ВСТРЕЧИ С РУНОПЕВЦАМИ

Путевые очерки и дневники Элиаса Лённрота позволяют судить о том, что во время своих многочисленных поездок он записывал фольклор по меньшей мере от нескольких десятков, а то и сотен лю­дей, хотя по имени из них упомянуты не более десяти.

Возникает вопрос: почему такое умолчание имен и сведений о рунопевцах? В прошлом допускалась даже мысль, будто тут проявля­лось со стороны собирателей-интеллигентов некое пренебрежение к «безымянным» людям из народа, некая сословная спесь. Но уже то, что мы знаем о Лённроте, о его врожденном демократизме, опровер­гает такое допущение, и это же относится и к другим собирателям, во всяком случае к большинству из них.

Действительных причин, почему Лённрот и современные ему со­биратели не считали обязательным упоминание имен и других сведе­ний об исполнителях, было несколько, укажем на главные из них.

Во-первых, фиксировать сведения о рунопевцах не всегда позво­ляли сами обстоятельства записи.

Во-вторых, фольклористическая наука еще не выработала к тому времени тех нормативных правил записи, которые стали общеприня­тыми лишь много лет спустя.

И, в-третьих, самая существенная, пожалуй, причина: в эпоху Лённрота преобладал еще такой взгляд на народную поэзию, когда она считалась результатом исключительно коллективного, а не ин­дивидуального творчества. Она была как бы анонимной, безымян­ной, — недаром ее называли народной поэзией, в которой выража­лось именно общенародное, а не индивидуальное начало. Даже са­мые выдающиеся и талантливые рунопевцы, которых Лённрот упо­мянул по имени, рассматривались все же как хранители древней об­щенародной рунопевческой традиции, а не как индивидуальные ав­торы-творцы.

Рассмотрим несколько подробнее, в каких условиях происходила собирательская работа Лённрота.

Вот, например, характерная ситуация, описанная Лённротом в заметках о его поездке 1833 г. Его интересовали тогда, в частности, народные пословицы и поговорки — он намеревался издать их от­дельным сборником (который вышел в 1842 г. и содержал около семи тысяч пословиц). Поэтому Лённрот охотно записывал пословицы, тем более, что встречалось их великое множество. По словам Лён­нрота, «повсеместно, где бы ни собирался народ и где бы ни читал я вслух ранее собранные пословицы, мои записи всегда пополнялись новыми. Достаточно было привести три-четыре пословицы, как кто-то из собравшихся тут же припоминал новую и спрашивал, не была ли она раньше записана. Бывало, пословицы так и сыпались со всех сторон, и я едва успевал записывать. Так же обстояло дело и с загад­ками». Как видим, время и обстоятельства не позволяли интересо­ваться именами и биографическими подробностями.

Также запись рун в какой-нибудь отдаленной деревне или целой волости происходила в весьма ограниченные сроки. Лённрот не мог позволить себе нигде задерживаться долго, он должен был — зачас­тую впервые — обследовать обширные районы, в одной и той же де­ревне задерживался максимум два-три дня и спешил дальше. К тому же он был связан разными практическими обстоятельствами — ино­гда должен был найти проводника, лодку с гребцами, попутную под­воду и т. д. Из дневника Лённрота следует, что в такой-то деревне ру­ны пелись многими и что он со многими встречался, но по имени упоминались лишь самые выдающиеся рунопевцы.

В 1838 г. Лённрот записывал в Приладожье преимущественно ли­рические песни, которых там обнаружилось много и лучшие из кото­рых потом вошли в знаменитую антологию народной лирики «Кан­телетар». В одном из писем Лённрот сообщал, что в деревнях волос­ти Иломантси он вел записи песен в течение полутора недель и доба­влял: «Здесь оказалось много певцов, и, наверное, я не успел посе­тить и половины из тех, что мне посоветовали». Из всех приладожских исполнителей, встреченных Лённротом в ту поездку 1838 года, он упомянул по имени только одну — Матэли Куйвалатар, но зато «настоящую певицу», как он отозвался о ней в письме. Однако и в этом случае по записям Лённрота невозможно с точностью устано­вить, какие именно песни были исполнены этой выдающейся певи­цей и какие другими исполнителями. Так называемая «паспортиза­ция» исполнителей (с указанием имени, возраста, родословной, вре­мени и места записи и т. д.) была введена в фольклористику и соби­рательскую работу намного позднее.

Тем не менее Лённрот оставил чрезвычайно интересные, в своем роде уникальные сведения о крупнейших рунопевцах, и потомки за это благодарны ему. Ранее уже говорилось о Юхани Кайнулайнене, с которым Лённрот встречался летом 1828 г. в финляндской Карелии.

В сентябре 1833 г. Лённрот в свою четвертую экспедиционную поездку встретился с двумя выдающимися беломорско-карельскими рунопевцами — Онтреем Малиненом и Ваассила Киелевяйненом, жителями деревни Вуоннинен волости Вуоккиниеми. Хотя приводи­мые Лённротом сведения довольно скупы, все же об Онтрее Малинене узнаем несколько подробнее. Упоминается о его семье и родствен­ных связях, о сыновьях и невестках, мать одной из которых была финкой (вышедшей в свое время замуж за карела), — в пограничных деревнях подобные браки, по наблюдению Лённрота, случались сравнительно часто. Лённрот отметил и то, что в доме у Онтрея Малинена «имелось кантеле с пятью медными струнами, на котором он сам и оба сына искусно играли».

Что же касается записи рун от Онтрея, то, как следует из дневни­ка Лённрота, время было ограниченным не только у него, но и у рунопевца. Лённрот сообщает, что по прибытии в деревню Вуоннинен он на следующий день записывал руны от Онтрея с утра до полудня. «С удовольствием провел бы с ним и послеобеденное время, но он не мог остаться дома — без него не справились бы на тоне с неводом. Я пожелал ему хорошего улова, предварительно договорившись о том, что если он наловит достаточное количество рыбы, то будет петь весь следующий день. Улов был не такой большой, но мне все же удалось записать под его диктовку довольно много рун. Вечером, когда Онтрей снова ушел на тоню, я пошел к Ваассила, который жил на другой стороне узкого пролива. Ваассила, известный знаток заклинаний, был уже в преклонном возрасте. Память его за последние годы ослаб­ла, он не помнил того, что знал раньше. Тем не менее рассказал мно­жество таких эпизодов о Вяйнямейнене и других мифологических ге­роях, которые мне до этого были неизвестны. Если ему случалось за­быть какой-либо эпизод, знакомый мне ранее, я подробно расспра­шивал его, и он вспоминал. Таким образом, я узнал все героические деяния Вяйнямейнена в единой последовательности и по ним соста­вил цикл известных нам рун о Вяйнямейнене».

Как видим, сам Лённрот, а вслед за этим и исследователи, счита­ли его встречу с Ваассила Киелевяйненом чрезвычайно важной как дополнительный стимул к объединению рун в один целостный цикл, что и произошло в «Калевале» (а еще до нее в предшествующих вер­сиях-циклах, которые Лённрот тоже готовил для публикации). Встреча с Киелевяйненом представлялась ему тем более существен­ной, что в циклизации рун, в приведении их в единую последователь­ность участвовал в данном случае сам рунопевец, хотя исследователи и считают, что произошло это все-таки, по меньше мере отчасти, под влиянием Лённрота, его наводящих вопросов и «подсказок» старому рунопевцу-заклинателю. Сам Лённрот был убежден, что подобная тенденция к объединению рун наблюдалась уже в собственно народ­ной традиции. Этим аргументом он подкреплял свое моральное пра­во поступать таким же образом в «Калевале».

В заметках о той же поездке 1833 г. Лённрот приводит дополни­тельные подробности о том, в каких условиях и от кого ему приходи­лось записывать руны. Из деревни Понкалахти в деревню Вуоннинен (расстояние двадцать километров) его подрядились доставить на лод­ке два юных гребца — деревенские мальчики пятнадцати и семи-­восьми лет. Они были братьями, старший в пути вызвался петь руны за дополнительное вознаграждение, и Лённроте интересом и готов­ностью записывал прямо в лодке во время гребли. А дальше он рас­сказывает: «Младший брат, тоже пожелавший немного подзарабо­тать, спросил, не дам ли я ему «грош» (двухкопеечную монету, на ко­торой изображен всадник) за сказку, которую он расскажет. Я сказал, что дам ему и два гроша, пусть только подождет, пока я запишу руны у старшего. Он согласился, но, когда до берега осталось версты две, а я все еще записывал руны, он заплакал. Мне пришлось прервать за­писи рун и заняться сказкой. Ветер гнал лодку к берегу, и я велел па­ренькам не грести, чтобы растянуть время». Лённрот так-таки успел выслушать и записать сказку, любуясь чисто детскими интонациями маленького рассказчика. А в заключение подытожил: «Таких сказок много, они мифологические по содержанию и заслуживают того, чтобы их собирали».

Добавим, что исследователи впоследствии установили имя пятна­дцатилетнего рунопевца и попутчика Лённрота. Им оказался житель деревни Понкалахти по имени Лукани Хуотари; от него много позд­нее, в 1877 г., записывал руны собиратель А. Борениус.

Не без юмора рассказывал Лённрот и о некоторых других слу­чавшихся с ним историях. Обычно он неохотно признавался в сво­их фольклорных поездках, что он еще и врач, — это могло сильно отвлекать от его непосредственных целей. Но скрывать все же не удавалось, были экстремальные ситуации, требовавшие безотлага­тельного врачебного вмешательства. Лённрот упоминает, напри­мер, что однажды ему пришлось срочно удалять десятилетней де­вочке патологически деформированный, уже вываливавшийся из глазницы глаз. В путевых заметках Лённрот отметил при этом, что «старый знахарь из местных тоже хотел сделать операцию, но мать девочки не соглашалась». Потом, когда операция благополучно за­кончилась, мать упала к ногам Лённрота и благодарила его словами: «Вы сам бог, раз избавили меня от такого горя». Комментируя эти слова, Лённрот заметил, что «здесь люди порою называют обычных деревенских знахарей и заклинателей полубогами и идолами». То, что люди падали к его ногам, было непривычно для Лённрота. Он объяснял это византийскими влияниями, однако пациентов у него после того случая прибавилось.

История, о которой теперь пойдет речь, несколько иного рода. Хозяйка дома в деревне Кивиярви, где Лённрот остановился на ноч­лег, жаловалась на сильные боли «под ложечкой». Он дал ей лекарст­во, но ее стоны долго не утихали. Позднее в дом вошли еще двое пут­ников, улеглись спать, но не могли уснуть от стонов хозяйки. Дальше произошло следующее: «В конце концов один из мужчин поднялся со своей лавки и словно полоумный подбежал к ее постели, разо­стланной на полу, резко схватил старуху за руки и так начал трясти, что я подумал, уж не хочет ли он лишить ее жизни. Это продолжалось несколько минут, потом он прочитал отрывки каких-то заговоров, заклиная так страшно, что все мое существо дрожь пробирала. Через некоторое время он кончил, совершенно спокойный лег на лавку и уснул. Старуха тоже погрузилась в сон — то ли подействовало закли­нание, то ли ранее выпитое лекарство. Наутро я слышал, как она бла­годарила заклинателя, совершенно забыв о моем лекарстве».

Между прочим, припасенными лекарствами Лённрот нередко «рассчитывался» за исполненные руны, а заодно раздавал и тем боль­ным, которым было не до рун. Иные рунопевцы готовы были брать деньги, это тоже практиковалось, а кое-кто предпочитал рюмку-дру­гую рома. Ко всему этому Лённрот привык и приноровился, всегда имел с собой некоторые запасы для угощения, несмотря на таможен­ные строгости по провозу запрещенных товаров.

Уже из приведенных подробностей в описании встречи Лённрота с Онтреем Малиненом, а еще раньше с Юхани Кайнулайненом, яс­но, что рунопевцы были занятые люди. Трудовой ритм их быта и хо­зяйственных занятий был особенно напряженным в летнее время. Пожни и покосы, рыбные тони и ягодные места могли быть далеко от дома, люди привыкли неделями жить в отдаленных рыбачьих и лес­ных избушках. Словом, собирателю рун не всегда удавалось застать лучших певцов на месте в родной деревне. Например, имя известно­го рунопевца Архипа Перттунена впервые упомянуто Лённротом еще в заметках 1833 г., то есть он слышал о таком певце от местных жите­лей и собирался было уже поехать в деревню Латваярви, но узнав, что Архипа не было дома, в тот раз не поехал.

Опыт подсказал Лённроту, что в Беломорскую Карелию лучше было ездить в зимнее время. Эту мысль он высказал еще в путевых за­метках о своей третьей поездке в 1832 г., то есть когда впервые побы­вал в районе Репола — Аконлахти. «Я бы посоветовал тому, кто захо­чет совершить поездку в эти края, — писал Лённрот, — совершить ее зимой. Тогда ему было бы удобнее, взяв из дому лошадь и сани, до­везти до места необходимые вещи. К тому же в это время года легче застать людей дома, они менее заняты работой. Да и ездить зимой безопаснее, чем летом, когда в этих местах, как уже говорилось, хо­дят бродяги и беглые солдаты».

Если в южную часть финляндской Карелии Лённрот считал пред­почтительнее ездить летом (это было и удобнее, и дешевле), то в Бе­ломорскую Карелию и особенно на Кольский полуостров и в фин­ляндскую Лапландию он старался ездить зимой, точнее, начиная с поздней осени и до ранней весны, то есть до наступления полного бездорожья. Рассказывая о двух своих поездках 1837 г. от побережья Белого моря до Инари (в финляндской Лапландии) и обратно, Лён­нрот писал: «Обе поездки пришлись на зимнее время, летом эти мес­та вообще труднопроходимы. Зимой же, напротив, по ним можно хо­рошо и быстро передвигаться».

Возникали, конечно, и свои неудобства. Побывав в феврале 1842 г. еще раз в Инари, Лённрот заметил мимоходом: «Лишь после того, как проведешь какое-то время в дыму лопарской вежи, сможешь почувст­вовать, что значит настоящий дом, точно так же, как, поборов болезнь, начинаешь ценить здоровье». Но в награду за лишения выпадали и житейские удачи. Отметив обилие рыбы в Ковде (Кольский полуост­ров), Лённрот добавлял в записках, что они с Кастреном «купили од­ного лосося весом двадцать три фунта, из которого несколько дней го­товили пищу, но так до Кеми и не успели всего съесть. Мы заплатили за него по двадцать копеек за фунт».

Архипа Перттунена в деревне Латваярви Лённрот посетил в ап­реле 1834 г. Встреча с певцом произвела на него огромное впечатле­ние, ее описанию он уделил в путевых заметках более трех страниц текста — по весьма экономным нормам Лённрота это была редкая щедрость.

Как оценивают современные исследователи на основе записей в церковных книгах, в которые заносились периодически имена при­хожан и которые хранились потом в Архангельском губернском ар­хиве, Архипу Ивановичу Перттунену было к моменту встречи с Лён­нротом около шестидесяти пяти лет. По разным записям выходит, что он родился между 1768-1771 гг., наиболее вероятным считается 1769 г., а скончался Архип в 1841 г.

Лённрот посчитал Архипа намного старше («это был уже восьми­десятилетний старец»), удивился его хорошей памяти и был впечат­лен его внушавшим уважение достоинством. «Несмотря на бедность, дом Архипа был мне более по душе, чем иные зажиточные дома. Все в доме почитали старого Архипа как патриарха, таковым он казался и мне. Он был лишен многих предрассудков, широко распространен­ных здесь. Он и все домочадцы ели вместе со мной, за одним столом, из одной и той же посуды, что вообще редко бывает в этих местах. Что в сравнении с этим маленькая неухожесть, которую старик про­явил во время еды! Он руками взял рыбину из общего блюда и поло­жил мне на тарелку. Сколь ни странной показалась такая манера уго­щения, но у меня хватило ума оценить ее как проявление доброжела­тельности. Аппетит у меня от этого не пострадал, тем более что, как и во всех здешних домах, тут строго соблюдают правило мыть руки перед едой и после еды».

Из этого описания следует, что Архип и его семья не были старо­обрядцами, поскольку лишь в старообрядческих домах Лённроту и другим путешественникам (тому же Кастрену) приходилось есть от­дельно из своей посуды. С Лённротом были случаи, правда, редкие, когда из-за религиозных убеждений некоторые местные жители, весьма известные в своей среде рунопевцы, уклонялись от встреч с ним. Но это касалось далеко не всех старообрядцев. Между прочим, старообрядцем был и Онтрей Малинен, о котором уже шла речь. С ним встречался еще в 1825 г. А. Шёгрен, который, подобно Лён­нроту, не испытывал при этом, по-видимому, особых затруднений.

В оценке Архипа Перттунена как выдающегося певца Лённрот подчеркнул обширность его репертуара и высокое качество исполне­ния, а в характере отметил внутреннюю одухотворенность, способ­ность к сильным эмоциям и воодушевлению. «Целых два дня и еще немного третьего я записывал от него руны. Он пел их в хорошей по­следовательности, без заметных пропусков, большинство из его пе­сен мне не доводилось записывать от других; сомневаюсь, чтобы их можно было еще где-либо найти. Поэтому я очень доволен, что посе­тил его. Как знать, застал бы я старика в живых в следующий раз, а если бы он умер, изрядная часть древних рун ушла бы с ним в моги­лу».

В этом, почти исключительном для Лённрота, случае он уделил — и в самой беседе с Архипом, и в последующем ее описании — внима­ние тому, от кого и когда певец усвоил руны. «Когда речь зашла о его детстве и давно умершем отце, от которого он унаследовал свои ру­ны, старик воодушевился», — и дальше Лённрот приводит слова са­мого Архипа: «Когда мы, бывало, — рассказывал он, — ловя неводом рыбу на озере Лапукка, отдыхали на берегу у костра, вот бы где вам побывать! Помощником у нас был один крестьянин из деревни Ла­пукка, тоже хороший певец, но все же с покойным отцом его не срав­нить. Зачастую, взявшись за руки, они пели у костра все ночи напро­лет, но никогда не повторяли одну и ту же песню дважды. Тогда еще мальчишка, я слушал их и постепенно запомнил лучшие песни. Но многое уже забылось. Из моих сыновей после моей смерти ни один не станет певцом, как я после своего отца. Да и старинные песни уже не в таком почете, как в годы моего детства, когда они звучали и во время работы, и в часы досуга. Бывает, правда, когда соберется на­род, иной, выпив малость, и споет, но редко услышишь что-нибудь стоящее. Вместо этого молодежь теперь распевает какие-то непри­стойные песни, которыми я не стал бы и уста осквернять. Вот если бы в ту пору кто-нибудь искал руны, как теперь, то и за две недели не ус­пел бы записать всего, что только один мой отец знал».

Насколько можно судить по этому описанию и передаче слов Ар­хипа, рунопевческая традиция к тому времени уже в сильной степени утратила, — хотя, вероятно, еще не до конца, — свою архаическую ритуальную функцию. По меньшей мере Архипу это казалось так. Раз уже в его детстве руны «звучали и во время работы, и в часы досуга», их исполнение вроде бы уже не регулировалось строго определенны­ми ритуальными событиями народной жизни. Вполне допустимо, что тут могла быть значительная доля индивидуального восприятия рунопевческой традиции — именно Архипом, личностью незауряд­ной, болезненно переживавшей само угасание традиции, хотя тут был и момент преувеличения. После цитированных слов Лённрот комментировал: «Говоря это, старик растрогался чуть не до слез, да и я не мог без волнения слушать его рассказ о добрых старых временах, хотя, как это часто бывает в подобных случаях, большая часть похвал старца основывалась лишь на его воображении. Старинные руны по­ка еще не забылись настолько, как он полагал, хотя их на самом деле становится все меньше и меньше. Руны еще можно услышать в наши дни; возможно, их услышат несколько поколений и после нас. Не­верно и то, что к рунам относятся с пренебрежением. Наоборот, ко­гда их поют, то слушают и молодые, и старые».

Лённрот оказался прав в своей общей оценке — рунопевческая традиция в Беломорской Карелии, постепенно угасая, тем не ме­нее сохранилась еще в течение нескольких поколений. Не кончил­ся на Архипе и рунопевческий род Перттуненов. Крупным рунопевцем стал сын Архипа — Мийхкали Перттунен (около 1815— 1899), замужем за представителем того же рода была Татьяна Пер­ттунен (1879—1963).

Случилось так, что во время посещения Архипа Лённрот едва ли не впервые в жизни услышал карельские похоронные плачи, испол­ненные в связи с постигшим семью горем. «В доме Архиппы, когда я пришел к ним, — рассказывает Лённрот, — один из детей был при смерти. Все домашние, как и я, понимали, что лекарства уже не по­могут. Они спросили у меня, как я думаю: от Бога ли эта болезнь или же наслана дурными людьми? Я сказал первое, да и сами они были склонны так думать. Вечером все легли спать, одна мать осталась си­деть возле постели больного ребенка. Через некоторое время меня разбудил пронзительный, душераздирающий, глубоко трогающий плач-песня матери, который возвещал о кончине ребенка. О сне не­чего было и думать. Пока мать причитала и плакала одна, было еще терпимо, но вскоре из соседнего дома привели специально пригла­шенную плакальщицу, голос которой был во много раз пронзитель­ней, чем у матери. Они обняли друг друга и начали причитывать что есть мочи. Наконец тело было обмыто теплой водой, обтерто березо­выми листьями и одето в чистую льняную рубашку. Рот прикрыли чистым полотняным лоскутом, по такому же лоскуту положили на ноги. В талии тело обвязали шнурком, заменяющим пояс, поскольку отправляясь в путь, не говоря уже о вечности, принято подпоясы­ваться. Все это время женщины голосили, повторяя тот же душераз­дирающий плач. Мать и другие плачущие (а днем их собралось не­сколько человек) время от времени обнимали друг друга либо старо­го Архипа и других домочадцев. Лишь меня избавили от этих объя­тий. Старик Архип несколько раз просил мать успокоиться, но на­прасно. Голошение продолжалось целый день. Подобное выражение скорби здесь называется причитанием, а сама скорбная песня — пла­чем».

В этом описании впечатляет не только сама горестная ситуация, но и этнографическая наблюдательность описывающего. Помимо чисто человеческого сочувствия и сострадания, для этого нужен был еще опыт исследователя народной жизни, народных обычаев, народ­ной культуры.

Лённрот накопил этот профессиональный опыт, выработал про­фессиональное умение, не утратив при этом ничего человеческого.

Загрузка...