С момента основания Багдада в 762 году и до крушения власти Аббасидов в начале десятого века двор халифов этой династии был средоточием культурной деятельности мусульманского мира. Именно тут устанавливалась художественная и интеллектуальная мода. Пробивающиеся мастера и поэты со всех исламских земель собирались к дверям халифов в надежде найти покровительство — и, что так же важно, создать себе репутацию.
Конечно, были и такие, кто чувствовал, что эта придворная культура продажна и поверхностна. В благочестивых кругах городов Ирака и его провинций имелись серьезные учителя, которые собирали традиции Пророка и теоретизировали по поводу законов ислама, относясь к жизни при дворе равнодушно или с отвращением. По отношению к будущему их вклад в развитие исламской цивилизации был огромен — но они редко посещали салоны и обсуждали поведение правящих кругов при Аббасидах.
Дворы покровительствовали культуре по различным причинам, но главное — высокая культура демонстрировала принципиальную принадлежность к придворной элите и общность интересов. В кругах Аббасидов дистанция между элитой (хасса) и простолюдинами (амма) — вечная тема литературного диспута. Среди прочего элита выделялась своими более обширными познаниями в науках и более глубоким пониманием сути вещей. Участвуя в культурных событиях при дворе, человек делал заявку на свою принадлежность к элите, показывая свою образованность, вкус и возможность принимать участие в культурной жизни своего времени. Это не отменяет того факта, что члены двора могли просто искренне интересоваться поэзией или проявлять живой интерес к наукам и философии. Можно сказать, что покровительство наукам и искусствам играло существенную социальную роль, а знание их приоткрывало дверь в элиту.
Культура двора Аббасидов не была статичным и неизменным набором ценностей, она развивалась, когда новые поколения и новые группы внутри элиты создавали свои культурные «верительные грамоты». В целом же весь ранний период халифата Аббасидов вплоть до смерти Амина был веком поэзии: стихи и песни в эго время имели наибольший спрос, хотя ценились и иные формы выражения культуры. В девятом веке развилась более общая форма придворной культуры, которая включала литературную критику, философию, точные науки и даже такие области, как кулинария и собирание хороших книг. Однако по контрасту с культурой, скажем, итальянского Ренессанса или Версаля восемнадцатого века, визуальные виды искусств, особенно живопись, в арабской культуре не играли особой роли.
Итак, в культуре раннего периода царствования Аббасидов доминировала поэзия. Династия унаследовала поэтическую традицию, чьи корни лежали глубоко во временах, называемых джахилия — доисламском периоде существования арабов[19]. В те дни поэты были важными фигурами в племенах бедуинов, они цементировали племя, создавая его индивидуальность, восхваляя лучших по смелости и щедрости мужчин, красоту женщин и великолепие верблюдов. Некоторые поэты любили также превозносить одиночек и изгнанников. Арабы на протяжении всей истории ценили своих ранних поэтов, почитая их за великолепный язык и четкое выражение традиционных ценностей.
Однако поэзия джахилии родилась в определенное время и в определенном месте. После завоевания мусульманами оседлых районов Среднего Востока возникла новая общность людей, говорящая по-арабски. Многие из ее представителей были едва образованы, пустыня для них была незнакомым, даже враждебным окружением. Они жили в относительно комфортной городской обстановке, в которой ценности племенного сообщества были не более чем исторической диковинкой. Новый век требовал новой поэзии — в то время как язык и темы древних все еще сильно влияли на мастеров периода Аббасидов.
Государственная поэзия двора Аббасидов была в основном восхваляющей, она читалась на больших собраниях, где и придворные, и более широкая публика могли узреть халифа. Правители, как и другие важные лица, желали слышать хвалебные речи, когда поэт своими виршами превозносил добродетели и достижения владык, воспевал (часто не особенно тонко) их щедрость. Хвалебная поэзия была хлебом и маслом литературной жизни. Успешный, но не выдающийся поэт, такой, как ибн ар-Руми (умер в 896 году) был в состоянии обеспечивать себе вполне достойную жизнь, восхваляя знатных персон из окружения халифа, министров и визирей. Девяносто процентов творений ибн ар-Руми составляли панегирики его покровителям{245}.
Оценивать поэзию других веков, к тому же написанную на другом языке, всегда проблематично, но традиционная хвалебная поэзия особенно трудна для уха современного западного читателя. Стихи о потерянной любви, о ностальгии по лучшим дням, о радости праздников с вином могут трогать сердца и через много веков; но длинные и явно преувеличенные до абсурда истории о доблести, мужестве, щедрости различных забытых уже второстепенных властителей едва ли могут вызвать такую же реакцию.
Что же покровители поэзии ожидали получить в обмен на деньги, которые они выкладывали за эти панегирики себе? Конечно, на нижнем уровне сознания каждому нравится, когда ему говорят, какой он замечательный — особенно во время
Поэзия и власть при ранних Аббасидах 161 публичных декламаций или на различных праздниках; человек может даже поверить в это сам. И все-таки даже самый циничный наблюдатель должен признавать, что подобного рода комплименты рассыпаются в основном ради получения щедрой на- грады, а не в результате спонтанного порыва вдохновения. Зато удачная фраза из стихотворения могла стать популярной и ходить по устам много времени спустя после мероприятия, для которого ее первоначально создавали. Панегирики таких мастеров, как Абу Таммам, помещались в антологиях и комментировались учеными критиками, стихи распространялись и делали бессмертной память о покровителе их автора.
Вероятно, здесь можно проследить параллель с придворной портретной живописью «старых времен» в Западной Европе. Когда мы, например, любуемся героическим портретом кисти Веласкеса, изображающим Филиппа IV Испанского, мы знаем, что монарх имел множество недостатков, и художник придал ему куда более смелый и выразительный вид, чем когда-либо был у Филиппа в реальной жизни. Но эта явная «неправда» не мешает нам ценить картину Веласкеса как произведение искусства. Поэтому наше впечатление скорее относится к манере восприятия самого жанра хвалебной поэзии; конечно, стихи и оды были полны преувеличенной лести, но это не умаляет мастерства их авторов, не лишает поэтов воображения и оригинальности, а созданные ими образы — яркости и сочности. Европейский монарх заявлял о своей доблести и законности с героического портрета, который широко обсуждали, с которого могли делать копии и широко распространявшиеся репродукции. Так и представители династии Аббасидов пытались использовать господствующую в их дни форму искусства в целях поддержания и укрепления своей репутации.
Поэзия также была способом распространения идеи законности. Поэты поднимали вопрос о том, что достижения предков их покровителя и его собственные добродетели и таланты являются знаком божьим и подтверждают обязательность уважения к властителю со стороны соплеменников. Вероятно, громче всего покровитель заявлял о своем праве числиться в элите, именно поддерживая традицию хвалебной поэзии, которая уходила корнями в доисламское прошлое; поддержка восхваляющих их поэтов была свойственна только членам элиты, другие люди, вне очерченного круга, не могли делать этого. Чтобы поэты превозносил и вас, сколь бы ни были при этом меркантильными их мотивы, требовалось доказать ваше право считаться членом элиты — хасси.
Стихи читались публично, при большом скоплении людей, как правило — самим поэтом, который старался произвести впечатление на слушателей и завоевать приз. Для того, чтобы удержать внимание публики, требовались смелость, обаяние и быстрый ум; двор Аббасидов не был местом для краснеющих юнцов. Иногда необходимость выступления перед большой аудиторией могла вселять ужас. Некоторые опасности, таившиеся в публичных представлениях, проглядывают в описании, сделанном участником одного такого мероприятия во времена Махди, поэтом Ашджой ас-Сулами. Халиф позволил публике войти в его присутствии; люди вошли, и он разрешил им сесть. Так гости и сделали — вероятно, сев на ковер и скрестив нош, а халиф возвышался кад ними на троне. Случилось, что поэт Башшар ибн Бурд сидел возле Ашджи. Халиф сидел молча, молчание соблюдала и публика: все ждали, чтобы кто-нибудь разбил лед безмолвия. Затем Башшар услышал чей-то голос и спросил Ашджу: «Кто это?» Ашджа ответил, что это Абу’ль-Атахия.
— Думаешь, что он осмелится декламировать перед таким собранием? — спросил Башшар.
— Думаю, да.
Махди приказал поэту декламировать, и тот начал:
Что случилось с любимой моею?
Губки дуст, презренье во взгляде.
Ей сласти не сладки, ласки не греют.
Но терплю я любви своей ради.
В этом месте Башшар толкнул Ашджу локтем и прошептал:
— Ты видел когда-нибудь более отчаянного человека? Он осмелился продекламировать такие стихи в таком месте!
Действительно, это была ситуация, когда полагалось читать формальные восхваляющие стихи, а не сентиментальные жалобы на несчастную любовь. Однако вскоре Абу'ль-Атахия все перевернул с ног на голову:
Отдался ему халифат, покорясь его воле.
Со всеми путями от края до края,
Лишь ему халифат свою вверил долю,
Как и ой без труда роль халифа играет.
Если кто-то другой к власти рваться станет,
То случится немедленно землетрясение.
Если дочери сердец — мысли наши, быстрее дали —
Нс послушают воли его — Аллах не примет нашего мнения.
Стихотворение было тщательно подано, предлагая умный комплимент правителю. Ашджа уныло заметил: «Сегодня Абу’ль-Атахия единственный, кто покинет собрание с наградой»{246}.
Ко времени Махди любители поэзии стали собираться более узкими компаниями, в которых молено было представлять более широкий ряд тем. Это были встречи меньшего масштаба, часто проводимые ночью и с обильными возлияниями — на них халиф мог расслабиться со своими надим, то есть приближенными. Здесь можно было читать самые разнообразные и даже скандальные стихи, а также перекладывать их на музыку. И конечно, потом большинство запомнившихся стихов выходило наружу и имело хождение среди более широкой литературной публики.
Любовь всегда оставалась излюбленной темой поэтов, и любовная поэзия, часто переплетаясь с хвалебной, являлась одним из основных жанров придворной литературы. Конечно, отношение к любви, отраженное в литературе, мало соответствовало отношению к любви в реальном мирен вдобавок постепенно менялось. В мире доисламских поэтов любовь обычно упоминалась в контексте потерн, ностальгии и памяти о том, что случилось в прошлом. Часто она была исключительно физической: мужчина, главное действующее лицо, хотел и добивался простых сексуальных отношений с женщиной, о которой мечтал. Здесь не было указаний на то, что страдания, вызванные потерей любви, могут быть полезны или возвышают человека: это были всего лишь житейские неприятности.
После прихода ислама отношение поэтов к любви, судя по всему, стало развиваться в двух различных направлениях. С одной стороны, появился фривольный и даже скандальный жанр, его представлял поэт Омар ибн Аби Рабия, которого помнят в основном за описания того, как он приставал к девушкам во время хаджа, даже когда они шли вокруг самой Каабы. В этой поэзии нет признаков сдержанности и мало места для описания неосуществленных желаний.
К другому направлению относятся поэты племени Бану Одр, и их поэзию называют иногда поэзией Одри. Эти стихи, вернее, циклы стихов, описывают мир страстной, но незавершенной любви. Тоска и страдания — вот их главные мотивы, в них нет сексуального завершения, и с самого начала ясно, что оно невозможно. Самым известным произведением этого литературного направления была поэтическая трагедия Маджнупа и Лейлы, чья трагическая любовь имеет нечто общее с историей Ромео и Джульетты. Маджнун (что значит «Одержимый») сходит с ума из-за невозможности любить Лейлу. Он уходит в пустыню, чтобы по возвращении обнаружить, что его любимая умерла; тогда он тоже умирает от разбитого сердца. В мире поэзии Одри любовь и благородна, и невообразимо печальна. История Маджнуна и Лейлы вдохновляла многие следующие поколения арабских и персидских поэтов и художников на создание иллюстрированных манускриптов.
В придворной поэзии Аббасидов любовь снова попадает в центр внимание и становится удобной темой в благовоспитанном обществе. Быть влюбленным в недосягаемых женщин или юношей очень характерно для членов хассы; даже халифы влюбляются и пишут стихи о своих воздыханиях — впрочем, не слишком часто либо в воображении других стихотворцев. Некоторые поэты (такие, как Абу Нувас) развивали тему преувеличенного осознания греховности физических радостей, но большинство авторов снижали накал страстей: несчастная любовь была в моде, она превращала возлюбленного в остро чувствующего человека, который может ценить прекрасную литературу и искать для себя самый изысканный способ описания боли, которую ощущает. Это рафинированное и слегка тепличное Отношение к любви определяло принадлежность влюбленного к членам дворцового общества; он участвовал в изысканных дискуссиях круга, к которому принадлежал по своим ощущениям.
Однако сами поэты, как правило, занимали незначительное, а иногда даже шаткое положение при дворе Аббасидов. Совсем как рок-звезде двадцатого века, поэту были разрешены и в некотором роде даже предписаны нарушения границ общепринятого социального поведения. Тот же Абу Нувас мог открыто хвастать своими попойками и склонностью к хорошеньким мальчикам, в то время как это было абсолютно недопустимо для других и вполне могло привести к серьезному наказанию. В то же время поэт оставался слугой своего покровителя, от него ожидали постоянного присутствия под рукой. Любая неудача или неловкий ответ могли закончиться наказанием и даже угрозой смерти — как правило, преувеличенной для создания более драматического эффекта. Но, как мы увидим дальше, те поэты, которые позволяли себе острые насмешки над властями, действительно могли дорого за это заплатить.
Карьера придворного поэта была по-настоящему открыта для талантливых людей всех социальных слоев. Да, там имелись такие поэты, как Ибрахим, сын халифа Махди, который происходил из самых высших слоев правящей семьи, — но были и другие, чье происхождение являлось весьма скромным. Конечно, поэту необходимо было покровительство и в какой-то мере удача, если он хотел выступать перед царственной аудиторией, и многим прекрасным поэтам приходилось чахнуть в безвестности. Но все-таки иногда они пробивались, и нас может впечатлить степень их социальной мобильности. Биографии таких поэтов дают нам редкую возможность изучить случаи, когда аутсайдер из самой отдаленной глубинки утверждался при дворцовой элите.
Халиф Мансур был красноречив и слыл мастером импровизированных остроумных ответов. Разумеется, он хорошо знал классическую арабскую поэзию и мог процитировать отрывок из какого-нибудь произведения, чтобы подчеркнуть тот или иной политический нюанс — но не он являлся великим покровителем поэтов. Зато его сын и наследник Махди был истинным любителем поэзии и пения. Когда он был еще наследником престола, писатели и музыканты стягивались в его круг. Когда же Махди стал халифом и смог давать волю своим пристрастиям, двор Аббасидов начал превращаться в средоточие литературной жизни.
В этой среде доминировали три великих поэта, чья репутация пережила саму династию Аббасидов, поднявшую их до вершин славы. Башшар ибн Бурд, Абу’ль-Атахия и Абу Нувас до сих пор числятся среди великих мастеров классической арабской поэзии, а истории их жизни запоминаются как благодаря различию и противоположности их личностей, так и благодаря различию стилей их поэзии.
История Башшара ибн Бурда стала результатом великого переселения народов, которое произошло в ранний период установления ислама. Его дед был родом из Тухаристана в верховьях Окса, ныне это северная часть Афганистана. Он был взят в плен во время одной из арабских кампаний в этом районе и доставлен в Басру в качестве раба. Его сын, отец поэта, был освобожден богатой арабской женщиной, которая дала ему волю, после чего семья стала освобожденными в арабском племени Акил.
Башшар вырос крупным и нескладным мужчиной, его лицо было обезображено оспой. Он от рождения был слеп, но с самого рождения имел прекрасные способности к языкам и изумительную память. Когда его спрашивали, как он умудряется использовать в своих стихах удивительно яркие зрительные образы, если он вообще никогда ничего не видел, он отвечал, что «отсутствие зрения усиливает проницательность его сердца и снимает покровы с видимых вещей. Это обогащает язык человека и развивает его разум»{247}.
Башшар был продуктом слияния арабской и персидской культур, что типично для периода Аббасидов. Сам он вырос в говорящем по-арабски окружении и писал по-арабски, по всегда ощущал близость своих персидских предков. Было составлено длинное генеалогическое древо, которое связало его род со знатью старой империи Сасапидов, а сам он часто использовал свою поэзию (арабскую), чтобы насмехаться над традиционными бедуинскими стереотипами. На одном длинном празднике по поводу его трудов он хвастал, что происходит из древней персидской царской семьи, превозносил персов, которые привели династию Аббасидов к власти и завоевали для них Сирию, Египет и даже (здесь Башшар допустил некоторое поэтическое преувеличение) далекий Танжер. Он хвастал своим отцом:
Стереотипные образы грубого и некультурного бедуина контрастируют с изяществом и утонченностью старого персидского вельможи.
Но ни внешность и неуклюжие манеры, ни насмешки над традиционным образом жизни араба не могли испортить его гениального обращения с языком. Башшар отмечал достижения халифа Махди при дворе Аббасидов с таким же красноречием и рвением, какое выказывал раньше, хваля Омейядов. Он всегда готовил публику к своей декламации хлопками, покашливанием, а затем поплевыванием на ладони — сначала на одну, потом на другую. Потом он пускался в исполнение хвалебных стихов, которые затмевали все, созданное его соперниками и критиками. Его любовная лирика была полна чистого порыва к недосягаемой (и вероятно, воображаемой) Абде.
Эй, слуга, налей мне зелья
Поцелуев ее сладких.
Умираю я от жажды —
Только тот глоток целебный
Пьется с влажных ее губ.
Я хочу упасть в похмелье
Губ-ромашек, что украдкой
Расцвели и ждут: однажды.
Распевая гимн хвалебный,
Я их влагу пригублю.
Поселилась она в сердце.
Только жадность ей присуща:
Подарить мне обещала
Ночь — но ночь уже проходит.
Ей и без меня неплохо…
Как же отыскать мне дверцу
К той, что сердце мое мучит?
Ночь, какой ты длинной стала!
Каждый час на век походит,
Моя доля — только вздохи{249}.
Чувства тут, без сомнения, обычные, даже искусственные — но образы поражают свежестью. Именно эти новации позднее дали критикам возможность увидеть в Башшаре открывателя «нового стиля», который отличал поэзию двора Аббасидов от литературы джахилии и периода Омейядов.
Быть придворным поэтом не всегда означало безопасную жизнь — особенно для такого человека, как Башшар, который был хорошо известен своей едкостью в выражении мысли. Его пессимизм и очевидное отсутствие набожности давали врагам возможность обвинить поэта в принадлежности к зиндикам — еретикам-мапихеям, а карой за это была смерть. Башшар часто мог перевернуть свое красноречие в поэзию оскорбления и обвинения. и не всегда был настолько аккуратен, как следовало бы. В конце концов именно откровенность и острый ум стали причиной его падения. На одном из вечеров он повел себя настолько опрометчиво, что осмелился критиковать самого халифа Махди, нападая на пего за перекладывание своих обязанностей на министра Якуба ибн Дауда и за то, что халиф погряз в удовольствиях:
Проснись, Омейяд! Как твой сон затянулся!
Разрушено царство… О, люди, ищите
Халифа от бога среди тамбуринов!{250}
Существует несколько версий событий, которые привели Баш шара к гибели. Согласно одной из них{251}, он высмеял брата Якуба ибн Дауда, которого назначили правителем его родной Басры. Якуб пришел в ярость и сообщил государю, что Башшад оскорбил самого халифа. После настойчивых расспросов визирь с видимой неохотой воспроизвел скабрезный куплет, в котором халифа помимо всего прочего обвиняли еще и в прелюбодеянии со своими тетушками по материнской линии, и там грубо предлагалось его самого скинуть, а сына Мусу «вернуть назад в лоно Хайзуран [его матери]». Неудивительно, что халиф рассердился и приказал, чтобы Башшара доставили к нему. Якуб испугался, что правда выйдет наружу, к тому же Башшар при встрече может прочесть прекрасный панегирик и таким образом сорвется с крючка. Он устроил поэту засаду и убил его руками своих доверенных лиц на дороге от Басры до Багдада.
Абу’ль-Атахия (748–825) родился в очень бедной семье в Куфе. Было время, когда молодой поэт зарабатывал себе на жизнь, продавая горшки. У него не было возможности получить официальное образование, и, похоже, его бедное прошлое оставило в его душе болезненную занозу. Как и Башшар, Абу’ль-Атахия имел природные способности к языкам. Постепенно он вошел в круг человека по имени Валиба ибн Хубаб — фигуры, хорошо известной как своим богемным, веселым и открытым образом жизни, так и своей поэзией. Как многие амбициозные молодые люди, поэт тяготел к Башшару и заработал себе имя созданием панегирика халифу Махди. Из его биографии мы видим, что постепенно он привлек внимание двора и начал создавать стихи на другие темы, включая довольно вялую любовную лирику, посвященную девушке по имени Утба, рабыне, принадлежащей жене халифа Рите. Однажды в качестве подарка к Наврузу (персидский Новый год) Абу’ль-Атахия подарил халифу большой кувшин (ведь он был продавцом керамики) с благовониями, попросив, чтобы халиф в ответ подарил ему Утбу. Сначала халиф намеревался сделать это, но девушка забилась в истерике: «Я принадлежу к твоим домочадцам! — рыдала она. — Неужели ты отдашь меня какому-то уроду, который торгует кувшинами и еле наскребает на жизнь кропанием стихов?» Халиф смягчился и взамен приказал наполнить кувшин поэта монетами. Тогда Абу’ль-Атахия пришел в казну и потребовал, чтобы его кувшин наполнили золотыми динарами, но казначеи отказались: или серебряные дирхемы, или ничего. Выбор оставили за поэтом; поколебавшись, он в конце концов принял предложенные деньги. Как колко заметила по этому поводу сама Утба, тот факт, что воздыхатель так беспокоился о деньгах, не давал основания полагать, что его любовь настоящая.
При Хади и Гаруне Абу’ль-Атахия сохранял известность в качестве светского придворного поэта, но примерно в 795 году его стиль вдруг резко переменился. Поэт оставил как любовную поэзию, так и панегирики, и сосредоточился на написании аскетических стихов. Темами, которые он отныне выбирал, были мимолетность жизни и кратковременность удовольствий молодости. Эти чувства выражались простым, естественным языком, что обеспечивало стихам широкое распространение:
Потом ты увидишь, ты сам все узнаешь,
Все то, что пока от тебя за туманом,
Что сон гонит прочь, вызвав страх окаянный —
С течением времени сам все узнаешь;
Как счастье, богатство уходят, увидишь,
Тебе оставляя лишь пыль, горе, смерть —
Круг вечный вращения не одолеть —
Что должно, случится — ты сам все увидишь{252}.
Третий член этой тройки, Абу Нувас (умер ок. 814), похоже, вовсе не волновался по поводу смерти и подобных ей вещей. Ею отец был солдатом в армии последнего Омейяда, начало жизни поэта прошло в Куфе, где он был учеником (а может быть, и любовником) известного поэта Валибы ибн Хубаба — который также, как мы видели, учил и Абу’ль-Атахию. Затем Абу Нувас переехал в Багдад, по поначалу его панегирики не пользовались успехом при дворе халифа, и он примкнул к окружению Бармакидов. После их падения в 803 году поэт, судя по всему, стал близким другом наследника, а затем халифа Амина. Десять лет, с 803 по 813 год, стали годами его славы, когда принадлежность к богатому и свободно живущему придворному кругу позволяла ему развивать в своих стихах все направления. Он умер вскоре после того, как был убит его покровитель Амин.
Абу Нувас хорошо известен как шутник и плут из истории «Тысячи и одной ночи», обретавшийся при дворе Гаруна, по в действительности он был прекрасным и очень серьезным поэтом, чьи работы немедленно признавались классикой. В течение следующих полутора веков они собирались и комментировались литературными критиками. Стиль Абу Нуваса был свежим и оригинальным, а его взгляды свободны от диктата общепринятой морали.
Вдобавок к обязательным панегирикам Абу Нувас воспевал роскошный образ жизни. Он являлся одним из самых крупных представителей лирики об охоте и вине.
К хозяйке постоялого двора.
Которая еще вполне пригожа,
Отправились компанией вчера
Сквозь ночь, что на гагат была похожа.
И никого вокруг, и тишина —
Лишь звезды с высоты ведут нас к цели.
Вот тут за дверью, верно, спит она,
Мы постучали…
— Кто там, в самом деле?
— Мы группа молодежи, что сюда
Пришла к двери, застигнутая ночью.
Не откажи в приюте. Ну куда
Пойдем сквозь темень и тумана клочья?
— Входите, — голос нежный нам пропел. —
Вот молодцы, что до меня добрались.
— Так наливай скорей, скрась наш удел,
Неси бутылки в долг, мы издержались.
Стаканы есть, вот вносится вино,
Лучистое, как солнце в день прекрасный.
— Скажи же цену, дорого оно?
— По три дирхема платят не напрасно.
Она опять пришла, когда мрак сник.
— С нас девять за троих, верна я слову.
— Твой ум, похоже, до конца не вник —
Без денег мы, бери в залог любого.
— Залогом будешь ты, раз выбор мой,
Пока друзья ваш долг мне не доставят,
И никогда не отпущу домой,
Плен вечным станет твой, коли слукавят{253}.
Так поэтика о вине переворачивается и переплавляется в эротическую, и нигде это не случается чаще, чем с персонажем-юношей, который подает вино.
Юноша с манящим взглядом и со строгой речью,
С головой склоненной скромно, шеей безупречной.
Предлагает мне вино он и глоток надежды.
Обещает — не словами — быть со мной, как прежде{254}.
Абу Нувас останавливается на идее, что его любовник — жестокий тиран; боль и удовольствие тесно переплетены в одно целое:
Прекрасно лицо со сверкающим кубком у губ.
Глазам с блеском стали пока неизвестен испуг,
Любовь оседлав, он летит, а успех за ним следом,
Опасен он тем, кто любви поглощающей предан.
Залогом успеха улыбка и арки бровей,
И копья ресниц, обрамляющих взгляд-суховей.
И поэт не в силах сопротивляться:
На каждой тропинке меня поджидает любовь,
Меч страсти вздымая над шеей моей вновь и вновь.
Но я не могу убежать, хоть боюсь я ее:
Трус каждый любовник, изведавший мщенья копье.
Амнистии сердца ни выпросить, ни заслужить.
Неужто же мне, как когда-то, свободным не быть?{255}
В других случаях стихи содержат юмор пополам с эротикой; в них воспевается и мальчик-любовник, и ранимый юноша, и умный, ловкий молодой человек.
Я увидел того, кто, похоже.
Больше видеть меня не хочет.
Он сидел на молельном коврике
В группе шумных, веселых школьников
Он метнул на меня злобный взгляд —
Из-под век на меня брызнул яд.
Он в школе Хавса был учеником,
А с Хавсом я давным-давно знаком.
Воскликнул Хавс: «Мальчишка этот — пень,
Или в нем прочно угнездилась лень».
Раздели парня быстро догола.
Несут ремень — учить его пора.
Вдруг завизжал любовник мой:
«Постой, Учитель, стану честно день-деньской
Учиться и вести себя примерно!»
Тут я вмешался: «Хавс, решил ты верно,
Но все же лучше отпусти мальчишку,
Ремень для нежной попы — это слишком!
Он выучит всю книгу наизусть,
Ну а захочешь, и твою развеет грусть»{256}.
Музыка вместе с поэзией была центром, вокруг которого вращалась придворная культура, и два этих искусства часто сливались в песне. Без сомнения, дворы Махди, Гаруна, Амина и до некоторой степени Мамуна являлись центром арабской музыкальной культуры. Число певцов, оригинальность песен, репутация и награды композиторам и исполнителям никогда не были одинаковыми.
Местом для выступлений обычно становились тесные пирушки в резиденции халифа, подальше от широкого двора и придирчивых глаз моралистов, потому что тогда, как и сегодня, многие благочестивые мусульмане не одобряли шумную и веселую музыку. На этих сборах музыканты обычно были отделены от халифа занавеской, так, чтобы он и его близкие друзья, а также женщины могли находиться с ним и слушать выступление, оставаясь невидимыми. Иногда выступавшие даже не имели представления о том, кто их слушает. Однако часто, когда по кругу пускали вино и вечер затягивался, барьеры падали, и халиф мог расслабиться. Такие известные музыканты, как Ибрахим аль-Мосули или ибн Джами, вероятно, удостаивались более близких отношений с правителем, чем любые ведущие политики или военные.
Подобные пирушки обычно были небольшими: пять-шесть музыкантов, не больше. Самым ходовым инструментом была лютня — по-арабски она называется аль-юд: именно отсюда произошло английское слово lute, как и французское luth, итальянское Huit, испанское laud, немецкое Lauth. Рождение этого инструмента сокрыто в глубине веков, но новая и более современная форма его была создала в Ираке в конце восьмого века нашей эры музыкантом по имени Зальзаль. Она называлась лютней Шаббут, поскольку се корпус напоминал рыбу с таким названием. Эго был четырехструнный инструмент с полым резонатором яйцевидной или грушевидной формы. Лютня остается любимым музыкальным инструментом арабов вплоть до настоящею времени. Обычно на ней играли деревянным медиатором. Лютни такого рода все еще можно встретить в продаже в суках Дамаска и Алеппо, а также в руках любой группы традиционных арабских музыкантов.
Еще одним струнным инструментом был тупбур, который отличался от лютни более длинным грифом и меньшим размером резонатора. Последний часто имел форму барабана и был обтянут кожей, которая давала звуковой тон, позволяющий солировать{257}. Обычно тупбур имел две или три струны; во времена ранних Аббасидов было известно два типа тунбуров — багдадский и хорасанский. В анекдоте о пуританстве Мансура его показывают не знающим, что такое тупбур — халифа вынужден просвещать слуга, который видел такой инструмент в Хорасане. Можно предположить, что инструмент попал в Багдад с востока лишь в самом начале правления Аббасидов.
Основным духовым инструментом был мизмар, иногда известный под своим персидским названием пай. Он представлял собой одиночную камышовую трубку с восемью отверстиями, позволяющими обеспечивать полную октаву. Существуют упоминания о металлической трубе (буг), но кажется, она больше использовалась для военной музыки, чем в выступлениях при дворе. Ударные инструменты были представлены барабаном (табл) и тамбурином (буфф), который мог быть квадратным или круглым. О тамбуринах с колокольчиками или со звенящими тарелками пет свидетельств вплоть до двенадцатого века — но вполне возможно, что они существовали и в описываемое нами время.
Ведущие певцы и музыканты пользовались при дворе Аббасидов огромной популярностью и хорошей репутацией. Такие певцы, как Ибрахим аль-Мосули и его сын Исхак, а также принц из рода Аббасидов Ибрахим ибн аль-Махди, остались в историях и легендах. Женщины-певицы (например, Хариб) славились не только талантом и интеллектом, но и красотой. Однако весьма часто певицы имели двойственную репутацию — многие считали, что они оказывают дурное влияние на молодежь. Халиф Махди, который сам обожал музыку, дал прямые инструкции, каких певцов держать подальше от своих впечатлительных юных сыновей, Хади и Гаруна. Не стоит и говорить, что пути обойти запрет находились всегда — но если это открывалось, наказывали певцов, а не принцев. В правление Гаруна молодые принцы дома Аббасидов приветствовали появление новых знаменитых певцов со всем энтузиазмом безумствующих фанатов.
Часто певцы происходили из провинции или из обнищавших родов; вероятно, они вносили некий глоток свежего воздуха в замкнутый мир двора Аббасидов. Таким был, например, Ибрахим аль-Мосули (743–804) — «человек из Мосула»{258}. Его семья Принадлежала к персидской знати провинции Фарс на юго-западе Ирана, но его дед Маймун вынужден был бежать от чиновников Омейядов, уехав с родины в новый арабский город Куфа в Ираке. Здесь отец Ибрахима Махан женился на женщине из семьи мелкого землевладельца из Фарса, которая тоже искала в Куфе убежища. Ибрахим родился в Куфе перед самым переворотом Аббасидов, но его отец умер от чумы, когда ему было всего два или три года, поэтому будущий певец жил с матерью и ее братьями.
Когда Ибрахим пошел в начальную школу, ему повезло оказаться в одном классе с сыном Хузеймы ибн Хазима. Хузейма был одной из ведущих фигур в армии Аббасидов. Его семья пришла с северо-запада Ирана и говорила по-персидски — что, вероятно, и послужило причиной дружбы с юным Ибрахимом. Вскоре Ибрахим присоединился к семье Хузеймы и его племени Тамим. Позднее, когда халиф Гарун подшучивал над ним по поводу клана Тамим, певец объяснял: «Они воспитывали меня и были ко мне добры. Я вырос среди них, и нас связывают узы молочного братства».
Но ему не пришлось стать обычным учеником. Как позднее говорил его сын: «Отца отдали в начальную школу, где его ничему не научили; его постоянно били и оставляли после уроков, из чего не вышло ничего хорошего». Став старше, Ибрахим начал интересоваться пением и бродил повсюду с молодежью, которая мечтала заниматься музыкой. Брат его матери резко не одобрял поведения мальчика и заставил его бросить это занятие.
Именно тогда юноша и взял прозвище аль-Мосули; существует несколько историй, объясняющих, как это случилось. Согласно одной, он уехал в город Мосул в северном Ираке, где прожил год. Когда Ибрахим вернулся в Куфу один из старых друзей-певцов приветствовал его словами: «Привет молодцу из Мосула!» — не тех пор певец стал известен как аль-Мосули, несмотря на то, что его связь с этим городом была весьма условной. Согласно другой истории того времени, Ибрахим был связан с бандой разбойников. После каждого успешного завершения дела они собирались, чтобы отпраздновать удачу, на этих сборищах пили вино и пели песни. Там молодой Ибрахим набирался опыта музицирования и постепенно доказал, что он лучший. В конце концов он окончательно решил, что хочет стать певцом, и оставил сообщников, чтобы искать собственное счастье.
Его следующей остановкой стал иранский город Рей. Мы не знаем, почему Ибрахим решил осесть здесь. По это был важный перевалочный пункт на дороге из Ирака в Хорасан; возможно, певец решил, что столь людное и проезжее место дарит человеку его профессии много возможностей. Здесь он и остался жить, изучая персидские и арабские песни, здесь женился на персиянке по имени Душар, которой посвящены первые из его сохранившихся стихов. Вторая его жена по имени Шахак и стала матерью его знаменитого сына Исхака.
Ибрахим все еще ощущал себя учеником, проживал деньги, привезенные из Мосула, и пел с группой друзей в Рее. Однажды мимо проезжал евнух, которого халиф Мансур послал с письмом в правительственное учреждение в Хорасане. Он услышал молодого певца, выступающего в Рее в частном доме, и был очарован им. Перед отъездом евнух отдал певцу дорогой черный халат. Чиновник в Хорасане был очень доволен содержанием письма, поэтому, когда евнух, возвращаясь, проезжал через Рей, он имея 7000 дирхемов и много прекрасной одежды. Евнух отправился в дом Ибрахима и остался там на три дня. Уезжая, чтобы вернуться в Багдад, он оставил певцу половину одежды и 2000 дирхемов. Это были первые деньги, которые Ибрахим заработал пением, и он пообещал своему благодетелю, что истратит их только на повышение мастерства.
На этот раз, прежде чем двинуться в путь, Ибрахим узнал об учителе пения по имени Джуванбуя. Джуванбуя был персом, сохранившим старую зороастрийскую веру; теперь он преподавал пение в портовом городе Оболла в северной части Залива, По-видимому, Ибрахим уехал в Оболлу вместе со своими женами, хотя об этом нигде не сообщается. Когда он прибыл на место, то обнаружил, что Джуваибуи пет дома, поэтому ему пришлось дожидаться, пока тот вернется. Ибрахим рассказал, кто он такой и чем хочет заниматься, после чего был принят в дом учителя. В доме ему отвели одно крыло, и учитель поручил своей сестре прислуживать гостям и покупать для них все необходимое. Тем же вечером учитель вернулся домой с группой певцов-персов, и Ибрахим присоединился к ним, когда они разместились в меджлисе.
Представьте себе простой дом из дерева и глиняного кирпича, где полы устланы коврами. Учитель с учениками уселись в кружок, скрестив ноги. Им подали вино, фрукты и ароматные травы. Зажгли масляную лампу, и по кругу пошла лютня. Но когда гости начали играть и петь, Ибрахим понял, что никто из них не может чему-то его научить. Когда подошла его очередь — во всяком случае, так рассказывал сам Ибрахим, — он заиграл и запел, а они все поднялись, стали целовать его в голову и сказали, что он их устыдил и скорее им есть чему учиться у него, а не ему у них.
Постепенно молва о талантах Ибрахима распространилась широко, и вскоре он привлек внимание Мухаммеда ибн Сулеймана — невероятно богатого принца из рода Аббасидов, который сделал своей резиденцией Басру, Спустя короткое время Ибрахим вошел в круг ибн Сулеймана. Принц был щедр, по оказался ярым собственником — он не разрешил Ибрахиму возвратиться в Куфу, что тот хотел сделать. Однажды в гостях у принца находился евнух халифа Махди. Похоже, эти люди но совместительству то и дело выступали как искатели талантов — по крайней мере, когда евнух увидел Ибрахима, он резко заявил Мухаммеду: «Халиф нуждается в нем больше, чем ты». На этот раз Мухаммед отказал евнуху, по тот по возвращении в Багдад рассказал Махди о молодом певце. Евнуха послали назад с приказом, ослушаться которого было нельзя. Ибрахима забрали к халифу, и с этого времени его судьба была решена.
Конечно, не так-то просто было удержаться при дворе Махди — халиф не одобрял богемное и буйное поведение Ибрахима, в особенности его любовь к вину, поскольку сам никогда не притрагивался к алкоголю. Но талант и ум Ибрахима всегда его спасали.
К моменту своей смерти этот бывший нищий бездельник и вечный ученик стал необычайно богат. Его сын подсчитал, что через руки отца прошли 24 миллиона дирхемов, — исключая его регулярное жалование в 10 000 дирхемов в месяц и годовой доход от поместий. Как приличествовало человеку с большим богатством, Ибрахим был необыкновенно щедр. В доме всегда имелась еда: он заявлял, что у него постоянно находятся в обороте три овцы — одна в котле, одна ободрана и висит на кухне, а третья еще жива. Как только первую приканчивали в виде жаркого, начинала готовиться вторая и забивалась следующая. Ибрахим также щедро дарил одежду и деньги девушкам-рабыням. Как и у любого представителя элиты старых времен, его капитал заключался в репутации щедрого человека, а не в накопленном богатстве. Когда он умер, у него оказалось лишь 3000 дирхемов, и 700 из них ушло на уплату долгов певца.
В этом авантюрном сюжете есть много других интересных моментов. Один из них — это очевидная значимость персидских традиций при сочинении арабской музыки. Похоже, манера Ибрахима, которая оказала такое влияние на культуру двора Аббасидов, была сплавом этих двух традиций. Что действительно поражает, так это роль правителей: именно представитель царствующего дома, проезжая через Рей, дал карьере Ибрахима первый толчок; другой чиновник Аббасидов оценил его талант и доставил певца в Багдад. Без участия этих людей Ибрахим аль-Мосули остался бы не более чем мелким музыкантом в скучном провинциальном городке.
Таким образом, поэзия и музыка играли исключительно важную роль в культуре и социальной жизни двора Аббасидов. У нас есть множество сведений о жизни придворных артистов; имеются тексты стихов, которые они писали. И все-таки еще больше мы уже не в состоянии восстановить. Увы, арабы того времени еще не создали системы нотной записи. Мелодии, которые ублажали халифов и приносили славу и богатство таким исполнителям, как ибн Джами и Хариб, потеряны для нас навсегда. Даже когда Абу’ль-Фарадж аль-Исфахани создавал в десятом веке свою великую «Книгу Песен», множество знаменитых мелодий классического периода уже затерялось{259}. Аль-Исфахани пытался собрать все, что мог — вероятно, у каких-нибудь старух в гареме, которые пели песни, популярные много лет тому назад, в дни их молодости. Но если цепь разорвана, ее никогда не соединить: со смертью последнего певца песня оказывалась потеряна навсегда. Все, что осталось у нас от этой великой музыкальной традиции — это тексты, а также рассказы о певцах и их покровителях.