесь свой жизненный путь, за время которого он успел напоить чаем не одно поколение. Предметы полегче несколько минут еще держались на поверхности, но постепенно и они погрузились в соленую морскую воду. Кипрития молчала, как громом пораженная, только топталась на месте. Язык ее развязался лишь тогда, когда стоявшая рядом с ней женщина — жена возвращавшегося на родину военнопленного, — прижав руку к сердцу, вздохнула:
— Слава богородице, не наш…
Тут уж бедная Кипрития не смогла удержать наполнявшей ее сердце горечи:
— О боже, боже, что с нами будет? Это ты, негодяй, плохо завязал его! Ты виноват! Нищими нас сделал! Бедная я! И зачем я вышла за такого олуха? Что мне теперь делать? Черт тебя побери, неужели нельзя было как следует завязать сундук?
Билек не хотел смотреть, не хотел слушать. Он знал, что она теперь до самой смерти будет оплакивать свой сундук, а он действительно не виноват, он перевязал сундук основательно.
— Да перестань ты выть над этим хламом! — сказал он примирительно, но эти слова еще больше разозлили ее.
— По-твоему, это хлам? Последний ты человек, оборванец, нищий! Разорил меня!
— Успокойся, Кипрития! — прикрикнул на нее Билек.
Уж лучше бы он промолчал! Жена, как фурия, вцепилась в него, но Билек отшвырнул ее. Возможно, в это мгновение прорвалась вся накопившаяся в нем за короткий период супружеской жизни горечь. Женщина упала да землю, но тут же вскочила.
С головы ее свалился платок, светлые волосы растрепались, соленый ветер с моря шевелил их. Кипрития выхватила из-под кофточки лист бумаги, яростно порвала его и выбросила клочки в море.
— Меня посмел ударить, негодяй?
— Посадка начинается! — раздалась команда.
С палубы парохода спустили сходни. Военнопленные бегом стали подниматься на борт. Билек оказался последним.
— Пойдем! — позвал он жену, но Кипрития показала ему кулак.
— С тобой, мерзавец? С тобой, грабитель? Никогда, слышишь, никогда! Я и свидетельство о бракосочетании в море выбросила… Поезжай один!
— Посадка кончается!
Билек пожал плечами:
— Как хочешь! — И он одним прыжком вскочил на борт уже отходившего от берега парохода.
Швартовы отдали, машины заработали. Пароход трясся, пыхтел, все больше удаляясь от берега. Ветер трепал льняные волосы Кипритии, но голоса ее уже не было слышно. Может быть, она кричала, умоляя остановиться? Может, в ее маленьком мозгу пробудились наконец трезвые мысли? Пока она яростно металась по берегу, некоторые на борту парохода принимали ее сторону, другие смеялись, а потом о ней забыли, завороженные видом скрывающегося вдали Петрограда, его стройными голубовато-сероватыми очертаниями, которые все больше стирались и наконец исчезли за горизонтом. Старый немецкий пароход спокойно резал воду, тихо покачивая пассажиров. Маленькие шаловливые морские волны бежали к горизонту, который непрерывно менял цвет, становясь из синего зеленым, потом сиреневым, розовым, серым со множеством всевозможных оттенков. Над пароходом проносились чайки. Билек все еще стоял у перил. К нему подошел Тамаш.
— Жалеешь? — спросил он.
— Да ну ее к черту!
— Так почему же ты все назад смотришь?
— Боюсь, как бы она за мной на моторке не пустилась.
— Теперь ты дома сможешь жениться на другой, — утешал его Тамаш.
— Конечно. Если она еще замуж не вышла.
— Только вот в чем загвоздка, ты ведь теперь снова женат, а если женишься еще раз, тебя могут обвинить в двоеженстве.
— Черта с два! — засмеялся Билек.
— Что это значит?
— У меня на этот раз ума хватило, — объяснил Билек. — Я дал ей фальшивый документ. Это не настоящее свидетельство о браке было. Она не знала.
— Чего-то я тут не понимаю, — покачал головой. Имре Тамаш. — А что было бы, если б она с тобой поехала?
— Пришлось бы жениться на ней по нашим законам. Значит, повезло мне. Такой уж я удачливый человек. Родился я тринадцатого числа, тринадцатого же меня призвали в армию, тринадцатого попал в плен, тринадцатого навязал себе на шею эту женщину, и сегодня опять тринадцатое число. Я не суеверный, но посмеяться можно. Удача ко мне приходит тогда, когда я оказываюсь по шею в дерьме. Что ж, мне и это подходит…
Матросы парохода начали оживленную торговлю с военнопленными. Покупали на немецкие марки сапоги, одеяла, одежду, советские рубли и все, что им ни предлагали, лишь бы оно имело хоть какую-то ценность.
Тамаш отошел от Билека, тем более что пришло время обедать. Обед раздавали из больших котлов. Тамаш заглянул в котел. Рисовый суп с яблоками.
— Ну, этого я и пробовать не стану, — сказал он Керечену. — У меня от такой еды сразу морская болезнь начнется.
На другой день хорошая погода кончилась, налетела гроза. Пассажиры в испуге попрятались. На палубе остались одни матросы. Огромные волны обрушивались на палубу, пароходик страшно качало. Его совсем недавно приспособили для перевозки людей, помещения еще хранили затхлый запах. Дети плакали, женщины жаловались и ругались между собой. Некоторые из женщин молились, опустившись на колени. Мать успокаивала грудного младенца, который орал что было силы. Деревянные части парохода скрипели.
— О боже, неужели тонем!? — выкрикнул кто-то.
Буря постепенно улеглась. Открыли дверь. Светило солнце. Морская вода чисто вымыла палубу. Люди выбрались на воздух, и мгновенно была забыта буря, прекратились плач и крики. Все пели, шутили. Море сверкало в лучах солнца, словно и ему передалось хорошее настроение…
На третий день возникла в тумане пристань Свинемюнде. На песчаной косе, выдававшейся далеко в море, грелись на солнце отдыхающие. В море виднелось множество купающихся. Люди, с их маленькой жизнью, любовью, страданиями, самоотверженностью, счастьем… Чужие, незнакомые люди… Бескрайнее голубое летнее небо, безбрежное море, теплый щекочущий песок, очарование обнаженных молодых женских тел…
Перед пассажирами парохода, словно ужасающий призрак прошлого, на мгновение возникла картина: колючая проволока лагеря военнопленных. Они даже представить себе не могут, что им никогда не придется оказаться на свободе, купаться в море…
Сошли на берег, остановились на ночлег во временном лагере.
Керечен натянул на себя одеяло, но согреться не мог.
— Тебе холодно? — спросил Имре.
— Немного.
— Укроемся всем, что есть!
— Мы уже в Германии.
— Да. Все поближе к Венгрии.
Долго ворочались. Все здесь казалось странным. Немецкая речь звучит как-то не так, ничего не поймешь. На улицах — немецкие полицейские. На перекрестке нарисована огромная фигура полицейского, указывающего рукой в сторону пляжа. Приторно сладкие кушанья…
Как только транспорт прибыл на немецкую землю, офицеры повысили голос. Шесть лет плена не научили их человечности. Они снова почувствовали себя выше остальных, нашили знаки отличия, подтянулись, окаменели, с солдатами стали говорить сквозь зубы. Может быть, им удалось сохранить и записи о некоторых событиях? Списки заподозренных в коммунизме лиц они уж наверняка сохранили.
Пажита среди офицеров не было. Очевидно, уехал домой с предыдущим транспортом.
До Штеттина добирались поездом. Офицеры в вагонах первого класса, солдаты — четвертого. Видно, родина издалека раскрыла объятия сынам с золотыми нашивками на воротниках.
Вполне возможно, что на всем земном шаре люди нигде не путешествовали с такими неудобствами, как в четвертом классе старых немецких поездов. Кондуктору приходилось перебираться из одного вагона в другой по наружной стене, словно акробату. Перед самым Штеттином, когда поезд начал замедлять ход, два человека вылезли через окно на доску для кондуктора и оттуда спрыгнули на землю. Керечен подумал, что это, должно быть, товарищи, которые не хотят попасть в штеттинский лагерь для военнопленных, а оттуда — прямо в руки к Хорти.
Штеттинский лагерь охраняли жандармы. Тамаш подумал, что было бы романтично бежать отсюда с Тамарой, и, захватив с собой ценности, двигаться прямо к сердцу Германии. Он даже высмотрел для себя полицейского, который, безусловно, выпустил бы их за десять долларов…
В Штеттине они оставались недолго. Быстро, один за другим, последовали Пассау, Вена, Чот…